Я вцепилась в поручень, переждала, глядя в запотевшее стекло.
Схватка накрыла меня, когда я выходила из автобуса. За ним плыл ноябрьский город — серый, мокрый, слякотный. До роддома было три остановки, но я решила пройтись. Врач сказала: «Двигайтесь, Алина Сергеевна, роды — это работа». Я и двигалась. Как трактор. Одна.
Рука сама нащупала в кармане пуховика телефон. Экран загорелся — фотография Сашки на фоне нашей новой кухни, дурацкий колпак из «Макдоналдса» на голове, дочка Катькина с днюхи напялила. Он смеется. Я тогда смеялась тоже.
— Ну как ты там, маленькая? — голос в трубке бодрый, но с хрипотцой, будто уже курил сегодня, хотя врал всегда, что бросил. — Дышишь? Я сейчас на объекте, этот козел прораб вообще охерел, сдать надо срочно, акты горят. Ты же знаешь его?
— Знаю.
— Я как только — сразу к тебе. Ты держись, я с тобой. Мы же команда?
— Команда, — сказала я, сгибаясь пополам от очередной волны.
Он сбросил. Я прислонилась к столбу, пережидая. Мимо пробежала девчонка в короткой куртке, лямка рюкзака сползла, она ее дернула и даже не заметила меня. А я стояла и смотрела, как она убегает. Легкая. Пустая. У которой всё впереди и ни одного шрама.
Семь лет брака. Семь лет я держалась. Его вечные командировки, авралы, срочные заказы. Я привыкла. Я даже гордилась: мой мужик — добытчик, пашет как лошадь, чтобы у нас было. Чтобы у дочки было. Новая кухня, новая машина, путевка в Турцию в прошлом году, где он сутками торчал в отеле с ноутбуком, а я плавала с Катькой в бассейне и думала: «Устает папка наш».
Я тогда спросила: «Саш, может, ну ее, эту работу? Отдохни». А он посмотрел на меня странно, будто я сказала глупость. «Не могу, — ответил. — Люди на мне висят. Обязательства».
Теперь я знаю, какие люди на нем висели.
Роды — это вообще не то, что показывают в кино.
Там нет драмы с криками «Не трогайте её, она моя жена!». Там есть ты, плитка на стене, счет схваток и толстая усатая медсестра, которая заполняет бумажки с таким видом, будто ты пришла налоги платить.
— Мужа вызвали? — спросила она, даже не подняв глаз.
— Да, едет. С работы.
— Ага, все они с работы, — хмыкнула она. — Трусы-плавки с собой?
— Что?
— Плавки. В партнерские роды хочет? Или как?
— Не знаю. Он с работы, наверное, без трусов.
— Ладно, раздевайтесь. Пройдемте.
Она повела меня по коридору. Длинные лампы дневного света гудели, как трансформаторная будка за домом. Я шла, останавливаясь каждые две минуты, вцепившись в стену. Медсестра шла впереди и даже не оборачивалась. Видала она таких. Рожают тут каждый день, плачут, зовут мам, мужья теряются в пробках. Ей всё равно.
В предродовой палате было две койки. На соседней лежала девчонка, лет двадцать, не больше, и тихо выла в подушку.
— Ты чего? — спросила я, усаживаясь на свою.
— Бросил, — прохрипела она, не поднимая головы. — Узнал, что беременна, и в лес. Телефон отключил. Гаденыш.
— Гаденыш, — согласилась я.
И подумала о своем. Сашка не бросил. Сашка на объекте. Сашка приедет. У нас кухня, машина, дочка Катька и еще одна на подходе. У нас семья.
Через час девчонку увели в операционную, она орала так, что стекла дрожали. А я лежала и смотрела в телефон.
Сашка писал: «Выхожу. Пробки. Жди».
Я ждала.
Потом начался ад.
Не тот ад, где кричат, как в кино, а тихий, выматывающий, когда ты превращаешься в один сплошной комок боли и отчаяния, и акушерка орёт: «Тужься, мать, тужься, не останавливайся! Дышать не забывай, мать!»
А я не мать еще. Я просто тело, которое разрывают на части, и где-то там, глубоко, есть мысль, что это того стоит.
— Давай, милая, еще разок, головка уже, еще чуть-чуть!
— Не могу, — ору я. — Не могу, сил нет.
— А куда деваться? — спокойно спрашивает акушерка. — Рожать надо. Давай.
Когда всё закончилось, я услышала тонкий, возмущенный писк. Мне положили на грудь теплый, скользкий комочек с мокрыми темными волосиками. Веру.
Я смотрела на неё и ревела. В голос, в три ручья, размазывая слезы пополам с какой-то слизью. Акушерка похлопала меня по плечу: «Ну всё, всё, мать, отмучилась. Отдыхай».
Я лежала и смотрела в потолок. Я хотела, чтобы он был рядом. Чтобы взял её на руки, этот здоровенный мужик с ладонями-лопатами, и испугался, что сломает. Чтобы сказал: «Ну ты даешь, малая, вся в меня».
Сашка не отвечал.
Сначала я думала: телефон сел, в машине забыл. Потом: в пробке, за рулем, нельзя. Потом меня вырубило. После таких нагрузок организм отключается рубильником. Провал — и ты уже не здесь.
Очнулась я ночью.
В палате тихо, только соседки посапывают. Луна светила в окно, рисуя на линолеуме бледный квадрат. В углу, в прозрачном пластиковом корытце, спала Вера. Сопела, как котенок.
Я потянулась за телефоном.
Сообщений от Сашки не было.
Звонков — ноль.
Я набрала сама. Длинные гудки. Потом сброс. Еще раз — сброс. На третий раз он ответил. Голос был не заспанный. Он был трезвый, четкий и какой-то... пустой. Будто он не в кровати лежал, а сидел на стуле в коридоре и смотрел на кафель.
— Алин, привет. Ты как?
— Я родила, Саша. У нас дочь. Вера. Ты где?
Пауза. Секунд пять, которые растянулись на километр.
— Я знаю, что родила. Мне мама твоя звонила, поздравила. Я ей сказал, что в командировке.
— Ты где? — повторила я, чувствуя, как внутри всё леденеет. Не от обиды. От страха. От того, что я уже знаю ответ, просто не хочу в него верить.
— Алин, слушай. Я не приеду. Не сегодня. И вообще... Нам надо поговорить.
— О чём?
— Я не один последние три года. У меня сын. Ему два года. И сейчас... в общем, у неё тоже ситуация. Скорая, больница. Я не мог бросить.
— Кого не мог бросить?
— Сына. Его мать. Она тоже рожала сегодня. Ну, не сегодня, вчера вечером. Но всё сложно, кесарево, кровотечение. Я в реанимации сижу, жду, когда очухается.
Я молчала. Смотрела на лунный квадрат на полу.
— Ты растил сына три года? — спросила я. Голос был чужой, будто из другого измерения.
— Ну да. Так вышло. Она не говорила, а когда сказала, было поздно. Я же не скотина, Алин. Я не могу от ребенка отказаться. Ты же мать, ты должна понять.
— Я должна понять? — переспросила я. Голос начал прорезаться, появилась сталь, которой я в себе не знала. — Ты три года врал мне каждый день, каждую минуту, и я должна понять?
— А что мне делать было? Бросить его? Он мой, кровиночка. Я и вас не бросал. Я же с тобой жил, заботился, квартиру эту... Мы же семья.
Я представила его «кровиночку». Два года. Такие же темные волосики, как у нашей Веры. Он качал его ночью, пока я лежала одна и думала, что он на объекте. Он покупал ему памперсы, пока я откладывала себе на новые сапоги. Он говорил ей: «Я с тобой», — той, другой. А мне: «Я на объекте».
— Где ты был в прошлую субботу? — спросила я вдруг. — Когда мы Катьку в цирк водили, а ты сказал, что на объекте завал?
Молчание.
— С ним, — сказал он наконец. — У них день рождения было. Два года исполнилось. Ну не мог я пропустить.
— Не мог пропустить день рождения сына, которого я не знаю. А моя дочь знает, что у нее есть отец?
— Алин, не начинай.
— А она спросила сегодня: «Папа придет на Веру смотреть?». Я сказала: придет, он на работе. А ты, оказывается, в реанимации с другой сидишь.
— Она не другая. Она мать моего ребенка.
— А я кто?
Он молчал. Я слышала его дыхание. Тяжелое, как после бега.
— Ты моя жена, — сказал он тихо.
— А она кто?
— Она... ну, мы не расписаны. Так вышло. Она не настаивала. А ты — жена. У нас семья, квартира, Катька. Я же к тебе всегда возвращался.
— Возвращался, — повторила я. — Как в гостиницу. Переночевать, поесть, трахнуться, а утром на объект. К нему.
— Не смей так говорить.
— А как мне говорить, Саш? Научи. Ты же у нас учитель. Три года учил меня жить, не поперхнулся ни разу.
В трубке что-то зашуршало. Потом женский голос, далекий, слабый: «Саш, кто это?». И он, прикрывая трубку рукой: «Спи, сейчас приду». Потом снова в трубку, шепотом:
— Алин, мне надо идти. Она очнулась. Я перезвоню.
— Не надо, — сказала я. — Не перезванивай.
— Алин, погоди, не бросай трубку. Мы всё решим. Я же люблю тебя. И Катьку люблю. И Веру буду любить. Ты просто дай мне время.
— Время на что? На четвертого ребенка? Или пятого? Ты там план выполняешь?
— Не смейся надо мной.
— Я не смеюсь, Саш. Мне не смешно. Мне рожать через два часа после того, как ты мне врал.
Я нажала отбой.
Телефон выпал из рук, стукнулся о тумбочку и упал на пол. Я не стала поднимать. Сидела и смотрела на лунный квадрат. Он расползался, потому что глаза снова были мокрые. Но я не ревела. Слезы текли сами, а я просто сидела и смотрела.
В палате заворочалась соседка, та самая, которую бросили. Она не спала, я поняла.
— Слышала всё, — сказала она хрипло. — Извини. Стены тонкие.
— Ничего.
— Мой тоже врал. Только не три года, а полгода. Но тоже красиво.
— И что сделала?
— Послала. Сказала: ребенка будешь видеть, если алименты платить будешь. А сама не хочу. Нагляделась.
— Правильно, — сказала я.
— А ты?
— Не знаю. У нас дочь семь лет. Квартира, ипотека, Катька в школу пошла в этом году. И вот эта.
— И что теперь? Простишь?
— Не знаю, — повторила я.
И это была правда. Я правда не знала. В голове было пусто и гулко, как в барабане. Ни злости, ни обиды, ни боли. Только усталость. Дикая, выматывающая усталость, когда даже думать не можешь, просто сидишь и смотришь на луну.
Утром пришла медсестра, та же, усатая. Глянула на меня, на телефон на полу, на красные глаза.
— Мужа так и нет?
— Нет.
— Понятно. — Она помолчала. — Ты это, не убивайся. Вон у тебя дочка какая. Здоровая, пять триста. Красавица. Ради нее жить надо.
— Надо, — сказала я.
Она ушла. Я встала, ноги ватные, между ног всё болит, швы тянет. Подошла к корытцу. Вера спала, смешно наморщив лоб, будто думала о чем-то важном. Я взяла её на руки. Теплая, пахнет молоком и больницей, но это мое. Единственное, что теперь точно мое.
В кармане халата зазвонил телефон. Я глянула — свекровь. Нина Петровна. Звонит каждое утро, проверяет, поела ли я, не забыла ли выпить витамины. Добрая женщина. Я люблю её. И она любит меня. И Катьку любит. И внучку новую будет любить.
Я ответила.
— Алиночка, ну как ты, родила? Я всю ночь не спала, молилась. Сашка звонил? Он приехал?
— Родила, Нина Петровна. Девочка, Вера. Пять триста.
— Ой, умница, ой, красавица! А Сашка где? Я ему звоню, а он не берет. Наверное, на объекте с этим дураком прорабом. Ты не сердись на него, он же для вас старается.
— Не сержусь, Нина Петровна.
— Вот и правильно. Мужики они такие, работа у них на первом месте. Ты главное береги себя и девочку. Я приеду, как выпишут, помогу. Катьку из школы заберу, обед сварю. Ты не думай ни о чем, отдыхай.
— Спасибо, Нина Петровна.
Я положила трубку. И подумала: а она знает? Про внука, которому два года? Про ту, другую, которая сейчас лежит в реанимации? Про то, что ее сын три года разрывался между двумя семьями, как цирковой акробат?
Наверное, нет. Или знает, но молчит. Матери же всегда за сыновей горой.
Вера заворочалась, зачмокала, ища грудь. Я приложила её. Она сразу успокоилась, прижалась и засопела. Кормить — это единственное, что я сейчас умела делать правильно.
В палату заглянула медсестра:
— Алина Сергеевна, к вам можно?
— Кто?
— Женщина одна. Говорит, по делу.
Я нахмурилась. Ко мне? В роддом? Кто?
— Пусть зайдет.
Дверь открылась, и вошла она.
Я поняла сразу. Хотя никогда её не видела. Худая, бледная, под глазами синева, на голове платок, под которым угадываются такие же темные волосы, как у Веры. Идет медленно, держась за стену. В халате больничном, не нашем, чужом.
Она остановилась в дверях и посмотрела на меня. Глаза у неё были пустые и мокрые одновременно. И руки тряслись.
— Ты Алина? — спросила она тихо.
— Я. А ты?
— Я Света. — Она помолчала. — Та самая.
Вера завозилась у груди, я придержала её.
— Зачем пришла?
— Не знаю, — сказала она честно. — Сашка не знает. Я сбежала из палаты, пока он за лекарствами пошел. Хотела посмотреть на тебя.
— Посмотрела. И что?
— Ты красивая, — сказала она вдруг. — Я думала, ты старая или страшная. А ты молодая. И дочка у тебя красивая.
— У тебя тоже сын.
— Сын. Два года. Санька. В честь него назвала.
— Оригинально.
— Не язви. Я не за этим пришла.
Она шагнула вперед и села на край соседней койки. У неё подкосились ноги, я видела. Села и уставилась в пол.
— Я не знала про тебя, — сказала она. — Сначала. Он сказал, что один. Что разведен, детей нет, никого нет. Я поверила.
— А потом?
— Потом узнала. Случайно. В роддоме, когда Саньку рожала, он телефон забыл, а я зарядку искала, увидела смску от тебя. «Саш, молоко купи, Катька просит». Я тогда подумала: может, сестра? Или соседка? Он сказал: соседка, ключи оставила, попросила помочь.
— И ты поверила?
— А ты бы не поверила? — Она подняла глаза. В них была такая же боль, как у меня. — Ты бы поверила человеку, которого любишь? Который рядом, который помогает, который ребенка на руках носит? Ты бы стала искать подвох?
— Стала бы, — сказала я жестко. — Теперь стала бы.
— А тогда не стала. Тогда любила. Думала, у нас семья. Он приходил, мы гуляли, он Саньку купал, книжки читал. Я думала, что у него работа, командировки, а он ко мне приезжает в свободное время. И я была счастлива.
Она замолчала. В палате было тихо, только Вера сопела и гудели лампы.
— А потом? — спросила я.
— А потом я узнала, что он к тебе уходит. Не на работу, а домой. К жене. И что у вас дочь, такая же, как мой Санька. И что квартира, ипотека, ремонт. И что ты тоже рожаешь.
— И что ты сделала?
— Ничего. — Она пожала плечами. — А что я могла сделать? Сказать ему? Я говорила. Он плакал. Говорил, что любит нас обеих, что не может выбрать, что разорвется. Я думала уйти. Даже уходила. На месяц. А потом он пришел, стоял под дверью, просил прощения, говорил, что без нас не может. И я вернулась.
— Дура, — сказала я.
— Дура, — согласилась она. — И ты дура. И мы обе дуры, что поверили.
Она встала, пошатнулась, схватилась за спинку кровати.
— Я не за этим пришла, — повторила она. — Я пришла сказать: я ухожу. Забираю сына и уезжаю к маме, в область. Чтобы ты знала. Не думала, что я буду за него цепляться.
— А он?
— А что он? — горько усмехнулась она. — Он же нас обеих не бросит. А мне одной надо. Я так больше не могу. Три года врать себе, что все нормально. Что он любит. Что завтра всё изменится.
— Изменится?
— Не изменится. Я поняла сегодня, когда в реанимации лежала и думала: а если умру, он к кому пойдет? К тебе. Потому что ты жена. А я так, любовница на подхвате. Санька — любимый, но незаконный. А Вера — законная. И ты — законная. А я никто.
Она говорила и говорила, будто прорвало плотину. А я слушала и чувствовала, как во мне что-то переворачивается. Злость на него — да. Но на неё? Нет. Она такая же жертва. Только её использовали три года, а мои семь. Но разница не в цифрах.
— Он знает, что ты здесь? — спросила я.
— Нет. Я сбежала. Он сейчас в реанимации меня ищет, наверное, с ума сходит.
— Иди, — сказала я. — Иди к нему. Скажи, что уезжаешь. И уезжай. Правда. Чем дальше, тем лучше.
— А ты?
— А я останусь. Мне деваться некуда. Квартира ипотечная, дочь школьница, эта вот. Буду разбираться.
— Прости, — сказала она вдруг.
— Ты за что?
— За то, что так вышло. Я же не знала, что он женат. А когда узнала, было поздно. Я уже любила.
— Иди, — повторила я. — Не надо прощений. Не передо мной извиняться.
Она вышла. Я осталась одна. Вера спала, сжимая мой палец в крошечном кулачке. Я смотрела на неё и думала: как ей жить с этим? Как объяснить, что у нее есть брат, которого она не знает? Что отец делил себя на двоих, а может, и на троих?
Телефон на полу зажужжал. Я нагнулась, подняла. Сашка. Сбросила. Еще звонок. Сбросила. Потом эсэмэска: «Она у тебя? Света? Если у тебя, скажи, я приеду, заберу. У неё швы разойдутся, ей лежать надо. Умоляю, ответь».
Я не ответила.
Через час зашла медсестра:
— Алина Сергеевна, там муж приехал. Внизу стоит, не пускаем без прописки. Говорит, вы не берете трубку. Пустить?
— Нет, — сказала я. — Не надо.
— А он не уходит. Стоит под окнами, смотрит.
— Пусть стоит.
Я подошла к окну. Серый ноябрьский день, моросит дождь. Внизу, у крыльца, стояла его машина. Он сам стоял рядом, смотрел вверх, на моё окно. Маленькая фигурка в черной куртке. Я смотрела на него и не чувствовала ничего. Пустота. Выжженная земля.
Вера завозилась, закряхтела. Я отошла от окна.
Вечером, когда стемнело, он всё еще стоял. Медсестра зашла, покачала головой:
— Заболеет ведь. Простынет. Может, пустишь, поговорите?
— Не пущу, — сказала я. — Не хочу.
— Дело твое, — вздохнула она. — Только ты это... молоко-то пей. Ребенка кормить надо. А мужики... — она махнула рукой. — Мужики все козлы, пока не докажут обратное.
Она ушла. А я сидела и смотрела в темноту. Где-то там, в этой темноте, стоял человек, которого я любила семь лет. Который был моим миром. Который врал мне каждый день, каждый час, каждую минуту.
И я не знала, смогу ли когда-нибудь посмотреть ему в глаза.
Утром его не было. Машина уехала. Я смотрела на пустое место у крыльца и думала: ушел к ней. Или домой, к Катьке. Или еще куда-то. В третью семью, про которую мы обе не знаем.
Какая разница.
Вера открыла глаза и посмотрела на меня. Мутным, еще не понимающим взглядом новорожденного. Я наклонилась и поцеловала её в лоб.
— Ничего, маленькая, — сказала я. — Прорвемся.
За окном начинался новый день. Самый обычный, серый, ноябрьский. И в этом дне нужно было как-то жить дальше. Без него. С ней. С Катькой. С ипотекой. С правдой, которая оказалась страшнее любой лжи.
Я взяла телефон и набрала маму.
— Мам, забери Катьку из школы сегодня. Я послезавтра выписываюсь. И приезжай, поможешь. Поговорить надо.
— А что случилось, доча? — встревожилась мама. — Сашка где?
— Потом, мам. Всё потом.
Я положила трубку и посмотрела на Веру. Она спала. И во сне улыбалась. Только родилась, а уже улыбается. Глупая, счастливая, ничего не знает про этот мир.
Ничего. Узнает. Всему свое время.
А я буду рядом. И это единственное, что теперь имеет значение.