Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
За гранью.

Меня сглазили на улице, когда мне было 2 года. Бабушка спасла меня колдовством.

Родители твои привезли тебя ко мне в начале июня. В Питере вашем, как они говорили, дышать нечем, а у нас благодать – свой дом, огород, речка под боком. Мне тогда пятьдесят три было, я ещё крепкая была, полная сил. А тебе всего два годика исполнилось. Кнопочка маленькая, в платьице лёгком, бантики белые на голове – загляденье.
Помню, как сейчас, тот день. Солнце уже не такое палящее, к вечеру

Родители твои привезли тебя ко мне в начале июня. В Питере вашем, как они говорили, дышать нечем, а у нас благодать – свой дом, огород, речка под боком. Мне тогда пятьдесят три было, я ещё крепкая была, полная сил. А тебе всего два годика исполнилось. Кнопочка маленькая, в платьице лёгком, бантики белые на голове – загляденье.

Помню, как сейчас, тот день. Солнце уже не такое палящее, к вечеру дело шло, но всё равно жара стояла градусов под тридцать. Мы с тобой ходили на речку, ноги помочили, потом завернули в магазин за хлебом и возвращались домой проулком. Там тень, акации старые растут, от них прохлада. Ты бежала впереди меня, босоножки твои по пыльной дороге шлёпают, смех звенит на всю улицу. Я смотрела на тебя и так радовалась, так сердце заходилось от счастья, что думала – лопнет сейчас от любви. Дочка моя выросла, а теперь вот её девочка у меня, кровинка моя.

Идём мы так, и навстречу нам мужчина. Обычный такой мужчина, лет сорока, в светлой рубашке с коротким рукавом, брюки стрелками, на голове кепка. Видно, что не местный – наши мужики в такую жару попроще одеваются, а этот при параде. Поравнялся с нами, остановился, улыбается, смотрит на тебя.

– Ой, какая девочка красивая! – говорит он голосом добрым, ласковым. – Куколка прямо. Внучка, да?

Я киваю, улыбаюсь в ответ. Приятно же, когда чужой человек ребёнка хвалит. Он руку протянул и погладил тебя по голове, по этим бантикам белым. Легко так погладил, по-отечески. Ты подняла на него свои глазищи, улыбнулась ему тоже, застеснялась немного, за меня спряталась.

– Красавица растёт, – сказал он на прощание и пошёл дальше своей дорогой.

А мы с тобой дальше пошли. Я ещё подумала: «Вот какие люди хорошие встречаются, чужому ребёнку внимание уделяют». И забыла про него сразу.

Подходим к дому. Калитка у нас скрипучая, старая, я её всегда приподнимала, чтоб не скрипела, пока ты спишь днём. А тут ты не спишь, весёлая, так что я калитку с размаху открыла – она как заскрипит. Заходим во двор, поднимаемся на крыльцо, в дом захожу.

В доме у нас прохлада, ставни закрыты, чтоб солнце не напекло. Я присела на корточки у порога, прямо в прихожей, чтобы снять с тебя босоножки. Ты стоишь передо мной, держишься одной рукой за моё плечо, другой за стенку. Я наклонилась, расстёгиваю пряжечку на левом босоножке, снимаю его, ставлю аккуратно в уголок. Тянусь к правой ножке, беру её за щиколотку, смотрю на пряжку...

И вдруг чувствую, как ты обмякла.

Ты не упала, нет. Ты просто медленно, как тряпичная кукла, начала сползать по стеночке вниз. Рука твоя соскользнула с моего плеча, глаза закрылись, и ты села на пол, прислонившись спиной к стене. Головка запрокинулась, бантик съехал набок.

– Танюша, – говорю, а у самой голос сел. – Таня, ты чего?

Я хватаю тебя на руки, поднимаю, и чувствую – ты горишь. Вся горишь, как печка. Щёчки розовые стали, яркие такие, нездоровым румянцем. Я к дивану тебя несу, в гостиную, а в голове мысли скачут, никак за одну уцепиться не могу. Как же так? Только что бегала, смеялась, и вдруг?

Кладу тебя на диван, а ты глаза приоткрываешь, смотришь на меня мутно и говоришь тихо-тихо:

– Баба, мне что-то плохо...

И всё. Глаза опять закрылись, дышит тяжело, часто.

У меня руки задрожали. Я к тумбочке, где градусник лежит, трясусь вся, никак футляр не открою. Достала градусник, ставлю тебе, а сама сижу рядом, глажу по голове, считаю секунды. Минута проходит, вторая. Достаю.

Сорок.

Ровно сорок градусов.

Я вскочила, к телефону. Телефон у нас тогда старый был, с диском, на стене висел в коридоре. Я кручу диск, пальцы не слушаются, путаю цифры, три раза набираю неправильно. Наконец соединилась.

– Неотложка? – кричу в трубку. – Срочно, приезжайте, ребёнку плохо! Температура сорок! Адрес: улица Садовая, семнадцать. Пожалуйста, быстрее!

Швырнула трубку, бегом к тебе. Ты лежишь, мечешься по дивану, что-то бормочешь, глазки не открываешь. Я мокрое полотенце принесла, на лоб положила, а сама молюсь. В бога не верила никогда, а тут шепчу: «Господи, помоги, Господи, спаси мою девочку».

Скорая приехала быстро, минут через пятнадцать. Я калитку открыла, врачей в дом пригласила. Врачей двое было: молодой парень и женщина постарше, врач-педиатр из нашей поликлиники, я её знала немного, Валентиной Ивановной звали.

Они осмотрели тебя, прослушали, горло посмотрели, давление померили. Лица у них серьёзные, даже растерянные. Отошли в сторону, шепчутся. Потом Валентина Ивановна подходит ко мне:

– Клавдия Степановна, вы не волнуйтесь, но мы не понимаем, что с ребёнком. Это не простуда, не грипп, не ангина. Никаких признаков инфекции нет. Лёгкие чистые, горло розовое. Температура подскочила на ровном месте.

– А что же тогда? – спрашиваю, а сама чувствую, как сердце в пятки уходит.

– Мы не знаем, – честно признаётся она. – Состояние тяжёлое. Ребёнка нужно в больницу везти, в районную. Там обследование пройдёте, может, что-то прояснится. Собирайтесь, мы вас с собой заберём.

Я смотрю на тебя, на свою кровиночку, и понимаю: в нашей районной больнице, сами знаете, какие врачи. Молодёжь после института, да старики, которые уже ничего не видят. Аппаратуры нет, лекарств нет. Если там чего серьёзное, они не помогут. Они сами не знают, что с тобой.

И тут меня как током ударило. Мужчина! Тот самый, на улице. Который погладил тебя по голове и сказал, какая ты красивая.

Вы же знаете, я человек советский, в эти сказки про сглазы да порчи никогда не верила. В школе нам говорили – предрассудки, мракобесие. И я верила. Всю жизнь верила. Но тут, глядя на тебя, на твоё личико, которое пылало жаром, на врачей, которые стояли и руками разводили, я подумала: а вдруг? Вдруг это оно?

И вспомнила я про одну женщину. Жила она в нашем переулке, через три дома от нас, в самой старой хате, что ещё с довоенных времён осталась. Звали её все по-разному: кто бабкой Марфой, кто ведьмой, кто просто «той, которая знает». Про неё такое рассказывали – волосы дыбом вставали. И скот заговаривала, и порчу снимала, и даже погоду, говорили, могла изменить. Я всегда, если видела её на улице, здоровалась и быстро проходила мимо, старалась не смотреть в глаза. Боялась. Грешно бояться, а боялась.

И вот стою я перед врачами, и во мне две мысли борются: одна – разумная, советская, которая говорит: «Отдай ребёнка врачам, это единственный шанс». А другая – бабья, материнская, которая шепчет: «Не отдавай, там ей не помогут. Неси к Марфе».

Я посмотрела на врачей, на Валентину Ивановну, на молодого парня, и говорю:

– Вы езжайте. Спасибо вам большое, что приехали. Если через час ей лучше не станет – я сама её в больницу привезу.

Валентина Ивановна на меня посмотрела странно, хотела что-то сказать, но молодой парень дёрнул её за рукав:

– Поехали, у нас ещё вызовы.

У них, видно, своих забот полно. Расписались они у меня в бумажке, что от госпитализации отказалась, и уехали.

Как только машина отъехала, я хватаю тебя в охапку, закутываю в простынку, потому что тебя всю трясло, хотя жар от тебя шёл неимоверный, и бегом на улицу. Даже калитку за собой не закрыла.

Бегу я по проулку, а сама реву. Слёзы градом катятся, в глазах всё плывёт, но я бегу. Ты тяжёлая, два года – это уже не младенец, но я тебя не чувствую. Я только чувствую, как ты горишь, и слышу, как ты тяжело дышишь.

Врываюсь во двор к Марфе, калитка у неё не заперта была. Дом старый, побеленный, ставни закрыты. Я на крыльцо, дверь дёргаю – заперто. Стучу кулаком что есть силы, кричу:

– Марфа! Открой! Помоги! Умирает внучка!

Стою, колочу в дверь, а слёзы уже не текут, просто всхлипываю.

Дверь открылась. На пороге стоит она – маленькая, сухонькая старушка в тёмном платке, глаза чёрные, как угли, смотрят остро, пронзительно. Смотрит на меня, на тебя, и молчит.

Я слова вымолвить не могу, только губы трясутся. А она смотрит и говорит тихо так, спокойно:

– Ну здравствуй, Клавдия. Вот и ты ко мне пришла. Что ж раньше-то стороной обходила? Заходи, давай девочку сюда.

И посторонилась, пропуская меня в тёмный коридор.

Я переступила порог дома Марфы, и меня сразу обдало странным запахом. Там пахло сушёными травами, воском и ещё чем-то горьким, незнакомым. В прихожей было темно, только из комнаты дальше пробивался слабый свет. Марфа шла впереди меня, не оборачиваясь, и я послушно несла тебя за ней.

– Сюда проходи, в горницу, – сказала она, откидывая тяжёлую занавеску.

Я вошла и остановилась посреди комнаты. Обстановка была бедная, но странная. В углу иконы, старые, тёмные, перед ними лампадка теплится. А на столе свечи горят, и вокруг них какие-то корешки, пучки трав, пёрышки лежат. На подоконнике чёрный кот сидит, смотрит на меня жёлтыми глазищами и не мигает.

– На кровать клади, – велела Марфа, кивая на широкую деревянную кровать, застеленную старым лоскутным одеялом.

Я осторожно положила тебя. Ты лежала, раскинув ручки, дышала часто-часто, и щёки твои горели таким ровным, нездоровым румянцем, будто их краской намазали. Марфа подошла, села рядом на табурет и стала смотреть на тебя. Долго смотрела, молча, склонив голову набок. Потом взяла твою руку, потрогала пальцами запястье, подержала.

– Так, – сказала она тихо. – Рассказывай, Клавдия. Как случилось, где, когда. Всё рассказывай, ничего не утаивай.

Я и рассказала. Всё как было: и про прогулку, и про речку, и про магазин, и про мужчину того, который погладил по голове. Марфа слушала, не перебивала, только глаза её чёрные становились всё темнее, всё глубже.

– А что за мужчина? – спросила она, когда я закончила. – Лицо его запомнила?

– Да вроде обычный, – говорю. – В кепке, рубашка светлая, лет сорока. Глаза добрые. Я и не всматривалась особо. Сказал что-то про то, какая девочка красивая, погладил и пошёл.

Марфа покачала головой.

– Добрые, говоришь? Глаза у него, может, и добрые, да только рука тяжёлая. Не своей волей, не со зла, а по незнанию. Есть такие люди – через них сила идёт, а они и не ведают, что творят. На взрослых это не действует, а на маленьких, особливо на тех, кто без защиты, – сразу.

Я слушала и не верила своим ушам. Всю жизнь в школе учили, что нет никакой силы, что это бабкины сказки. А сейчас стою в этой горнице, смотрю на свою умирающую внучку и понимаю, что сказки эти – правда.

– Поможешь? – спросила я шёпотом. – Марфа, помоги, век благодарна буду. Что хочешь проси, всё сделаю.

– Помогу, – сказала она просто. – Не бойся, не дам девочке пропасть. Но тут, Клавдия, одним моим колдовством не обойтись. Мне тот мужчина нужен.

Я ахнула.

– Да где ж я его найду? Час назад видела, может, он вообще приезжий, дача у кого или в гости приехал. Лето же, народу полно!

Марфа усмехнулась, но без зла, скорее устало.

– Ты не найдёшь, а я найду. Тут город маленький, все друг друга знают. Чужие на виду. Он недалеко, я чую. Сиди здесь, с девочкой сиди. Молись, если умеешь. Если не умеешь – просто думай о хорошем, держи её за руку. Я скоро.

Она встала, накинула на плечи тёмный платок, который висел на спинке стула, и вышла. Я слышала, как скрипнула входная дверь, как щёлкнул замок, и всё стихло.

Я осталась одна в чужом доме, с тобой, горящей в жару, и с чёрным котом, который всё так же сидел на подоконнике и смотрел на меня не мигая. Тишина стояла такая, что в ушах звенело. Только твоё дыхание слышно – частое, тяжёлое, и лампадка перед иконами потрескивает.

Я села на край кровати, взяла твою руку. Рука была сухая, горячая, пальчики тоненькие, и ноготки розовые. Ты металась, бормотала что-то, я наклонялась, но слов разобрать не могла. Только одно слово поняла – «мама». Ты звала маму.

Слёзы опять потекли, я их утирала рукавом, но они текли и текли. Я смотрела на иконы в углу и пыталась молиться. Но слова не шли. Только одно билось в голове: «Господи, сохрани, Господи, помилуй». И так много раз, как заведённая.

Сколько времени прошло – не знаю. Может, полчаса, может, час. В комнате было душно, пахло травами, у меня начала кружиться голова. Я встала, подошла к окну, отдёрнула занавеску. На улице уже вечерело, тени стали длинными. Никого не видно, тихо.

И вдруг кот на подоконнике зашипел, выгнул спину и прыгнул вниз, в темноту. Я вздрогнула, обернулась. И в ту же секунду услышала шаги на крыльце. Дверь открылась.

Я бросилась в прихожую. Марфа стояла на пороге, а за её спиной, в сумерках, я увидела мужскую фигуру. Она посторонилась, и он вошёл в коридор. Свет из горницы падал ему на лицо.

Это был он. Тот самый мужчина в светлой рубашке. Только кепки на нём не было, волосы взлохмачены, и лицо белое, как мел. Глаза у него были дикие, полные такого ужаса, будто его сейчас на казнь ведут. Руки тряслись мелкой дрожью, и он то ли сжимал их в кулаки, то ли разжимал, словно не знал, куда их деть.

Марфа зашла следом, закрыла дверь и задвинула засов.

– Проходи, – сказала она ему коротко. – В горницу проходи, не стой в дверях.

Он шагнул, споткнулся о порожек, чуть не упал. Я посторонилась, пропуская его. Мы вошли в комнату. Он увидел тебя на кровати, и лицо у него перекосилось так, будто ему самому стало больно.

– Господи, – выдохнул он. – Господи, что же это я...

Я смотрела на него и не понимала. Он стоял, смотрел на тебя, и по щекам у него текли слёзы. Мужик, сорокалетний, а плачет навзрыд, не стесняясь, не утираясь.

– Это я, – заговорил он, глотая слова. – Я не хотел, честное слово, не хотел. Я даже не знал, что так может быть. Дочка у меня своя есть, я просто... просто погладил, как свою глажу. Она же красивая такая, улыбнулась мне... Господи, простите меня, бабушка, простите...

Он рухнул на колени прямо посередине комнаты и закрыл лицо руками. Плечи у него ходили ходуном.

Я стояла и не знала, что делать. Злость во мне поднималась, такая злость, что хотелось подойти и ударить его, и кричать, и выцарапать глаза. Из-за него моя девочка мучается, из-за него врачи руками разводят, из-за него я сейчас в этом доме, у этой женщины, которую всю жизнь боялась!

Но Марфа опередила меня. Она подошла к нему, взяла за плечо и сказала строго, но не зло:

– Встань. Не время колени бить, делом надо заниматься. Вставай, говорю.

Он поднялся, всё ещё всхлипывая, вытер лицо рукавом и посмотрел на Марфу, как собака, которая ждёт приказа.

– Ты посмотри, что с ребёнком сделал, – сказала она, кивая на тебя. – Видишь?

– Вижу, – прошептал он. – Простите...

– Знаю, что не со зла, – перебила Марфа. – Дар у тебя такой. Не со злым умыслом, а пустой глаз. Пустой и сильный. На взрослых он не действует, а у детей защиты нет. Ты своей лаской её, считай, придавил. Пошли. Будем обряд делать.

Она взяла тебя с кровати на руки. Ты даже не проснулась, только головка запрокинулась, ручки свесились. Марфа повернулась ко мне:

– Жди здесь, Клавдия. Сколько надо – столько и жди. Не входи, не мешай. Что бы ни слышала – не входи. Поняла?

Я кивнула. Говорить я не могла, язык будто отсох.

Марфа с тобой на руках пошла в другую комнату, через коридор. Мужчина поплёлся за ней, как побитый. Я видела, как он обернулся на пороге, посмотрел на меня глазами, полными вины и страха, и скрылся за дверью.

Дверь закрылась. Я услышала, как щёлкнул засов.

Я осталась одна в горнице. Села на тот же табурет, где сидела Марфа, и уставилась на дверь. Чёрный кот появился из темноты, запрыгнул на подоконник и опять уставился на меня своими жёлтыми глазищами.

И началось ожидание.

Я сидела на табурете и смотрела на дверь. За ней было тихо. Слишком тихо. Ни звука не доносилось из той комнаты, куда Марфа унесла тебя вместе с тем мужчиной. Ни шагов, ни голосов, ни даже скрипа половиц. Такая тишина бывает только в пустом доме, но я знала, что за дверью люди. Трое: старая женщина, насмерть перепуганный мужик и моя двухлетняя внучка, которая ещё час назад умирала у меня на руках.

Я сцепила пальцы так, что побелели костяшки, и принялась считать про себя. Сосчитаю до ста, и дверь откроется. Раз, два, три... На двадцати трёх я сбилась и начала сначала. Потом опять. И опять.

Кот на подоконнике не мигая смотрел на меня жёлтыми глазами. Взгляд у него был тяжёлый, будто он тоже что-то знает, чего я не знаю, и ждёт. Я отвернулась к иконам. Лампадка перед ними горела ровным тихим огоньком, масляным таким, тёплым. Я смотрела на этот огонёк и старалась дышать ровно.

Сколько прошло времени – не знаю. Может, десять минут, может, полчаса. В комнате темнело, сумерки сгущались за окном, и только лампадка да свечи на столе разгоняли мрак. И вдруг я услышала.

Из-за двери донёсся звук. Тихий, но отчётливый. Голос Марфы. Она что-то говорила, но слов было не разобрать, только ритмичный, певучий шёпот. Потом к нему присоединился второй – мужской. Тот мужик повторял за ней, как в школе за учительницей, те же слова, тот же ритм. Они говорили в унисон, то громче, то тише, и звук этот был такой странный, такой чужой, что у меня мурашки побежали по спине.

Я зажала уши ладонями. Но шёпот всё равно пробивался, проникал сквозь пальцы, и казалось, что он звучит прямо у меня в голове. Я затрясла головой, зажмурилась и начала читать «Отче наш». В церковь я ходила редко, по праздникам, но слова помнила с детства, бабка моя учила. И вот сижу я, взрослая женщина, в доме у той, кого всю жизнь боялась и обходила стороной, и читаю молитву, зажав уши руками, а перед глазами у меня – чёрный кот с жёлтыми глазищами и лампадка перед тёмными иконами.

Голоса за дверью то затихали, то усиливались. Один раз мне показалось, что я слышу твой голос. Тоненький такой, слабый, будто ты позвала кого-то. Я вскочила с табурета, бросилась к двери, схватилась за ручку. Дёрнула. Заперто. Я прижалась ухом к холодному дереву, пытаясь расслышать хоть что-то ещё. Но за дверью было тихо. Совсем тихо.

Я стояла так, не знаю сколько. Потом ноги подкосились, и я сползла по стене прямо на пол, в углу у двери. Села, обхватила колени руками и замерла. Кот спрыгнул с подоконника, подошёл ко мне, потёрся о ногу и замурлыкал. Громко так, урчаще, будто утешал. Я не прогнала его.

И вдруг из-за двери донёсся звук, от которого у меня сердце остановилось, а потом забилось где-то в горле. Детский смех. Твой смех. Тоненький, звонкий, как колокольчик. Ты смеялась.

Я вскочила на ноги, прижалась к двери, заколотила кулаками:

– Таня! Таня, доченька!

И в ту же секунду щёлкнул засов. Дверь распахнулась.

На пороге стояла ты. Сама. На своих ногах. Без босоножек, в том же платьице лёгком, только бантики на голове растрепались. Щёки у тебя были розовые – но уже не тем жутким, больным румянцем, а обычным, здоровым. Глаза блестели, ясные-ясные, и ты улыбалась во весь рот.

– Ба! – закричала ты и бросилась ко мне, обхватила за ноги. – А что мы тут делаем? Пошли домой, я кушать хочу!

Я рухнула на колени прямо перед тобой, схватила в охапку, прижала к себе так сильно, что ты запищала: «Ба, больно!» А я не могла отпустить, только гладила тебя по спине, по голове, по этим растрёпанным бантикам, и целовала, целовала, целовала. И плакала. Плакала и смеялась одновременно, и не могла остановиться.

Сквозь слёзы я увидела, как из той комнаты вышла Марфа. Лицо у неё было усталое, даже измождённое, будто она мешки ворочала, а не слова шептала. Она остановилась в дверях, оперлась рукой о косяк и смотрела на нас.

За её спиной я увидела того мужчину. Он стоял у стола, бледный, как стена, и смотрел на свои руки. Руки у него дрожали. Он поднял глаза, встретился со мной взглядом и сразу опустил. Видно было, что ему стыдно, до самого дна стыдно, хоть и не со зла он это сделал.

Марфа подошла к нам, наклонилась, погладила тебя по голове. Ты подняла на неё глаза, улыбнулась и сказала:

– Тётенька, а у тебя котик есть. Чёрненький.

– Есть, милая, есть, – ответила Марфа и выпрямилась. Посмотрела на меня. – Всё, Клавдия. Забирай девочку. Здорова она теперь. Иди с миром.

Я хотела сказать ей спасибо, хотела наговорить каких-то важных, правильных слов, но в горле стоял ком, и я только кивала и гладила тебя, и слёзы текли сами собой.

А Марфа повернулась к мужчине. Тот стоял, не шевелясь, и смотрел в пол. Она подошла к нему близко-близко, заглянула в лицо и сказала строго, сурово, будто приговор выносила:

– И запомни. На всю жизнь запомни. Никогда. НИКОГДА больше не говори ничего маленьким детям. Ни ласкового, ни худого. Вообще ничего. Не подходи к ним, не смотри на них подолгу, не хвали, не ругай. Понял?

Он поднял голову, посмотрел на неё глазами, полными такой тоски, что у меня сердце сжалось.

– А как же? – спросил он тихо. – У меня ж дочка. Своя дочка, пяти лет. Мне теперь и к ней не подходить?

– Кровь своя – защита, – ответила Марфа. – От кровь родную твой глаз не так бьёт. Но чужих детей сторонись. И сам детей больше не заводи. Не дай бог, ещё родишь, а дар твой и на своего малыша перекинется, когда тот маленький совсем. Хватит с тебя одной дочки.

Он кивнул. Молча, покорно, как побитая собака. И пошёл к двери. Проходя мимо меня, остановился на секунду, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и вышел в сени. Я слышала, как скрипнула входная дверь, и всё стихло.

Я поднялась с колен, всё ещё держа тебя на руках. Ты обхватила меня за шею, положила головку на плечо и уже клевала носом – видно, устала от всех этих чудес.

– Марфа, – сказала я. – Спасибо тебе. Я век не забуду. Я теперь...

– Ничего не говори, Клавдия, – перебила она. – Не надо. Иди. И внучку береги. И про нас, про таких, как я, помни: мы не со зла, мы по надобности. А ты больше не обходи меня стороной, заходи, если что. Чай вместе попьём.

Я кивнула и пошла к двери. На пороге обернулась. Марфа стояла посередине комнаты, маленькая, сухонькая, в тёмном платке, и гладила чёрного кота, который тёрся у её ног. Лампадка перед иконами мерцала, бросая тени на её лицо.

Я вышла в сени, потом на крыльцо. Ночь уже совсем опустилась на улицу, тёплая, южная, пахло пылью и цветами. Звёзды на небе зажглись крупные, яркие. Я прижала тебя покрепче и пошла домой.

Ты уже спала у меня на руках, дышала ровно и спокойно, и ручка твоя свесилась, пальчики расслабленно шевелились во сне. Я шла по тёмному проулку, и сердце моё колотилось от счастья, от облегчения, от благодарности, и слёзы всё ещё текли по щекам, но это уже были хорошие слёзы.

Дома я уложила тебя в кроватку, укрыла лёгким одеяльцем и долго сидела рядом, слушая твоё дыхание. Температуры не было. Ты спала спокойно, как спала всегда – здоровым детским сном.

А я всё сидела и думала. О том мужике с пустыми глазами, который не ведал, что творит. О Марфе, которую мы все боялись, а она, оказывается, людей спасает. О том, как много мы не знаем об этом мире, как много считаем сказками, пока сами не столкнёмся.

Утром ты проснулась весёлая, здоровая, потребовала каши и побежала во двор играть. А я, глядя на тебя, впервые за много лет перекрестилась и сказала:

– Спасибо тебе, Господи, и тебе, Марфа, спасибо.

Прошло много лет. Ты выросла, уехала обратно в свой Петербург, закончила школу, потом институт, стала взрослой. А я всё помнила тот день. И когда ты приехала ко me в гости уже взрослой, я рассказала тебе эту историю. Всю, от начала до конца.

Ты выслушала, помолчала, а потом сказала:

– Ба, а своди меня к той бабке. К Марфе. Я хочу её поблагодарить. Она же меня спасла.

Я покачала головой:

– Поздно, Танюша. Нет её давно. Года через два после того случая умерла. Хоронили мы её, я на похоронах была. И дом тот новый хозяин купил, перестроил, теперь там другие люди живут.

Ты вздохнула:

– Жалко. Я бы сказала ей спасибо.

– А она знает, – ответила я. – Такие, как она, всё знают.

Мы сидели с тобой на кухне, пили чай, и за окном светило то же южное солнце, что и в тот далёкий день, когда ты бежала по пыльной дороге в белых бантиках, а я смотрела на тебя и радовалась. И ничего ещё не случилось. И всё уже было впереди.

Я сидела на кухне у бабушки и переваривала услышанное. История про сглаз, про старую знахарку, про того несчастного мужика – всё это никак не укладывалось в голове. Я выросла в Петербурге, в обычной городской семье, ходила в школу, потом в институт, работала в офисе. Мистика для меня была чем-то из разряда страшных историй, которые рассказывают у костра, не больше. А тут – бабушка, самый близкий мой человек, которую я знала как рассудительную, даже суровую женщину, говорила об этом совершенно серьёзно, без тени сомнения.

– Ба, а ты сама-то веришь? – спросила я. – Ну, в то, что это был именно сглаз? Может, совпадение просто? Мало ли почему у детей температура подскакивает?

Бабушка посмотрела на меня долгим взглядом, отодвинула чашку с недопитым чаем и вздохнула.

– Я, Танюша, всю жизнь в совпадения не верила. Слишком их много в моей жизни было, чтобы совпадениями считать. Ты вот спросила – и я тебе рассказала. А хочешь, ещё расскажу?

Я кивнула. Уже горело любопытство, хотя где-то внутри шевелился страх – а вдруг и правда всё это не выдумки?

– Ты про того мужика думаешь? – продолжила бабушка. – Про которого Марфа сказала, чтоб к детям не подходил? Я потом про него узнавала. Года через два после того случая встретила его в городе, на рынке. Он с женой своей шёл, с той самой дочкой, про которую говорил. Девочке тогда уже лет семь было, здоровая, весёлая, за руку с отцом бежит. Я остановилась, поздоровалась. Он меня сразу узнал, побледнел весь. Жена его удивилась, спрашивает: «Ты чего?» А он отмахнулся, сказал: «Знакомая». Я с ним парой слов перекинулась, спросила, как живёт. Он сказал, что живут нормально, дочка растёт, а сам он на завод устроился, в ночную смену, чтоб с людьми меньше пересекаться. И добавил тихо так: «Я ваш урок, Клавдия Степановна, на всю жизнь запомнил. Ни разу больше ни на кого не сглазил. Научился себя контролировать». Я тогда подумала – как можно контролировать то, о чём даже не знаешь? Но виду не подала, попрощалась и пошла дальше.

Бабушка замолчала, помешивая ложечкой остывший чай. Я смотрела на неё и вдруг поняла, что хочу увидеть тот дом, ту улицу, где всё случилось. Хотя бы одним глазком.

– Ба, а дом Марфы ещё стоит? Тот самый?

– Стоит, – кивнула бабушка. – Только перестроили его давно. Новые хозяева купили, всё обновили, забор поставили высокий. Теперь там люди живут, я их не знаю, приезжие какие-то. А хата та старая, в которой Марфа жила, говорят, внутри вся переделана. И следов не осталось.

– А могила её? Ты знаешь, где она похоронена?

Бабушка пожала плечами:

– На кладбище нашем, старом. Я на похоронах была, место знаю. Но там памятника нет, крест простой деревянный, давно уже сгнил, наверное. Я давно не ходила, годы уже не те, ноги болят.

Я помолчала, обдумывая. Потом решилась:

– Ба, а давай съездим? Завтра же. Ты покажешь мне то место, и на кладбище съездим. Я хочу.

Бабушка удивлённо подняла брови:

– Зачем тебе?

– Не знаю, – честно ответила я. – Просто хочу. Почувствовать что-то, что ли. Понять.

Она вздохнула, но кивнула:

– Ну, поедем так поедем. Только рано утром, пока жара не началась.

На следующее утро мы отправились. Бабушка оделась легко, в светлое платье, надела косынку, взяла палку – опираться при ходьбе. Мы вышли из её дома и пошли тем самым проулком, где пятьдесят с лишним лет назад бегала маленькая девочка в белых бантиках.

Я шла и пыталась представить. Вот здесь росла акация, здесь была пыль под ногами, здесь бабушка вела меня за руку. А вот здесь, наверное, стоял тот мужчина. Обычный, ничем не примечательный, в светлой рубашке и кепке. Подождал, пока мы поравняемся, улыбнулся, сказал добрые слова, погладил по голове. И пошёл дальше, не зная, что оставляет за собой след.

Мы дошли до дома Марфы. Бабушка остановилась напротив и показала палкой:

– Вот он. Видишь, какой теперь?

Дом и правда изменился до неузнаваемости. Вместо старой покосившейся хаты стоял добротный кирпичный коттедж под красной черепицей, с большими окнами, с красивыми ставнями, с высоким забором из профнастила. За забором лаяла собака, пахло свежескошенной травой. Ничего не напоминало о том, что когда-то здесь жила женщина, которую все боялись и обходили стороной.

– Хочешь, зайдём, спросим? – предложила бабушка. – Может, люди пустят, расскажут что?

Я покачала головой. Зачем? Что они могут рассказать? Они купили дом, перестроили его, живут своей жизнью. Для них это просто стены. А для меня – место, где решилась моя судьба.

– Пойдём на кладбище, – сказала я.

Кладбище было старым, запущенным. Многие могилы заросли травой, кресты покосились, оградки проржавели. Мы долго плутали между рядами, пока бабушка не остановилась у почти незаметного холмика в дальнем углу, под старой берёзой.

– Здесь, – сказала она. – Вот тут.

Я смотрела и ничего не видела, кроме бугорка земли, поросшего полынью и крапивой. Ни креста, ни таблички, ничего. Только берёза шумит листвой, роняя тень на это забытое место.

– Ба, а почему креста нет?

– Был, – вздохнула бабушка. – Деревянный, простой. Сгнил, видно, и упал. А ставить новый кто будет? Родственников у Марфы не осталось, я сама последняя, кто её помнит. Да и те, кто помнил, уже все перемерли.

Я стояла и молчала. В голове было пусто, только ветер шумел в берёзовых листьях. Я попыталась представить эту женщину – маленькую, сухонькую, в тёмном платке, с чёрными глазами, которая не побоялась взять на руки чужого умирающего ребёнка и вытащить его с того света. Которая всю жизнь прожила одна, потому что люди боялись её и обходили стороной. Которая умерла, и некому даже крест на могиле поправить.

– Спасибо тебе, – сказала я тихо, обращаясь к холмику. – Спасибо, Марфа. Если бы не ты – не было бы меня.

Бабушка стояла рядом, молчала и смахивала слезу.

Мы постояли ещё немного, потом развернулись и пошли к выходу. Уже у калитки я оглянулась. Берёза шумела листвой, солнечные пятна плясали на траве. И на секунду мне показалось, что в тени, под деревом, стоит женщина в тёмном платке и смотрит на меня. Я замерла, вглядываясь. Но это была просто игра света и тени, ветка качнулась, и видение исчезло.

– Ты чего? – спросила бабушка.

– Ничего, – ответила я. – Показалось.

Мы вышли с кладбища и побрели домой. Я всё думала о том, как мало мы знаем о тех, кто живёт рядом с нами. Как легко вешаем ярлыки, боимся, обходим стороной. А они, может быть, единственные, кто может помочь, когда обычные способы бессильны.

Вечером, перед сном, я сидела на веранде и смотрела на звёзды. Бабушка уже легла, в доме было тихо. Я думала о той силе, о которой говорила Марфа. О пустом глазе, который может убить ребёнка случайной лаской. О даре, который становится проклятием. О том мужике, который до конца жизни боялся подойти к чужому ребёнку.

И вдруг меня пронзила мысль. А что, если этот дар передаётся по наследству? Что, если тот мужчина давно умер, но его дочка, та самая, которую он так боялся сглазить, выросла, и у неё могли появиться свои дети? Или внуки? Или даже правнуки?

Я похолодела. Ведь он говорил Марфе, что на родную кровь его глаз не действует. Но это только на прямую кровь. А на других? Если у его дочери родились дети, и они вышли замуж, женились, у них свои дети – они уже не прямая кровь того мужика. Они дальние. На них его дар может действовать. Или не может?

Я замотала головой, отгоняя эти мысли. Глупости. Мало ли что бабка наговорила. Нет никакого дара, нет никакого глаза. Это всё предрассудки, совпадения, случайности.

Но спалось в ту ночь плохо. Всё мерещились чьи-то глаза в темноте – то ли чёрные, как у Марфы, то ли пустые, как у того мужчины.

Утром я уехала обратно в Петербург. Бабушка махала мне рукой с крыльца, пока автобус не скрылся за поворотом. Я увозила с собой эту историю, которая теперь навсегда поселилась во мне.

Прошло несколько лет. Бабушки не стало. Я приезжала на похороны, плакала, сидела с родственниками, а потом уехала и почти перестала бывать в тех краях. Жизнь в городе закрутила, работа, семья, свои заботы. История про сглаз и Марфу отошла куда-то вглубь памяти, стала чем-то вроде семейной легенды, которую рассказывают под Новый год за столом.

Но иногда, особенно в тихие летние вечера, когда за окном шумят деревья, я вспоминала. И думала: а что, если всё это правда? Что, если мир устроен сложнее, чем мы думаем, и рядом с нами живут силы, о которых мы не подозреваем? И как важно вовремя сказать спасибо тем, кто приходит на помощь, даже если мы их боимся и обходим стороной.

Однажды, разбирая старые бабушкины фотографии, я наткнулась на одну, которая заставила меня вздрогнуть. На ней была бабушка, молодая, ещё до моего рождения, стояла у калитки своего дома. А рядом с ней, чуть поодаль, стояла маленькая сухонькая женщина в тёмном платке. Они не улыбались, смотрели серьёзно, но не враждебно. На обороте бабушкиным почерком было написано: «Марфа, 1965 год».

Я долго смотрела на эту фотографию. Значит, они всё-таки общались. Значит, после того случая бабушка не обходила её стороной. Заходила, чай пила, фотографировалась. И эту фотографию хранила всю жизнь.

Я убрала снимок в альбом и закрыла. Теперь эта история стала частью меня, частью моей семьи. И я знала, что когда-нибудь расскажу её своим детям. Чтобы помнили. Чтобы знали, что мир не всегда такой, каким кажется. И чтобы вовремя говорили спасибо.

Прошло ещё десять лет. Я давно живу в Петербурге, вышла замуж, родила дочку. Назвали её Клавдией – в честь бабушки. Клаша. Ей сейчас три года, такая же кнопка, какой я была в той старой бабушкиной истории. Иногда я смотрю на неё и думаю: а что, если?..

Фотография Марфы так и лежит в альбоме, на самом видном месте. Я часто её пересматриваю, и каждый раз удивляюсь: какая же она обычная на этом снимке. Никакой мистики, никакой таинственности. Простая пожилая женщина в платке, с усталыми глазами, стоит рядом с моей молодой бабушкой у калитки. И только взгляд – если приглядеться – какой-то особенный. Слишком прямой, слишком спокойный. Так смотрят люди, которые знают что-то, чего не знают другие.

Мужа моего, Сергея, эта история всегда смешила. Он человек практичный, инженер, работает в строительной компании, во всякую чертовщину не верит. Когда я рассказала ему бабушкину историю, он только плечами пожал:

– Совпадение. Мало ли от чего у детей температура подскакивает? А бабка твоя Марфа просто психологом была хорошим, нашла подход к перепуганному мужику, вот он и поверил, что сглазил. Самовнушение, не больше.

Я не спорила. Может, он и прав. Может, никакого дара не было, а была просто цепочка случайностей, которую бабушкина память сложила в красивую страшную сказку. Но иногда по ночам я вспоминала тот вечер на кладбище, тень под берёзой, и мне становилось не по себе.

Клаша росла здоровой, крепкой девочкой. Редко болела, всегда была весёлой, активной, с характером – вся в меня в детстве, как бабушка говорила. Я работала из дома, сама с ней сидела, в садик водить не торопилась – боялась, что в три года ещё рано, пусть дома побудет подольше.

В тот день мы гуляли в парке. Конец августа, солнечно, но уже не жарко. Клаша бегала по дорожкам, собирала листья, показывала мне каждую находку. Я сидела на скамейке, читала что-то в телефоне, краем глаза поглядывала на неё.

Рядом со скамейкой остановился мужчина. Я подняла голову – обычный, ничем не примечательный, лет сорока пяти, в джинсах и лёгкой куртке, с рюкзаком за плечами. Он смотрел на Клашу, которая кружилась на дорожке, раскинув руки, и улыбался.

– Какая у вас девочка красивая, – сказал он. – Прямо куколка. Сколько лет?

– Три, – ответила я автоматически и вдруг почувствовала, как внутри всё похолодело.

Он шагнул к Клаше, протянул руку, чтобы погладить её по голове. И в ту же секунду я вскочила со скамейки, подлетела к ним, заслонила дочку собой.

– Не надо! – вырвалось у меня громче, чем я хотела. – Не трогайте её!

Мужчина отдёрнул руку, удивлённо посмотрел на меня. Клаша испуганно прижалась к моим ногам, замерла.

– Извините, – сказал он растерянно. – Я не хотел ничего плохого. Просто ребёнок красивый, я хотел...

– Всё нормально, – перебила я, стараясь говорить спокойно. – Просто не надо. Пожалуйста.

Он пожал плечами, отошёл и быстро затерялся среди деревьев. А я стояла, прижимая к себе Клашу, и сердце моё колотилось где-то в горле.

– Мама, ты чего? – спросила Клаша, поднимая на меня глаза. – Ты испугалась?

– Нет, доченька, – ответила я. – Всё хорошо. Просто... просто не люблю, когда чужие люди трогают мою девочку.

Мы ещё немного погуляли и пошли домой. Я старалась не подавать виду, но внутри у меня всё дрожало. Глупость, конечно. Просто случайный мужчина, просто хотел сделать комплимент, просто погладить по голове. Таких тысяч. И ничего же не случилось. Клаша весела, здорова, бежит рядом, смеётся. Никакой температуры, никакого жара.

Но вечером, уложив дочку спать, я долго сидела в темноте и смотрела на спящую Клашу. Ровное дыхание, розовые щёчки, разметавшиеся по подушке волосы. И вдруг я поймала себя на мысли, что считаю минуты. Жду. Проверяю лоб – не горячий ли.

Всю ночь я не спала. Сидела рядом с кроваткой, слушала дыхание, трогала лоб. Ничего. Утром Клаша проснулась весёлая, потребовала завтрак и побежала играть. Здорова, как всегда.

Я выдохнула. Глупости. Просто совпадение. Просто нервы. Бабушкина история так глубоко засела, что теперь любой прохожий кажется опасным. Надо взять себя в руки.

Прошла неделя. Всё было нормально. Клаша бегала, смеялась, ела с аппетитом, спала спокойно. Я почти успокоилась, почти убедила себя, что всё это ерунда.

А потом случилось это.

Мы снова гуляли в парке. Клаша возилась в песочнице с другими детьми, я сидела на той же скамейке, читала. Рядом присела женщина с коляской, мы разговорились. Обычные мамские разговоры – про зубы, про прикорм, про садики.

Клаша подбежала ко мне, попросила попить. Я дала ей бутылочку с водой, она попила и побежала обратно. И тут я заметила его.

Мужчина сидел на скамейке напротив, метрах в двадцати от нас. И смотрел на Клашу. Просто смотрел – долго, не отрываясь. Лица его я не могла разглядеть – солнце светило со спины, он был в тени. Но что-то в этом взгляде было такое, от чего у меня по спине побежали мурашки.

Я встала, подошла к песочнице, взяла Клашу за руку:

– Пойдём, доченька, домой.

– Мама, я ещё хочу играть! – захныкала она.

– Пойдём, я сказала.

Я подхватила её на руки и быстро пошла к выходу из парка. На полпути оглянулась. Скамейка напротив была пуста.

Всю обратную дорогу я почти бежала. Клаша вертелась у меня на руках, просилась на землю, но я не отпускала. Дома закрыла дверь на все замки, подошла к окну, выглянула. На улице никого. Только обычные прохожие, только машины, только голуби на асфальте.

Я поставила Клашу на пол, раздела, усадила играть в комнате. Сама села на кухне, налила воды, пыталась успокоиться. Нервы. Опять нервы. Просто мужчина сидел на скамейке. Просто смотрел. Может, у него ребёнок в песочнице играл. Мало ли.

Клаша позвала меня через полчаса. Я зашла в комнату – она сидела на ковре, собирала пирамидку. Посмотрела на меня и сказала:

– Мам, мне что-то жарко.

У меня оборвалось сердце. Я подошла, потрогала лоб. Горячий. Очень горячий. Побежала за градусником, поставила. Минута ожидания – и я уже знала, что увижу.

Сорок.

Ровно сорок.

Я схватила Клашу на руки. Она уже была вялая, обмякла, глазки слипались. Та самая картинка, которую бабушка описывала столько раз. Точно такая же.

– Клава, – зашептала я, – Клавочка, доченька, только не это, только не с тобой...

Телефон. Надо звонить в скорую. Я набрала номер, продиктовала адрес, бросила трубку. Сидела, прижимала к себе горячее тельце и не знала, что делать. В голове билась одна мысль: бабушка, бабушка, что же мне делать?

И вдруг я вспомнила. Фотография. Марфа.

Я кинулась к шкафу, где хранились старые альбомы, нашла тот самый, открыла. Фотография была на месте – бабушка и Марфа у калитки. Я смотрела на это лицо, на эти чёрные глаза, и шептала:

– Марфа, помоги. Если ты есть там, если ты что-то можешь – помоги. Внучка моя, кровинка моя, умирает. Помоги, Марфа.

Я не знаю, сколько я так просидела. Может, минуту, может, пять. Клаша лежала у меня на руках, дышала тяжело, часто. И вдруг – звонок в дверь.

Я подскочила, бросилась открывать. Скорая? Так быстро? Но на пороге стоял не врач.

Мужчина. Лет сорока пяти, в джинсах и лёгкой куртке. Тот самый, из парка. Я узнала его сразу – тот, который смотрел на Клашу.

– Вы? – выдохнула я. – Вы зачем?

Он смотрел на меня странно – не виновато, не испуганно, а как-то обречённо, что ли.

– Я знаю, – сказал он тихо. – Я почувствовал. Снова. Девочка ваша... ей плохо, да?

Я отступила на шаг, прижимая Клашу к себе.

– Откуда вы знаете?

– Потому что это я, – ответил он. – Это во мне. Дар этот. Я думал, что научился контролировать, думал, что прошло. А сегодня в парке смотрел на неё и не удержался. Она такая красивая, такая светлая... Я не хотел. Честное слово, не хотел.

Я смотрела на него и не верила. Это не могло быть правдой. Не могло.

– Вы? – только и смогла выговорить я. – Но тот мужчина... в бабушкиной истории... он был старый уже. Ему сейчас под девяносто было бы. А вы...

– Мой дед, – перебил он. – Это был мой дед. Он всю жизнь мучился, всю жизнь боялся к детям подходить. А мне передалось. Я думал, что справлюсь, думал, что смогу жить как все. Женился, дочка родилась – своя, родная, её мой глаз не берёт. А сегодня... сегодня я не удержался. Простите.

Он стоял на пороге, обычный, никакой не страшный, и по щекам у него текли слёзы. А у меня на руках задыхалась моя дочь.

– Вы можете помочь? – спросила я шёпотом. – Марфы нет. Она умерла. А бабушки нет. Никого нет. Вы можете?

Он посмотрел на меня, на Клашу, и кивнул.

– Я знаю слова. Дед научил. Он говорил, что если когда-нибудь случится – я должен буду исправить. Это мой крест. Пустите?

Я отступила, пропуская его в дом. Он прошёл в комнату, сел на диван, взял Клашу из моих рук. Я хотела возразить, но он сказал:

– Не бойтесь. Я не сделаю ей хуже. Я уже сделал. Теперь буду исправлять.

Он положил Клашу на диван, закрыл глаза и начал шептать. Те же слова, тот же ритм, который слышала моя бабушка за дверью дома Марфы полвека назад. Я стояла в углу, сжимая руки, и смотрела.

Клаша лежала неподвижно, лицо её горело, дыхание было тяжёлым. Мужчина шептал, и с каждым его словом мне казалось, что в комнате становится светлее. Или теплее. Или просто легче дышать.

Не знаю, сколько это длилось. Может, пять минут, может, полчаса. Вдруг Клаша открыла глаза, посмотрела на меня и сказала тоненьким голоском:

– Мама, а кто этот дядя?

Я бросилась к ней, схватила на руки. Лоб был холодный, влажный. Температура спала. Клаша смотрела на меня ясными глазами, улыбалась.

Мужчина сидел на диване, обессиленный, бледный, и тяжело дышал.

– Всё, – сказал он. – Теперь всё. Простите меня ещё раз. Я пойду.

Он встал и пошёл к двери. Я догнала его в прихожей.

– Постойте, – сказала я. – Как вас зовут?

Он обернулся, посмотрел на меня усталыми глазами.

– Михаил. А деда моего Николаем звали. Тот самый, который вашу маму... или бабушку? Я уже запутался.

– Меня, – ответила я. – Он сглазил меня, когда мне было два года. А Марфа спасла. А теперь вы спасли мою дочку.

Он горько усмехнулся:

– Спас? Я же и сглазил. Так что мы квиты, выходит.

Он открыл дверь и вышел. Я смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом.

Клаша позвала меня из комнаты. Я вернулась, обняла её, прижала к себе. Она была здорова, весела, просила есть, как и я когда-то, полвека назад.

Вечером, уложив дочку спать, я достала фотографию. Бабушка и Марфа смотрели на меня с пожелтевшего снимка. Я долго вглядывалась в их лица, а потом прошептала:

– Спасибо вам. Обеим. И тебе, бабушка, что рассказала. И тебе, Марфа, что научила. Теперь история не прервётся. Теперь я знаю.

Я спрятала фотографию обратно в альбом, выключила свет и долго сидела в темноте, глядя на спящую дочь. В окно светила луна, и в её свете Клашино личико казалось таким беззащитным, таким хрупким.

Завтра будет новый день. Я найду этого Михаила. Не для того, чтобы ругать или бояться. А чтобы сказать спасибо. И чтобы спросить, как ему живётся с таким даром. И чтобы предупредить – если у него будут внуки, пусть будет осторожен. Потому что эта история не закончилась. Она просто перешла к нам, в новое поколение.

А может, она вообще никогда не заканчивается. Может, такие истории живут вечно, передаваясь от бабушек к внукам, от матерей к дочерям, и каждый раз напоминая: мир сложнее, чем кажется. И в нём есть место не только болезням и страхам, но и чуду – тому самому, которое приходит, когда уже не на что надеяться.

Я подошла к окну, посмотрела на звёзды. Такие же крупные, яркие, как в ту ночь, когда бабушка несла меня на руках от Марфы домой. Такие же, как были всегда. И, наверное, такие же будут всегда.

– Спасибо, – сказала я ещё раз, уже не зная, кому. Просто в пустоту, в ночь, в звёзды. – Спасибо за всё.

Клаша во сне перевернулась на другой бок, вздохнула и улыбнулась чему-то своему, детскому. Я поправила одеяло, поцеловала её в тёплую макушку и пошла на кухню заваривать чай.

История не закончена. Но пока всё хорошо. А значит, можно жить дальше.