Крестьянская хозяйственность отца иногда принимала такие формы, которые показались бы странными нынешнему селянину.
Он, например, подбирал во дворе, на улице, в поле всякую бросовую железку и, когда в углу столярки скапливалось достаточно много лома и хлама, грузил на тележку и отвозил в сельпо – «сдавал в утиль». При этом материальные соображения мало волновали его. Во-первых, человек мастеровой, отец всегда хорошо зарабатывал, во-вторых, вместе с ржавым ломом он подчас увозил предметы, которые в руках оборотливого человека могли быть проданы с большей выгодой. Скажем, на моих глазах из амбара, казёнки, с чердаков исчезли бронзовые подсвечники, украшенные голубой и белой финифтью, огромная старинная лампа с круглым фитилем, прохудившийся медно-красный самовар с краном и поддувалом изумительной, ажурной работы, которые стоили неизмеримо больше жалких копеек, выплачиваемых с килограмма в «утильсырье».
Просто отец любил во всём порядок, не мог равнодушно смотреть на то, что лежало бесхозяйственно, беспризорно, не было пущено в дело.
Чем же иначе объяснить положение, что мы при всей его рачительности, домовитости довольно редко, лишь, как говорится, по большим праздникам топили избяные печи нормальными дровами. О банных печах не говорю: в них вообще сроду не попадало свежее берёзовое полено.
Всё, что уже не росло в лесу, – сушняк, пни, валежник; всё, что бесхозно валялось по деревне, – заброшенная старая городьба, обрезки брёвен, трупелые комли столбов, век отстоявших в земле; всё, что отслужило свой срок в нашем дворе и доме, но ещё могло гореть или хотя бы тлеть,– всё это, аккуратно уложенное в штабель или кучу, составляло наше постоянное топливо.
Сколько жарких обвинительных речей произнесла мать по поводу этих дровишек! Как наглядно корила она отца примерами «добрых людей», «настоящих хозяев»! Всё напрасно.
Случалось, отец даже соглашался с её доводами. Запрягал в свою колымагу лошадь, брал топор, пилу и ехал, как «добрые люди», в лес – под Сопку или к Уджейским вершинам, где в небеса уходят берёзовые стволы, гладкие, словно орудийные, но и оттуда возвращался, восседая верхом на коряжинах, которые кривыми сучьями скребли дорожную пыль.
– Такие дрова лежат, гниют – смотреть больно, ведь пропадают ни за что! – наступательно оправдывался он перед матерью, однако в голосе его слышались виноватые нотки: прости, мол, и на сей раз не смог проехать мимо бесхозяйственности, расточительности.
Не случайно мне пришлось довольно рано сопровождать отца в поездках за дровами, а потом и вообще взять это дело в свои руки.
Первый воз дров, нарубленный самостоятельно, крепко запомнился мне…
***
Это было в июне, в лучшую пору для рубки берёзовых дров, когда ещё под корою деревьев бродит загустевший медвяный сок, и поленья, просушенные на солнце, лохматятся завитушками отставшей берёсты. Такие дрова загораются от лучины разом, точно порох, и, объятые пламенем, горят дружно, ровно, без шаящих и чадящих головешек.
Это время хорошо ещё тем, что в лесу пока нет ни шального июльского гнуса, ни душной парной жары.
Поехал я на рыдване, на гнедой, лысой, то есть с продольным белым пятном на лбу, кобыле по кличке Лысуха. Со мной был Соболь; он то обгонял телегу, то отставал от неё, обнюхивал кусты и норы, вспугивал каких-то птиц, бросался в погоню за чикающими там и сям сусликами. Лысуха бежала неторопливо, я не понужал её. День начинался ясный и тихий. Роса была не обильной и уже сошла. По обочинам и в придорожном лесу пестрели многочисленные цветы – оранжевые жарки, жёлтые перерослые ключи весны, голубая медуница. Облетали пушистые одуванчики. Зацветала кудрявая сарана.
Ехать было приятно. Легко дышалось, хорошо думалось …
Путь я держал в Титов лог. Когда-то мы косили в нём сено, и мне запомнились частые, гладкоствольные берёзы. Именно о таких деревьях говорят: как свечи! Дрова из них получаются замечательные – и жаркие, и колкие, лёгкие в работе и просто красивые.
Поднялся на Юркину гору – пошли пашни. Хлебные всходы кустились. Изумрудные рядки стали широкими, густыми, и земля едва проглядывала между ними тонкими грифельными линиями. Над зеленями на утреннем солнце дрожало, струилось то серебристое, тонкое, что в деревне называется просто – «земля парит».
Соболю здесь был простор. Он загнал-таки одного сусличонка, настиг его у самой норы, издали похожей на кукольную глиняную землянку. Принёс его в зубах к телеге, но я погрозил кнутом, и Соболь, отстав, похоронил свою добычу на краю поля, закидал землёй. Есть не стал – не то побрезговал, не то оставил про запас.
Совсем ещё по-весеннему то здесь, то там взвивались заливистые жаворонки, но трепетали в небе уже не столь долго, как в апреле или мае, видимо, теперь одолевали их семейные хлопоты.
В лог я въехал кружной дорогой по нисходящему косогору, колёса по ступицу тонули в траве, и на спицах оседала пыльца и какие-то ранние семена.
В лесу была тишина. Ветерок, ворошащий высокие вершины берёз, не только не нарушал, но даже как бы подчёркивал чуткое безмолвие. Скрип тележной оси на поворотах раздавался по гулкому лесу резко, точно скрип коростеля.
Поднявшись на лесистый хребтик, который размежёвывал две лощины, я остановил Лысуху. Распрягать не стал, а только разнуздал, спустил с перетяги и захлестнул вожжиной за дерево. Поводок оставил подлиннее, чтобы кобыла, пока я рублю воз дров, могла похватать травы.
Соболь лёг у телеги, высунул огненный язык – охота уморила его.
Я взял пилу, топор, пошёл в лесную чащу, где стволы берёз были особенно ровны и гладки. Нашёл подходящую лесину, приноровился так, чтобы она падала по ветру, и стал рубить. Пила – упругая, короткая, отец специально сделал ее из обрезка двуручной для работы в одиночку, но всё же её быстро зажимает, потому что дерево под ветром качается из стороны в сторону. Выход один – как можно глубже зарубить лесину топором, а потом сделать встречный рез пилой.
Вот затрещала, повалилась и охнула, глухо ударившись о землю, одна берёза, вторая, третья…
Сучьев совсем мало – только на вершине. Кряжевал тоже топором. Из каждого хлыста выходило по четыре кряжа – столь высоки были деревья при толщине в комле каких-нибудь двадцать сантиметров.
Не спеша, я, однако, довольно быстро нарубил воз и стал укладывать дрова точно так, как это делал отец. Вниз – толстые комлевые кряжи, наверх – потоньше, полегче. Уложив, притянул воз верёвкой к дрожинам телеги в двух местах – у комлей и у вершин, соорудил завёртки и натянул верёвки, как струны.
Пила лежит под передней завёрткой, топор воткнут между кряжами наверху воза – можно ехать.
Между тем, в лесу стало сумеречно и неуютно. Солнце зашло за тучу, я заметил её только теперь, ранее не видимую за лесом. Деревья зашумели тяжело и неприветливо, они уже не трепетали весело листьями, а точно ежились от холода. Тальники и осинники стали дымчато-белыми, развернув листву изнанкой к ветру.
Где-то вдалеке громыхнуло коротко и приглушённо, словно проехали на телеге по шаткому бревенчатому мосту.
Соболь опустил хвост, засуетился, жалобно глядя на меня, начал повизгивать, как это делал всегда перед грозой.
Я быстро подтянул перетягу, щёлкнул барашком удил, зануздывая Лысуху, и стал заворачивать её, чтобы до дождя выбраться на дорогу. Спуск с хребтика показался мне более крутым, чем подъём на него. Лошадь с трудом удерживала воз, натужно упиралась, едва не касаясь репицей тележной грядки. Шлея глубоко врезалась в круп, задирая коркой гнедую шерсть.
– Тпру-тпру, тпру-тпру, – приговаривал я полушёпотом не столько для лошади, сколько для себя, прыгая сбоку телеги и натягивая вожжи. Больше всего я боялся, что вдруг порвётся шлея или споткнётся, поскользнется Лысуха. Шлея была натянута до звона, а задние ноги кобылы так круто подгибались под тяжестью воза, что, казалось, она вот-вот сядет на склон. Я очень пожалел, что не сунул палку в задние колеса, тогда Лысухе пришлось бы гораздо легче. Но теперь уже поздно было думать об этом.
– Тпру-тпру, тпру-тпру!
Когда спускаться осталось каких-нибудь шагов двадцать-тридцать, Лысуха нетерпеливо закрутила головой, я чуть приотпустил вожжи, она пошла быстрее, телега накатывала на неё всё сильнее, так что в одном месте кобыла даже немного проехала на задних копытах, я еще ослабил вожжи, она побежала, побежал сбоку и я, дуга затряслась, запрыгала, застучал воз с дровами – и вдруг у самой подошвы хребтика переднее колесо, едва видное в траве, нырнуло в какую-то яму, лошадь дёрнулась в сторону, воз дрогнул, подвернулся и в мгновение ока с грохотом опрокинулся вверх колёсами, и лошадь, заржав, тяжело и неуклюже упала на бок, мелькнув розовато-белыми пахами.
Соболь, бежавший за мной, завыл, заметался под ногами. Меня охватил ужас. Я подскочил к Лысухе. Голову её неловко завернуло хомутом, она закатила белые с красными прожилками глаза, дышала тяжело, со стоном и фырканьем. Дрожащими руками я попытался развязать супонь, но к клещам хомута, прижатым шеей лошади, добраться было трудно, и я, судорожно шаря по ним, всё никак не мог найти конца супони. Может, перерубить гужи? Я метнулся к возу, но топор был внизу под дровами. Тогда я опять подскочил к хомуту с голыми руками и, стиснув зубы и всхлипывая, стал стягивать петлю гужа с дуги. Она чуть подалась. Это придало мне сил. Я просунул руку между потником и шеей лошади, потянул хомут на себя, упершись ногой в оглоблю, гуж чуть ослаб. Обдирая в кровь пальцы, ломая ногти, я стал подвигать его к самому концу дуги. Лысуха захрапела, забила ногами, – мне показалось, что она издыхает. Последним отчаянным движением я рванул ремённую петлю вниз, гуж, щёлкнув, соскочил, оглобля откинулась в сторону. Я прыгнул через лошадь, чтобы освободить другой конец дуги. Хомут повернулся прямо – лошади стало легче дышать.
Я развязал перетягу, раскинул оглобли, Лысуха подобрала под себя ноги и с усилием поднялась, дрожа всем телом и покачиваясь на ногах, как новорожденный теленок.
А гром уже грохотал над самым лесом, в просветах между деревьями метались хвостатые молнии, точно белки-летяги. По косогору волнами ходила трава. Сверху лога катился лавиной шум. И вскоре обрушился дождь, крупный, косой, холодный.
Соболь с воем катался по мокрой траве.
Я с трудом развязал скользкие верёвки, стягивающие воз, приподнял за накидашку телегу – кряжи раскатились, и рыдван встал на колёса.
Дождь прошёл напористо и быстро, как это бывает в июне. Его свалило в сторону за косогор. В лесу стало светлее. Лысуха успокоилась и уже с хрустом щипала у телеги траву. Соболь понуро стоял под деревом, весь мокрый, с обвислым хвостом и словно бы похудевший.
Кое-как собрал я дрова, на живульку припутал верёвкой воз, запряг лошадь и потихоньку, шажком, сам подталкивая телегу сбоку, стал подниматься из Титова лога объездной дорогой.
Когда выехал на Юркину пашню, солнце уже снова сияло весело, празднично, и на зелёных хлебах горели, переливались алмазные капли. Всё, только что бывшее со мною в логу, казалось далёким сном, тяжелым бредом.
– Где дождь-то застал? – открывая ворота, спросила озабоченно мать.
– По дороге домой, – ответил я с деланной небрежностью бывалого дровосека.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Щербаков А.
Книга автора здесь
Книга «Мёд жизни» здесь и здесь