- Она сломалась во вторник.
- Я помню этот день, потому что мы собирались жарить шашлыки на майские, и я купил новый топор для мяса. Хороший топор, финский. Fiskars, между прочим, семь тысяч рублей отдал. Он ещё лежал в прихожей в пакете, торчал рукояткой наружу, оранжевой такой, фирменной. Я тогда ещё подумал: надо убрать, дети маленькие. Хотя дети уже не маленькие. Сыну тринадцать, дочке десять. Но привычка.
- Подписаться на мой ТЕЛЕГРАМ
Она сломалась во вторник.
Я помню этот день, потому что мы собирались жарить шашлыки на майские, и я купил новый топор для мяса. Хороший топор, финский. Fiskars, между прочим, семь тысяч рублей отдал. Он ещё лежал в прихожей в пакете, торчал рукояткой наружу, оранжевой такой, фирменной. Я тогда ещё подумал: надо убрать, дети маленькие. Хотя дети уже не маленькие. Сыну тринадцать, дочке десять. Но привычка.
Подписаться на мой ТЕЛЕГРАМ
Вернулся с работы пораньше, в шесть. Обычно я в восемь прихожу, но тут проект сдал досрочно, начальник отпустил. Думал, сюрприз сделаю. Цветы, правда, не купил — ну не умею я эти букеты выбирать, вечно какие-то веники получаются. Зато шампуры нашёл в гараже, старые, ещё от её отца остались. Думал, почищу, обрадую.
В прихожей — её сапоги. Криво брошены, один посреди коридора, второй под вешалкой. Обычно она их ровно ставит, у неё пунктик. Я ещё удивился: Лена всегда за собой убирает, с первого дня знакомства. Помню, когда только съехались, она мои кроссовки по линеечке выстраивала. Я ржал, говорил — ты как в армии. А она: порядок должен быть.
Я разделся, прошёл на кухню.
Она сидела за столом в пальто. Смотрела в окно. Перед ней стояла кружка с чаем, уже холодным, сверху плёнка, как на луже весной. За окном ветер гнул тополя, серое небо, вот-вот дождь пойдёт. А она сидит и смотрит.
— Привет, — говорю. — Чего в пальто? Холодно? Я батарею мог бы включить.
Она повернулась медленно, как в кино. Смотрит на меня так, будто видит впервые. Взгляд скользкий, как рыба, которую пытаешься голыми руками удержать. Я такой взгляд уже видел однажды, когда её мать умирала. Пустота в глазах, и в этой пустоте что-то шевелится.
— Я ухожу, Серёжа.
Я сначала не понял. Думал, в магазин или к подруге. Головой кивнул, полез в холодильник за мясом. Свинина была, шейка, килограмма три, на кости.
— Ключи от дачи где? Я шампуры нашёл. Старые, ржавые, конечно, надо бы новые купить, но эти ещё...послужат, тем более память.
— Совсем ухожу, — перебила она. — От тебя. От детей. От всего.
Я замер с куском свинины в руке. Холодное мясо, скользкое, в крови. Стою и смотрю на неё. Лена. Моя жена. Сорок один год. Двое детей. Целлюлит на ляжках, который она ненавидит, каждое утро перед зеркалом рассматривает, вздыхает. Морщины вокруг глаз, которые она три года назад начала замазывать тоннами штукатурки, сначала просто тональник был, теперь целые ритуалы, банки, склянки. Складка на животе после родов, которую уже не убрать никаким спортом, сколько ни качай пресс. Мать. Хранительница очага. Человек, который двадцать лет рядом.
— Лен, ты чего? — спрашиваю. Голос хриплый, будто не своим ртом говорю. — Случилось что?? Работа? Я что-то не так сделал?
— Я жить хочу! — она вдруг стукнула ладонью по столу так, что кружка подпрыгнула, чай расплескался, коричневая лужа потекла по клеёнке. — Понимаешь? Жить! Мне сорок один год, а я как в болоте! Школа, работа, готовка, твои носки... Я задыхаюсь!
— Так майские же, — говорю тупо. Мясо в руке тает, кровь капает на пол. — На природу выедем. Я топор купил, хороший. Шашлык сделаем, с детьми...
Она засмеялась. Недобро так, с надрывом, как смеются люди, которые уже всё для себя решили.
— Топор? Ты серьёзно? Я тебе про душу, про любовь, про то, что я женщина ещё! А ты мне — про топор!
— А что не так с топором? — я реально не въезжал. — Финский, хороший. В лесу бы пригодился. Или на даче...
— Я люблю другого!
И тишина. Только холодильник гудит, и где-то в комнате у детей телевизор орёт. Канал детский, про покемонов. Слышно: «Пикачу, я выбираю тебя!»
Я поставил мясо на стол. Вытер руки о штаны. Сел напротив неё. Посмотрел в глаза.
— Кого?
— Это неважно.
— Для меня важно. Я с ним драться буду или как? Объясни, чтобы я понимал.
Она отвернулась к окну. За стеклом уже начал накрапывать дождь. Капли стекали по стеклу, искажали свет фонарей.
— Ты даже ударить не сможешь. Ты добрый. Ты хороший. С тобой сдохнуть от скуки можно. Двадцать лет одного и того же. Работа — дом — работа. Раз в год в Турцию. Шашлыки по выходным. Ты хоть раз меня удивил? Хоть раз сделал что-то, чтоб сердце забилось?
— Я на квартиру заработал, — говорю. — Машину. Детей подняли. Ты хотела ремонт — я сделал. Ты хотела шубу — я купил. Что ещё?
— Шубу! — она опять засмеялась, но уже зло. — Шубу, Серёжа, я хотела десять лет назад. А сейчас я хочу, чтоб меня с ума сводили. Чтоб цветы без повода. Чтоб стихи. Чтоб ночью разбудили и тр...
— Кого, Лена? — перебил я. Голос стал жёстче. — Скажи имя.
Пауза. Минута. Две. В комнате дети заорали: кто-то кого-то победил. Она теребит пуговицу на пальто. Дорогое пальто, между прочим, я его в прошлом году купил. Кашемир. Тридцать тысяч.
— Игоря.
Я сначала не понял. Какого Игоря? У нас Игорь — собутыльник её брата, он на Новый год приходил, ещё уснул в ванной, мы его водой отливали, он храпел так, что соседи стучали. Лысый, с пивным пузом, старше меня на десять лет. Работает то ли таксистом, то ли охранником в ларьке. Разведён. Живёт в съёмной однушке где-то на окраине.
— Игоря? Который в ванной спал?
— Да, — она вдруг покраснела, как девчонка. Лет тридцать скинула в одну секунду. — Он... он другой. Он на меня смотрит как на женщину. Он мне комплименты говорит. Он стихи читал... Он сказал, что у меня глаза как море. Что я красивая. Что я...
— Какие, блин, стихи? — я встал. — Он за полчаса до того, как в ванной уснуть, рассказывал, как они в девяностых «челноками» работали и как их менты в Ростове кинули! Он «Слово пацана» смотрел и говорил, что «там сейчас молодёжь не та, раньше настоящие пацаны были»! У него татуировка на плече «НЕ ЗАБУДУ МАТЬ» с ошибкой!
— Ты ничего не понимаешь! — она тоже вскочила. Стул упал, грохнул об пол. — В тебе злости нет! Ты как рыба! А в нём есть! Он живой! Он меня хочет! Понимаешь? Хочет! А ты... ты приходишь и спишь. И носки твои воняют. И живот у тебя. И ты всё время молчишь!
— Я устаю, — говорю. — Я на работе с восьми до восьми. Я кредиты плачу. Я...
— Ты не живёшь! Ты существуешь! А я хочу жить!
Стоим друг напротив друга. Я смотрю на неё и вижу чужого человека. Глаза горят, губы трясутся. Вся дрожит, как осиновый лист.
— Так иди, — говорю. — Раз хочешь. Раз живой. Иди.
Я сам не знаю, зачем это сказал. Наверное, чтобы проверить. Думал, она сейчас одумается, заплачет, скажет, что погорячилась, что это всё гормоны, что Игорь — дурак, что я — вся её жизнь. Мы же двадцать лет вместе. Полжизни. Мы помним друг друга молодыми. Я помню, как она в восемнадцать лет в джинсах клёш по универу ходила, коса до пояса, вся звонкая. Как мы в общаге целовались, когда комендантша спала. Как она плакала, когда первая беременность сорвалась. Как рожала, как кричала, когда она схватки терпела. Как мы первую квартиру смотрели — развалюху, но нашу. Как дочка первый шаг сделала, прямо к ней, к Лене, руки тянет и «ма-ма» говорит.
Неужели это всё ничего не значит?
Она пошла.
Быстро так, будто боялась, что я передумаю, схвачу, не пущу. Метнулась в спальню, открыла шкаф. Я слышал, как летят вещи, как открываются ящики. Потом вышла с сумкой, большой, дорожной. Бросила на пол в прихожей, заметалась обратно. Ещё косметичку. Ещё какие-то пакеты.
Я стоял в дверях кухни и смотрел. Она даже не обернулась.
В прихожей она остановилась. Стояла ко мне спиной, потом медленно повернулась. Посмотрела на топор в пакете. Оранжевая рукоятка торчала, как маяк. Она подняла на меня глаза. В них было что-то странное — не жалость, не сожаление. Злорадство? Или просто пустота.
— Может, хоть им научишься пользоваться? — спросила. — Пригодится.
Хлопнула дверью так, что картины на стенах качнулись.
Я стоял и смотрел на эту дверь минут десять. Потом подошёл, потрогал. Закрыто. Вышел на лестничную клетку — пусто.
Потом пришли дети. Спросили, где мама. Я сказал, что у бабушки, на пару дней. Сын обрадовался: у бабушки можно есть одни пельмени и смотреть телик до ночи. Дочка спросила: «А мама не будет ругаться, что я уроки не сделала?» Я сказал, что не будет.
Ночью я не спал. Сидел на кухне, пил водку. Не пьянел. Смотрел на топор. Потом взял его, вышел во двор, поехал к ближайшей лесополосе. Там был валежник. Я начал колоть дрова в час ночи. Колол и думал: вот же ирония. Купил мясо рубить, а он семью порубил. Топор хороший, лёгкий, рубит с пол-оборота. Полено — хрясь! — и в щепки. Как жизнь.
Утром позвонил на работу, сказал, что заболел. Начальник поворчал, но отпустил. Я сидел дома, смотрел в стену. Детей отвёл в школу сам, забрал сам. Сварил макароны с сосисками. Дочка сказала: «Пап, а у мамы лучше получается». Сын толкнул её локтем. Умный мальчик, всё понимает.
Вечером я позвонил её брату, Коляну. Спросил, как дела. Колян удивился: мы редко звонили друг другу. Спросил, не видел ли Лену. Колян сказал: «Ну, здорово. Я думал, у вас всё пучком». Я сказал, что всё пучком, просто спросил.
Неделю она не появлялась. Звонила детям каждый вечер, ровно в восемь. Голос весёлый, нарочитый. «Как дела? Уроки сделали? Кушали? Я скоро приеду». Я слушал из коридора, прислонившись ухом к двери. Ни разу не попросила меня к телефону.
Я тоже не звонил. Гордость. Или страх. Или просто — а что говорить? «Вернись, дура»? «Я тебя прощаю»? «Что ты там делаешь с этим лысым хорьком»? Всё это было бы унизительно. Для меня. Для всего, что было.
Работал. Кормил детей. Проверял уроки. Стирал. Гладил. Соседи смотрели с жалостью, когда я выходил с мусором. Бабки у подъезда шушукались. Я делал вид, что не замечаю.
На восьмой день пришёл Игорь.
Я как раз собирался на работу, вышел во двор, а он стоит у подъезда, курит. Увидел меня, затушил сигарету о стену, сунул окурок в карман. Шагнул навстречу. Вид у него был помятый, небритый, глаза красные.
— Серёга, привет. Поговорить надо.
— Пошёл ты, — говорю. Обхожу его. Сердце колотится, кулаки сжались сами. Я не драчливый вообще, но тут внутри всё закипело.
— Стой! — он хватает меня за рукав. — Я не драться. Я по-человечески. Подожди.
Я остановился. Смотрю на его руку. Пальцы толстые, в татуировках каких-то. Он убрал.
— Чего тебе?
— Ленка... — он вздыхает, трёт лысину. Ладонь потная, блестит на солнце. — Съехала она от меня. Вчера.
У меня внутри что-то ёкнуло. То ли радость, то ли надежда. То ли злорадство.
— Ну и чо? Ко мне приползёт? Думаешь, я обрадуюсь?
— Ты слушай, — он достаёт пачку «Винстона», протягивает мне. Я отказываюсь. Он закуривает новую, жадно затягивается, аж щёки впали. — Я тебе как мужик мужику. Она... того. С приветом.
— Ты про что? Ты о жене моей так говоришь?
— Про башку. У неё поехала крыша. Я её не гнал, сам думал — ну, женщина, любовь, страсть. Думал, повезло мне, такая баба, аж завидно. А она... — он махнул рукой, сигарета описала дугу. — Слушай сюда. Первые три дня вообще огонь. Носился, как мальчик. Цветы ей купил, розы, между прочим, не хризантемы какие. Ресторан. В кино водил, на комедию. Она смеялась, плакала, говорила, что я её спас. А потом...
— Что потом?
— Потом она через неделю после того, как ко мне переехала, начала ремонт требовать. Обои, говорит, переклей, у тебя тут совок. Мебель, говорит, старая, надо новую, современную. Я говорю, какие обои, Лен, я тут снимаю, хозяйка Галина Петровна, она не разрешит. Она — значит, надо своё жильё. Давай ипотеку возьмём, в новостройке, я присмотрела.
— Ипотеку? — я аж поперхнулся. — Какая ипотека?
— Вот и я говорю! — Игорь оживился. — Я говорю, Лен, ты чего? Мне банки не дадут, у меня официальный доход — двадцать тысяч, остальное в конверте. А она — ты просто не мужик, ты тряпка, боишься ответственности. И давай меня пилить. Каждый день одно и то же. Ты не такой, ты не эдакий. Ты меня недостоин. А на третий день вообще... Прихожу с работы, а она мои вещи на лестничную клетку выкинула. Куртку зимнюю, сапоги, телевизор даже вытащила, старый, «Горизонт», я его с маминой квартиры взял.
— Зачем? — не понял я. Картина была сюрреалистическая.
— А хер её знает! Говорит, ты меня недостоин, ты быдло, ты стихов не читаешь. Я говорю, какие стихи, Есенин что ли? А она плачет. Потом — мириться, обниматься, на уши ставит. Потом опять орёт. Я старый уже, Серёг, у меня сердце больное, стенд ставили три года назад. Я таких страстей не вывезу. Я её к психиатру отправил.
— К психиатру?
— Ну. У меня знакомая есть, Инесса Аркадьевна, в диспансере работает. Я говорю, Лен, сходи, проверься, может, витаминов не хватает. Она сначала орала, что я её за сумасшедшую держу. А потом сама пошла, видно, испугалась себя.
— И что врач?
Он докурил сигарету, прикурил следующую. Руки дрожали.
— Врач сказал — кризис среднего возраста в острой фазе. Плюс гормональная перестройка. Плюс страхи. Ну, что старая, никому не нужна, что жизнь прошла, а ничего не добилась. Она же красивой хочет быть, вечно эти кремы, маски, к психологу ходила за месяц до того, как ко мне прийти... А тут я, понимаешь, простой мужик. Не олигарх, не поэт, просто Игорь с пузом и съёмной квартирой. Она и психанула.
Я смотрел на него и ничего не понимал. Игорь, который для меня был просто алкашом с пивным пузом, стоял и объяснял мне про гормоны и кризисы, загибая пальцы, как заправский лектор. На лысине блестел пот, рубашка была мятой, но говорил он дело.
— Ты зачем пришёл? — спрашиваю. — Чего тебе от меня надо?
— Забери её, — говорит. — Я не справлюсь. Она твоя семья. У вас дети. Двадцать лет вместе. А я так... ошибка. Несчастный случай. Она сама потом поймёт, да поздно будет.
Я засмеялся. Не знаю почему. Просто вдруг так смешно стало. Игорь, который увёл мою жену, просит меня её забрать, потому что она чокнулась. Прямо как в дешёвом сериале.
— А если я не хочу? — спрашиваю.
— Захочешь, — он вздохнул. — Она мать твоих детей. И вообще... бабы все такие. В этом возрасте. У моей бывшей тоже так было. Лет в тридцать восемь. Ушла к молодому, к продавцу из «Связного», представляешь? Двадцать пять лет, серьга в ухе. Через полгода вернулась, плакала, ползала на коленях. Я не взял. Гордость была. Теперь одна мыкается, мужики пьющие, а тот продавец её бросил, как только деньги кончились. Жалеет теперь. А поздно.
Он замолчал, смотрел в землю.
— А ты возьми, — сказал тихо. — Пожалей. Она ж не со зла. Просто возраст такой.
Он ушёл. Я остался стоять у подъезда. Стоял и смотрел, как он идёт к своей старой «шестёрке», садится, долго не может завести. Наконец мотор чихнул и завёлся. Игорь уехал, оставив после себя запах перегара и сигаретного дыма.
Я пошёл на работу. Проработал до вечера, как автомат. Ничего не соображал. Дома снова сварил макароны. Дети ели молча, переглядывались. Дочка спросила: «Пап, а мама придёт?» Я сказал: «Придёт». А сам не знал, хочу ли этого.
Ночью опять не спал. Сидел на кухне, смотрел на топоры. Два уже. Большой и маленький. Красивые, финские. Как семью рубить — так сразу, а как собрать обратно?
Она пришла через две недели.
Я как раз собирался ложиться, было около одиннадцати. Дети спали. Я сидел в трусах и майке, смотрел телевизор, какой-то старый боевик со Шварценеггером. Звонок в дверь — резкий, длинный. Я подумал, может, соседи залили или скорая ошиблась этажом.
Открыл.
На пороге стояла Лена.
Я её сначала не узнал. Худая, страшная, глаза красные, опухшие. Пальто мятое, в пятнах каких-то, волосы не мыты, висят сосульками. Без косметики. Морщины, складки, усталость — всё это вылезло наружу, как будто слой за слоем содрали маску. Просто тётка за сорок, которую жизнь пожевала и выплюнула. Стоит, переминается с ноги на ногу, в руках та самая сумка, которую она увозила.
— Можно? — спросила тихо. Голос сел, хрипит.
Я отошёл в сторону. Ни слова не сказал. Она вошла, разулась, аккуратно поставила сапоги ровно — один к одному, как раньше. Повесила пальто на вешалку. Долго поправляла, разглаживала. Потом прошла на кухню. Села за тот же стол. Я налил ей чай. Горячий, крепкий, как она любит. Она обхватила кружку ладонями, смотрела в одну точку на стене.
— Ты прости меня, — сказала. — Я дура.
Я молчал. Стоял у плиты, опершись спиной о стену, смотрел на неё.
— Я не знаю, что это было. Просто как будто бес вселился. Хотелось всё сломать. Всё, что было. Всё, что я сама строила. Казалось, что я ещё молодая, что всё впереди, что я достойна большего... А Игорь этот... — она всхлипнула. — Он же даже имя моё записал в телефоне. «Ленка». Я увидела случайно, когда он уснул. Лежит, храпит, а у него в телефоне — «Ленка». Как тёлку какую-то.
— Вот оно как, — говорю.
— Вот видишь, — она подняла глаза. В них слёзы, но не театральные, а настоящие, тяжёлые. — Я... я дура старая. Я двадцать лет с тобой, а повелась на «глаза как море» от мужика, который «слово пацана» цитирует.
— Не старая, — говорю. — Просто возраст.
Она заплакала. Тихо, без истерики, без заламывания рук. Просто слёзы текут по щекам, капают в чай, и она их даже не вытирает.
— А ты... ты возьмёшь меня обратно? Я всё понимаю. Я предала тебя. Детей. Себя. Я готова на всё. Буду полы мыть языком. Только...
Я молчал долго. Минуту. Две. Пять. Она сидела и ждала, не поднимая глаз.
— Нет, — сказал я.
Она подняла голову. В глазах непонимание.
— Что?
— Нет, Лена. Не возьму.
— Но... почему? — голос дрожит, срывается. — Я же всё поняла! Я больше никогда! Я к нему ни ногой! Я...
— Ты уже была у него, — перебил я. — Ты с ним жила. Ты с ним спала. Ты ему готовила, наверное. Ты ему рассказывала, какой я плохой. Ты выбирала его. Не меня. Его.
— Это была ошибка!
— Ошибка. Трахаться с другим мужиком, пока у тебя муж и двое детей дома — это не ошибка. Это выбор. Ты его сделала. Дважды, кстати. Первый раз — когда уходила. Второй раз — каждый день, пока там жила.
— Но я вернулась!
— Вернулась, потому что он тебя выгнал. Не потому что ты одумалась. Не потому что детей вспомнила. А потому что Игорь сказал: «Уходи, ты больная». Если бы он тебя не выгнал, ты бы до сих пор там была.
Она замолчала. Смотрела в стол.
— Я люблю тебя, — сказала тихо.
— Врёшь, — ответил я. — Если бы любила, не ушла бы. Любовь — это когда выбор делаешь. Каждый день. Я тебя двадцать лет выбирал. Каждое утро просыпался и выбирал тебя. А ты выбрала лысого мужика с пивным пузом, который стихов не знает, зато «пацанов» цитирует.
— Это был не он... Это была я... Я не знаю, что со мной...
— Знаю, — сказал я. — Игорь рассказал. Кризис, гормоны, фаза разврата. Мне всё равно. Мне не важно, почему ты это сделала. Важно, что сделала.
— Ты не простишь?
— Нет.
Она заплакала громко, в голос, как плачут дети, когда ударятся сильно.
— А как же дети? Они же без меня...
— Они уже две недели без тебя. И ничего, живы. Я кашу варю, уроки проверяю, косички плету. Научился. Без тебя.
— Я мать!
— Была, — сказал я. — Когда уходила, ты перестала быть матерью. Мать не бросает детей ради члена. Любого. Даже самого молодого. Даже если у него глаза как море.
Она встала, шатаясь.
— Я не уйду. Я буду здесь сидеть. На полу. Ты не имеешь права...
— Имею, — я достал телефон. — Сейчас позвоню Коляну, он за тобой приедет или выталкаю тебя силой. Выбирай.
Она смотрела на меня, и в глазах у неё что-то умирало. Надежда, наверное.
— Ты правда такой жёсткий? — спросила. — Я двадцать лет с тобой, а ты меня вот так...
— Я не жёсткий, Лена. Я просто устал. Ты сломала всё, что можно. Я тебя пожалел один раз — когда ты уходила, я тебя не остановил. Думал, одумаешься. Ты не одумалась. Ты ушла и трахалась там две недели. А теперь хочешь, чтоб я тебя обратно принял, как кошку, которая погуляла и пришла? Не выйдет.
— Я не кошка...
— Вот именно, — сказал я. — Ты мать моих детей. Поэтому я тебя не выкину на лестницу сейчас. Я дам тебе уйти нормально. Но обратно — нет.
Я набрал Коляна.
— Колян, забери сестру. Она у меня.
Положил трубку.
Мы сидели на кухне молча полчаса. Она пила чай, я смотрел в стену. Потом приехал Колян. Посмотрел на меня, на неё, вздохнул.
— Пошли, Лен.
— Коля, скажи ему...
— Пошли, я сказал. Не позорься.
Она встала, оделась. У двери обернулась.
— Можно я буду детям звонить?
— Звони, — сказал я. — Только не ври им. Не говори, что скоро вернёшься. Скажи правду. Что мы расстались.
— Какую правду? Что я шлюха?
— Это твои слова. Я таких слов не говорил.
Она вышла. Колян задержался на пороге.
— Серёг, ты это... Держись. Баба дура, конечно. Но может, одумается ещё...
— Нет, Колян, — сказал я. — Не одумается. И я не одумаюсь. Измены не прощают.
Он кивнул и ушёл.
Я закрыл дверь. Посидел в тишине. Потом пошёл в детскую. Дочка спала, разметавшись по кровати. Я поправил одеяло. Сын сопел, уткнувшись носом в подушку. Посидел с ними, послушал их дыхание.
Утром я сказал им правду. Без подробностей. Что мама и папа больше не будут жить вместе. Что мама будет приходить в гости. Что мы всё равно семья, просто теперь по-другому.
Дочка плакала. Сын молчал. Потом спросил:
— Пап, а она к кому ушла?
— Это неважно, сын, — сказал я. — Важно, что мы есть друг у друга.
Он кивнул. Взрослый уже. Всё понимает.
Через месяц я подал на развод. Лена не спорила. Адвокат сказал, что с детьми всё будет нормально, если она не будет претендовать. Она не претендовала. Видно, Игорь или новый кто-то были важнее.
Квартиру я оставил себе. Она забрала свои вещи, когда меня не было. Я пришёл, а их нет.
Сейчас прошёл год.
Сын закончил седьмой класс без троек. Дочка научилась сама заплетать косички и печь блины. Я научился жить один. По выходным мы жарим шашлыки.
Лена звонит раз в неделю. Говорит с детьми. Иногда спрашивает, как я. Я отвечаю: нормально. Она говорит, что живет с каким-то молодым, работает в салоне связи. Я не слушаю. Мне всё равно.
Вчера встретил Игоря. Стоял у ларька, пил пиво. Увидел меня, замахал рукой, подошёл.
— Ну что, Серёга? — спрашивает. — Как сам? Я слышал, вы развелись?
— Развелись, — говорю.
— А я тебя предупреждал, — он вздохнул, покачал головой. — Бабы в этом возрасте — беда. Фаза разврата. Я же говорил — забери, пока не поздно. Не послушал.
Я посмотрел на него. На его лысину, на пивное пузо, на дешёвые кроссовки.
— Забрал, Игорь, — сказал я. — Вовремя забрал. Только не её, а себя.
Он не понял. Пожал плечами, пошёл дальше.
А я пошёл домой. К детям. К жизни, которую построил сам. Без фазы разврата. Без измен. Без сожалений.
Вечером будем жарить шашлык. Сын помогает мариновать, дочка накрывает на стол. Хорошо.
А фаза разврата пусть у других будет.
Подписывайтесь на мой ТЕЛЕГРАМ