Республика Бурятия, середина двухтысячных. Город Кяхта.
Время тогда было странное — вроде бы уже и не Советский Союз, но и новая жизнь еще толком не началась. Городок наш, притихший на границе с Монголией, жил своей размеренной жизнью: пограничники, таможня, несколько заводов, которые еле дышали. Но главное, что будоражило наше детское воображение, — это бесчисленные тайны, разбросанные по окрестностям.
В советские годы вокруг Кяхты было много чего понатыкано. Страна готовилась к большой войне, и наша глухая местность, в силу своей удаленности, оказалась нашпигована секретными объектами как подушка иголками. Военные части с зашифрованными номерами, подземные склады горючего, радиолокационные станции, и, конечно, бомбоубежища — герметичные бетонные коробки, рассчитанные на то, чтобы переждать ядерный апокалипсис. А потом Союз рухнул. Военные ушли, сняв погоны и матюгальники, технику повывезли или просто бросили, и все это хозяйство начало медленно умирать. Лес наступал на бетон, ржавчина пожирала металл, а местные жители растаскивали все, что могло пригодиться в хозяйстве — доски, арматуру, кирпичи. Самыми жуткими из всех этих забытых мест был старый противотуберкулезный диспансер. Он стоял в глубине леса, в нескольких десятках километров от города, и молва приписывала ему дурную славу: говорили, что там до сих пор лежат незахороненные останки пациентов, которых не успели вывезти в девяностые.
То лето, кажется, было самым жарким за последние десять лет. Воздух дрожал над раскаленным асфальтом, и мы с моим лучшим другом Ванькой пропадали на улице с утра до вечера, не чувствуя усталости. Наши велосипеды — мой видавший виды «Stels» с погнутым крылом и Ванькин «Forward», у которого вечно отваливалась цепь, — были для нас настоящими скакунами. Мы гоняли по пыльным улицам, играли в казаков-разбойников в старых дворах. Это было время абсолютной свободы.
Как-то вечером, за ужином, мой отчим, вернувшийся с работы, разговорился о старых временах. Он вспоминал, как в молодости они с друзьями лазили по заброшенным военным городкам. «Там такие бункеры есть, — говорил он, намазывая хлеб горчицей, — метров по двадцать под землю. Двери герметичные, толщиной с мою руку. На случай ядерной войны строили. Сейчас все разграблено, конечно, но сами сооружения стоят. Где-то за городом, в лесу, если по старой лесной дороге поехать». Этого было достаточно. Искра упала на сухую траву. Я загорелся идеей найти эти убежища сразу и бесповоротно.
На следующий же день я подбил Ваньку. Сначала он сомневался: «Да ну, далеко же, жара, родители заругают». Но когда я сказал про бункеры, про секретные тоннели, про то, что мы можем найти настоящие артефакты Советской Армии, глаза у него загорелись не хуже моего. Мы решили выступать на рассвете, пока предки на работе.
Сборы были недолгими, но, как нам казалось, очень серьезными. Рюкзаков у нас не было, поэтому все добро пихали в полиэтиленовые пакеты. Стратегический запас провизии: полуторалитровая бутылка «Аква мэн» две пачки чипсов «со вкусом краба» — те самые, легендарные, с воблой на упаковке, и два батончика «Snickers», которые должны были придать нам сил в самый ответственный момент.
Мы выехали, когда солнце только начинало припекать. Дорога оказалась еще тяжелее, чем я предполагал. Сначала мы ехали по асфальту, потом свернули на грунтовку, которая петляла между холмами, поросшими соснами и лиственницами. Пыль поднималась столбом, прилипала к потным ногам. Несколько раз мы останавливались, пили теплую, как чай, воду и жадно хрустели чипсами, чувствуя себя настоящими сталкерами. Ванька бодрился, но я видел, что он устал. Но я гнал нас вперед, подгоняемый азартом.
Наконец, километров через десять, мы заметили едва различимый поворот — лесную дорогу, почти полностью заросшую травой. Над ней смыкались кроны деревьев, создавая зеленый туннель. Здесь было заметно прохладнее и пахло сыростью. Мы проехали по ней еще с полчаса, объезжая поваленные стволы и глубокие колеи, пока лес внезапно не расступился.
Мы выехали на огромную поляну. И тут же мой внутренний голос, тот самый, который должен был кричать «опасность», промолчал, завороженный открывшимся зрелищем. Посреди поляны, словно декорации к постапокалиптическому фильму, стояли деревянные постройки. Это были типичные бараки старого образца — длинные, одноэтажные, с маленькими подслеповатыми окошками и покосившимися крыльцами. Часть из них почти сгнила и провалилась внутрь себя, другие выглядели более-менее целыми.
Сердце бешено заколотилось. Мы молча спешились и, стараясь ступать бесшумно, закатили велосипеды в густые заросли багульника у края поляны. Дальше пошли пешком, пробираясь сквозь высокую, по пояс, траву.
Чем ближе мы подходили, тем сильнее становился запах — тяжелый запах гниющего дерева, мокрой земли и чего-то еще, кислого и тоскливого. На покосившемся столбе у входа в первый барак висела табличка. Когда-то она была белой с красной окантовкой, но теперь краска облупилась, а сама жесть проржавела насквозь, оставляя коричневые подтеки. Однако надпись читалась отчетливо: «Противотуберкулезный диспансер».
Мы замерли. Туберкулез. Это слово ассоциировалось у нас с чем-то смертельным, с чахоточными больными из старых черно-белых фильмов. Ванька побледнел, но вида не подал.
Мы начали осмотр с крайних строений. Внутри было пусто и мрачно. Выбитые стекла хрустели под ногами, на стенах кое-где висели куски выцветшей штукатурки. В одном из бараков мы наткнулись на помещение, где, судя по всему, была столовая: длинный стол, сколоченный из досок, куча ржавых мисок и алюминиевых ложек в углу. В другом — палаты: железные койки с панцирными сетками, многие продавленные, с торчащими пружинами. На одной из них валялся истлевший матрас, и при виде его по спине пробежал холодок.
Мы прошли еще несколько построек. Была там и изба, очевидно, служившая медперсоналу — в ней стоял старый шкаф с выдвижными ящиками, доверху забитыми пыльными бумагами, и ржавый процедурный стол с металлическими подлокотниками, от одного вида которого становилось не по себе.
Но наш взгляд постоянно возвращался к дальней избе. Она стояла особняком, почти у самого леса, и выглядела иначе. Стены ее были целы, стекла в окнах тоже, а из трубы, покосившейся, но целой, когда-то явно шел дым — следы копоти были отчетливо видны. Подойдя ближе, мы заметили, что дверь в сени приоткрыта, и оттуда тянет едва уловимым запахом дыма и чего-то съестного.
Ванька посмотрел на меня. Я кивнул. Осторожно, стараясь не скрипнуть половицами, мы поднялись на крыльцо и толкнули дверь.
Внутри царил полумрак. Глазам потребовалось время, чтобы привыкнуть. Запах здесь был сложным: к нему примешивался кислый табачный дух, запах вареной картошки и еще чего-то приторного, тошнотворно-сладковатого, напоминающего старый жир. Когда зрение адаптировалось, мы увидели, что здесь действительно кто-то живет. На грубо сколоченном столе стояла эмалированная кружка с темным налетом внутри, лежала горка окурков и ржавый нож. В углу — куча тряпья, служившая постелью. Но главное, на что упал наш взгляд, была массивная чугунная плита, занимавшая чуть ли не полстены. На плите, гордо возвышаясь над конфорками, стоял большой чугунный казан, закрытый тяжелой крышкой.
Ванька, который всегда был любопытнее меня, не удержался. Он подошел к плите, схватил какую-то грязную тряпку, чтобы не обжечься, и приподнял крышку.
Сначала он просто замер, глядя внутрь. Потом его лицо исказилось такой гримасой ужаса, какой я не видел никогда ни до, ни после. Он выронил крышку, и она с оглушительным грохотом упала на пол, и с диким, нечеловеческим визгом, больше похожим на вой раненого зверя, отпрыгнул назад, врезавшись спиной в дверной косяк.
— Ты чего?! — заорал я, чувствуя, как ледяной ужас сковывает внутренности, как холодными пальцами пробегает по позвоночнику.
— Там... там... — только и смог выдавить он, показывая дрожащей рукой на казан. Его лицо было белее мела, губы тряслись.
Я сделал шаг к плите. Потом второй. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь пульсом в висках. Запах приторного жира стал невыносимым. Я заглянул в казан.
То, что я там увидел, мой мозг отказывался воспринимать целиком. В сером, застывшем жиру, напоминающем старый застывший парафин, плавали фрагменты. Сначала я увидел кисть человеческой руки — маленькую, с грязными, обломанными ногтями. Пальцы были скрючены, словно рука в последний момент пыталась за что-то ухватиться. Чуть дальше, в мутной жиже, плавал человеческий глаз. Он был открыт, мутный, почти полностью вытекший, но все еще узнаваемый. Рядом с ним, частично погруженный в жир, виднелся нос и кусок уха с дешевой сережкой-гвоздиком.
Меня вывернуло наизнанку. Прямо там, у проклятой плиты. Желудок свело судорогой, и остатки чипсов и «Сникерса» оказались на грязном полу.
Мы вылетели из избы как ошпаренные, спотыкаясь на крыльце и едва не кубарем скатившись в траву. Свежий воздух после смрада избы показался невероятно сладким, пьянящим. Мы сделали несколько глубоких вдохов, и тут...
Из-за угла избы, на шум нашего бегства, выскочил ОН. Тощий, как смерть, высокий, с длинной, свалявшейся в колтуны седой бородой. Одет он был в грязный, засаленный ватник, из-под которого торчала когда-то полосатая, а теперь серая от грязи тельняшка. В правой руке он сжимал топор — обычный плотницкий топор на длинном топорище. Его глаза — глубоко посаженные, безумные, налитые кровью — смотрели прямо на нас. В них не было ничего человеческого. Только животная ярость и голод.
Он открыл рот, чтобы, видимо, закричать или зарычать, но вместо крика из его горла вырвался жуткий, захлебывающийся кашель. Это был не просто кашель — это было что-то глубинное, грудное, булькающее. Он согнулся пополам, выплевывая на траву густую, темную, почти черную мокроту. Когда приступ отпустил, он вытер рот грязным рукавом и, тяжело хромая на правую ногу, бросился в нашу сторону.
— Бежим! — заорал я, и мы рванули к кустам, где оставили велосипеды.
Я слышал за спиной его хриплое, сиплое дыхание, слышал шарканье его шагов по траве, слышал, как Ванька, бегущий рядом, всхлипывает на бегу, захлебываясь слезами и ужасом. Страх придал нам крылья. Мы влетели в кусты, в панике хватая велосипеды. Я сломал ноготь, сдирая «Stels» с веток, но даже не почувствовал боли. Вскочив на седла, мы рванули по лесной дороге обратно.
Ветки хлестали по лицу, по рукам, оставляя кровавые царапины, но мы неслись, не разбирая дороги, не чувствуя боли. Лишь отъехав на приличное расстояние, я рискнул обернуться. Сквозь мелькание деревьев я увидел его фигуру на краю поляны. Он стоял, держа топор, и смотрел нам вслед. Он не побежал дальше, понимая, что не догонит. Он просто стоял и смотрел. И даже на таком расстоянии мне показалось, что я вижу его безумные глаза.
Домой мы добрались уже в глубоких сумерках. Грязные, исцарапанные, с дикими глазами. На все вопросы родителей, где нас носило, мы отвечали односложно: «Гуляли», «Упали с велосипедов». Правду рассказать мы решились только через пару дней, когда немного пришли в себя. Собрались с духом, подошли к моей матери и отчиму и выпалили все — про диспансер, про казан, про человека с топором.
Мать побледнела и перекрестилась. Отчим же только усмехнулся, покачал головой и сказал: «Эх вы, сталкеры. Мало ли сейчас по лесам бомжей да нариков шастает? Живут в заброшках, глушат всё, что горит, и жрут, что попадется. Может, собаку какую или лису в том казане варили, а вам, пацанам, от страха человечина померещилась. Или вообще чей-то схрон был». Но я точно знал, что мы не ошиблись. Рука с грязными ногтями, скрюченная в предсмертной судороге, не могла принадлежать собаке. А глаз с сережкой — лисе.
Ванька после этого случая сильно изменился. Стал заикаться, вздрагивать от любого резкого звука, по ночам просыпался с криками. Его бабка, водила его к местной бабке заговорщице, та поила какими-то травами, жгла можжевельник, шептала над ним. Помогло или нет, не знаю. Но в лес с тех пор мы не ездили вообще. Даже в ближайшую рощицу за городом. А я еще много лет не мог есть тушеную картошку, а иногда и просто мясо. Стоило мне уловить знакомый запах жира, как перед глазами снова вставал тот казан, и меня начинало мутить. И до сих пор, когда я приезжаю в Кяхту к родителям, я стараюсь не смотреть в сторону того леса. И никогда никому не рассказываю эту историю. А если и рассказываю, то, как отчим, добавляю: «Мало ли что пацанам померещится». Но сам-то я знаю.