Жил да был в Полтаве один отставной генерал, и был у этого генерала сын Николай, тоже будущий генерал.
Казалось бы, все понятно, что этого мальчишку ждет: кадетский корпус, артиллерийская академия, двадцать лет на казённом заводе, пенсия с почётом. Так бы оно и вышло, если бы не один крепостной по имени Иван Зайцев, который в полтавском корпусе преподавал рисование и первым заметил, что мальчик держит карандаш не так, как держат будущие артиллеристы.
Вот с этого крепостного, читатель, и надо бы начать.
Ивана Кондратьевича Зайцева в историческом очерке Полтавского кадетского корпуса называли «почтенным деятелем, умевшим внушить своим питомцам любовь к искусству».
Отец Зайцева сам был при помещике и маляром, и управляющим, да ещё рисовал для барина «неприличные» картины. Способного мальчишку определили в Арзамасскую рисовальную школу, да только помещик за обучение не заплатил ни копейки, и Зайцева через четыре года выгнали.
Потом была Академия художеств и Карл Брюллов, потом вольная. И вот попал в тихую Полтаву, в кадетский корпус, где учились кадеты в тёмно-зелёных мундирчиках с белыми погонами, и среди этих мундирчиков как раз был девятилетний Коля Ярошенко, сын полицмейстера корпуса.
Зайцев учил мальчика два года. Потом его отец, Александр Михайлович, похлопотал и перевёл сына в Первый кадетский корпус в Петербурге. Военная карьера набирала ход, но искусство никуда не делось.
В Петербурге четырнадцатилетний кадет Ярошенко стал по выходным бегать в мастерскую Адриана Волкова, который написал «Демьянову уху».
Отец, к его чести, не мешал, видимо, решил, что рисует, и ладно, лишь бы на плац не опаздывал.
И юнкер Ярошенко продолжал рисовать уже в рисовальной школе. Там то и произошла его встреча с Иваном Крамским.
Крамской был человеком жёстким, умным, с глазами, которые, казалось, видели насквозь. Бунтарь, устроивший «Бунт четырнадцати» , создатель Товарищества передвижных выставок.
Ярошенко привязался к нему крепко, на всю жизнь.
Читатель, верно, спросит, как же он успевал? А вот так и успевал. С утра бежал в Михайловскую артиллерийскую академию, днём тянул службу на Петербургском патронном заводе, куда его определили заведующим штамповальной мастерской.
По вечерам сидел в классах Академии художеств как вольнослушатель, а ночью пропадал на рисовальных вечерах у Крамского.
Артиллерийскую академию он завершил в 1870-м с досрочным производством в штабс-капитаны (в формулярном списке значилось: «за особые успехи в науках»), а четырьмя годами позже, в 1874-м, сдал экстерном полный курс Академии художеств.
В том же 1874 году он женился на Марии Павловне Навротиной, курсистке-бестужевке, женщине решительной и преданной. Свадебное путешествие провели на Кавказе.
Оттуда он привёз горные пейзажи, от которых у петербургской публики перехватило дух. Стасов, человек на похвалу скупой, назвал его за эти работы «портретистом гор». Лестно, конечно, но горы подождут, а нас пока ждёт казённый завод.
Двадцать лет, целых двадцать лет жизни Николай Александрович отдал Петербургскому патронному заводу. Поднимался на службу, отдавал распоряжения по штамповке гильз, а по вечерам писал картины, от которых публика не могла отвести глаз.
Нестеров вспоминал потом, что на «ярошенковских субботах» в квартире на Сергиевской, 63, бывало до полусотни человек. Приходили кто хотел, художники и литераторы, студенты, иной раз профессора. Внизу размещалось китайское посольство, и гости поднимались по лестнице, расписанной цветами и амурами, мимо набелённых китайских барышень, прямо в табачный дым ярошенковской квартиры, где спорили о судьбах России до трёх ночи.
О Ярошенко вообще-то писали многие. Но точнее всех, пожалуй, высказался Нестеров. Он сказал коротко и без украшений:
«Я любил этого безупречного, честного, прямого, умного человека».
А потом добавил :
Крамской, мол, был «разумом» передвижников, а Ярошенко их «совестью».
Совесть. Это слово Нестеров повторил трижды. Сразу после ухода друга, потом через сорок лет, и ещё раз, за несколько месяцев до собственного конца. Видно, не для красного словца говорил.
А совесть эта проявлялась, к слову, не только в речах. На Шестой передвижной, в 1878 году, Ярошенко выставил «Кочегара» и тут началось. Публика толпилась у холста. Кто-то из господ в дорогом пальто, постояв, обронил фразу, мгновенно разлетевшуюся по залам: вот, дескать, кто твой настоящий кредитор, вот перед кем ты в неоплатном долгу!
Скажу читателю прямо, что до ярошенковского «Кочегара» рабочий человек в русской живописи попросту отсутствовал. Мужики и крестьяне на холстах встречались, странники и богомольцы тоже, а рабочий, кочегар, литейщик... нет, такого не водилось.
Ярошенко увидел его на собственном заводе. Усталый мужик у топки, лицо закопчённое, взгляд тяжёлый, исподлобья. Ни жалобы, ни мольбы в этом взгляде не было, только сила, тёмная, молчаливая сила, которая через тридцать девять лет перевернёт империю.
Ярошенко этого, понятно, не знал, но почувствовал.
«Я пишу то, что даёт жизнь в настоящее время и мимо чего равнодушно пройти не могу», - говорил он, - «а в будущем это запишется в историю».
Дальше пошло ещё круче. «Заключённый» и «Студент». «Курсистка» (её он написал с Анны Дитерихс, будущей жены Черткова, ближайшего друга Толстого). «У Литовского замка» - отклик на выстрел Веры Засулич в петербургского градоначальника.
Портреты Салтыкова-Щедрина, Глеба Успенского, трагической актрисы Стрепетовой. Мария Павловна позже объясняла натуру мужа просто: писать лицо, за которым не стоит ни мысли, ни страдания, он физически не мог.
А завод тем временем никуда не девался. Ярошенко тянул лямку добросовестно, ступенька за ступенькой поднимаясь по служебной лестнице. Генерал-майорский чин он получил при отставке в 1892-м, осуществив, как говорили, давнюю мечту покойного отца. Ему шёл сорок седьмой год. Жить оставалось шесть лет.
Ну а теперь, читатель, на Кавказ.
Ещё за семь лет до отставки, в ноябре 1885-го, Ярошенко оформил на имя жены усадьбу в Кисловодске у самого курортного парка, над речкой Ольховкой. Старый дом перестроил на свой вкус, друзья-художники расписали веранду наподобие помпейских фресок. Вышло что-то светлое, воздушное, и гости тут же окрестили дом «Белой виллой».
Нестеров запомнил усадьбу в подробностях: верхняя часть выходила к соборной площади, нижняя к парку, а калитка вела прямиком к Ольховке, «журчащей по скатам больших, каменистых плит».
Прежним хозяином был генерал Черняев, покоритель Ташкента, который в 1876 году возглавил сербскую армию против турок. Ярошенки, к слову, выкупили всё это за бесценок, в рассрочку, а старый черняевский дом, поговаривали, стоял ещё с лермонтовских времён.
На «Белой вилле» перебывал, кажется, весь цвет русской культуры. Из художников гостили Репин, Куинджи и Шишкин, а Нестеров жил подолгу. Менделеев приезжал с женой, философ Владимир Соловьёв спорил о Боге. Шаляпин пел на балконе, и Рахманинов играл на рояле.
Мария Павловна держала при усадьбе кухмистерскую, где кормили, по воспоминаниям гостей, отменно. Если узнавала, что кто-то из друзей остановился в кисловодской гостинице, шла и властно переселяла к себе. Спорить с ней было бесполезно.
А ещё Лев Толстой хотел укрыться у Ярошенко, когда задумал свой первый уход из Ясной Поляны. Не вышло, но сам факт, что Толстой выбрал именно этот дом, говорит о многом.
В 1888 году Ярошенко выставил «Всюду жизнь». Первоначально хотел назвать картину «Где любовь, там и Бог» (написана была под впечатлением от рассказа Толстого «Чем люди живы?»). Арестантский вагон, решётка, за ней люди всех возрастов и сословий; ребёнок на руках у матери кормит голубей через прутья. Толстой сказал о картине коротко:
«Как много она говорит сердцу».
Но нашлись и другие голоса. Ярошенко обвинили в тенденциозности. Злословы переименовали картину во «Всюду тенденция». Кто-то увидел в женщине Мадонну и поморщился, кто-то, напротив, нашёл лица арестантов «зверообразными». Веселого во всём этом было мало, но «Всюду жизнь» стала главной картиной Ярошенко и осталась ей навсегда.
Вот только сам художник к этому времени уже тяжело болел. Врачи нашли застарелую болезнь лёгких и горла. Кавказский воздух облегчал состояние, но не исцелял.
В 1897 году, вопреки всем запретам докторов, Ярошенко отправился в дальнее путешествие. Проехал Поволжье, потом Италию, добрался до Сирии и Палестины, побывал в Египте. Привёз оттуда ворох картин и этюдов, а ещё замысел, который мучил его уже давно.
Дело в том, что Товарищество передвижников, которому он отдал двадцать с лишним лет, трещало по швам. Молодые художники рвались к новому. Старики цеплялись за привычное. А несколько человек из ближнего круга поступили так, как Ярошенко простить не мог: ушли преподавать в Академию художеств. В ту Академию, против которой передвижники когда-то восстали.
Среди «перебежчиков» был Илья Репин и Архип Куинджи, человек, с которым Ярошенко в 1888 году вместе ездил на Кавказ и наблюдал редчайшее горное явление, Брокенский призрак (это когда твоя собственная тень, увеличенная до размеров великана, ложится на радужно окрашенное облако). Они стояли рядом на горном склоне и видели одно и то же.
А потом Куинджи ушёл.
Ярошенко воспринял это как предательство.
И вот тут, читатель, мы подходим к тому, ради чего, собственно, затевался этот рассказ.
Во власти тягостных мыслей о расколе Ярошенко задумал картину «Иуда». Путешествие на Восток (Сирия, Палестина) совершалось именно в этот период, и он искал там лица, типажи, сюжеты для задуманного полотна. Картина была написана и отправлена в Полтаву (где впоследствии погибла во время Великой Отечественной войны; уцелели только два эскиза, хранящиеся теперь в кисловодском музее).
Но главное, конечно, эскизы. Публицист и литературный критик Николай Михайловский, навестивший Ярошенко в мастерской, видел наброски к «Иуде». Среди набросков Михайловский с изумлением обнаружил знакомые лица: художники, в разные годы порвавшие с Товариществом, были изображены в обличье евангельских фарисеев.
Ярошенко, впрочем, не смутился, он был, по словам Михайловского, весел и отшучивался, дескать, баловство, рисовал исключительно для собственного удовольствия. В финальную картину лица бывших друзей, скорее всего, не попали, скандал вышел бы грандиозный, но на многочисленных набросках Куинджи, по всей видимости, присутствовал в роли Иуды.
По свидетельствам современников, этюд головы Иуды Искариота был написан по фотографии Куинджи. Ярошенко не стал этого скрывать. Совесть передвижников вынесла свой приговор кистью.
Во всей этой истории нет правых. Куинджи шёл своим путём, и путь этот оказался блестящим, достаточно вспомнить его учеников, того же Рериха. Ярошенко защищал то, во что верил, и защищал до последнего дня.
Они оба были честны, просто их честности оказались несовместимы.
А последний день наступил скоро.
25 июня 1898 года Николай Александрович поднялся с этюдником на гору Большое Седло, писать натуру. Налетел ливень, Ярошенко бросился вниз, пробежал больше десяти вёрст под проливным дождём.
26 июня его не стало. Ему шёл пятьдесят второй год.
Нестеров потом вспоминал могилу в цветах и венках: справа за оградой был виден дом, мастерская, тот самый балкон, на котором пел Шаляпин, а слева поднимались горы, которые Ярошенко писал до последнего дня.
Менделеев отозвался на его смерть словами, которые трудно забыть: год собственной жизни, сказал, отдал бы, лишь бы Ярошенко сейчас сидел здесь и можно было бы с ним поговорить.
Кисловодская улица, на которой по сей день стоит «Белая вилла», теперь называется его именем.
В музее по субботам, как и сто с лишним лет назад, звучит музыка, «ярошенковские субботы» продолжаются, а на бронзовом бюсте, отлитом по эскизу скульптора Позена, допущена ошибка. Годом рождения указан 1847 вместо 1846.
Хотя генералу-художнику, который за свою недолгую жизнь создал, по некоторым данным, больше двух тысяч работ, от этой ошибки ни жарко ни холодно, ему бы кисть и гору повыше.