Найти в Дзене
ЭТНОГЕНРИ

Забытые «маты» нашей деревни: как говорили наши деды

Первого марта 2026 года весна в Коми республику еще только собиралась заглянуть, но воздух уже неуловимо изменился. Мой верный «Хёндэ Туссан» медленно, с хрустом ломая тонкий утренний ледок на лужах, вползал в старинное усть-куломское село. Я приехал сюда за особым материалом. На полке в сыктывкарской квартире стояли награды — статуэтка «СМИротворца», тяжелый диплом лауреата премии Правительства, памятные знаки «Моей малой родины» и 5-го кинофорума Шередарь. Каждая из них была за истории о людях, о свете, о добре. Но сегодня я решил снять сюжет о том, о чем в приличном обществе говорить вроде бы не принято. Я приехал снимать деревенский мат. Точнее, то, что от него осталось. Во дворе меня ждал дед Филипп. В свои семьдесят с хвостиком он колол дрова с такой яростью, будто доказывал мартовскому ветру свою молодую силу. Вдруг березовый чурбак, сверкнув белым боком, выскользнул из-под колуна и больно ударил старика по сапогу. — Ах ты, екарный бабай, пестерь дырявый, чтоб тебя леший в болот

Первого марта 2026 года весна в Коми республику еще только собиралась заглянуть, но воздух уже неуловимо изменился. Мой верный «Хёндэ Туссан» медленно, с хрустом ломая тонкий утренний ледок на лужах, вползал в старинное усть-куломское село.

Я приехал сюда за особым материалом. На полке в сыктывкарской квартире стояли награды — статуэтка «СМИротворца», тяжелый диплом лауреата премии Правительства, памятные знаки «Моей малой родины» и 5-го кинофорума Шередарь. Каждая из них была за истории о людях, о свете, о добре. Но сегодня я решил снять сюжет о том, о чем в приличном обществе говорить вроде бы не принято.

Я приехал снимать деревенский мат. Точнее, то, что от него осталось.

Во дворе меня ждал дед Филипп. В свои семьдесят с хвостиком он колол дрова с такой яростью, будто доказывал мартовскому ветру свою молодую силу. Вдруг березовый чурбак, сверкнув белым боком, выскользнул из-под колуна и больно ударил старика по сапогу.

— Ах ты, екарный бабай, пестерь дырявый, чтоб тебя леший в болото утащил, кулёма ты косорукая! — раскатисто, как весенний гром, выдал Филипп, отбрасывая полено.

-2

Я включил камеру, улыбаясь.
— Филипп Иваныч, а где же привычный нам мат? Городские бы тут уже в три этажа загнули, с упоминанием всех родственников.

Старик оперся на топорище, сдвинул на затылок выцветшую кепку и хитро прищурился.
— Городские ваши матом не говорят, они им плюются, словно семечную шелуху изо рта сыплют. Грязь сплошная, слушать тошно. А наши деды — они ругались так, что заслушаешься! Это ж не ругань была, а поэзия.

Мы сели на прогретые скупым весенним солнцем ступеньки крыльца. Филипп налил мне из термоса травяного чая и пустился в воспоминания.

-3

— Понимаешь, в деревне мат был не для того, чтобы человека унизить. Он был для того, чтобы пар выпустить. И слова-то какие были! Вот, скажем, если человек ленивый да бестолковый, дед мой никогда грязным словом его не называл. Он говорил: «Эх ты, пестерь пустоголовый!». Пестерь — это корзинка такая берестяная, заплечная. Большая, а внутри пусто. Обидно? Обидно. Но красиво!

Старик засмеялся, обнажив крепкие зубы.
— Или вот, если нашкодил кто, бабка моя кричала: «Ах ты,
анчутка бесхвостая!». Анчутка — это бесенок мелкий, болотный. А если мужик в лесу плутал или дело не клеилось, поминали лешего или медведя: «Ош тебя задери!» — это по-коми значит. Всё с природой было связано, с лесом, с духами нашими.

Я слушал, боясь пропустить хоть слово, и ловил в объектив его живые, смеющиеся глаза.

— Сейчас молодежь в интернетах своих три грязных корня выучила и связывает ими слова, — со вздохом продолжил Филипп. — А раньше ругательство было как узор на наличнике — у каждого мастера свой. Сосед у меня, Царствие небесное, если сердился сильно, кричал: «Язви тя в душу, коряжина стоеросовая!». А другой дед на непослушную лошадь ругался: «Ёла-пала, важ тэ (что переводилось как старый/негодный), тудыть твою в качель!». Ты вдумайся: ни грамма пошлости, а экспрессии — на целый состав хватит!

Он замолчал, глядя, как с крыши сарая срывается первая прозрачная капля мартовской капели и разбивается о ледяной наст.

-4

— Выветривается это всё, — тихо сказал старик. — Как диалекты уходят, так и ругань эта сочная, деревенская, пропадает. Остается один безликий городской пластик.

Я выключил камеру и долго сидел молча, прихлебывая остывающий чай.

Вечером, возвращаясь по зимнику домой, я слушал ровное гудение двигателя моего «Туссана» и думал о том, что язык — это душа народа. Во всех его проявлениях. И даже в том, как человек выражает свою злость, скрыт огромный культурный код. Деревенские «маты» наших дедов не несли в себе разрушительной злобы. В них была сказка, была мифология, был юмор и глубокая связь с Пармой, которая их окружала.

Я знал, как назову этот выпуск. И знал, что этот фильм не для конкурсов и премий. Он для того, чтобы где-нибудь в бетонной многоэтажке парень, случайно ударив пальцем о тумбочку, вдруг вместо привычной площадной брани рассмеялся и вспомнил деда, крикнув в пустоту коридора: «Ах ты, ёшкин кот, анчутка бесхвостая!».