Выбраться в город было делом пяти минут и одного носового платка, пропитанного искусственными слезами. Стоило лишь во время «прогулки под присмотром», того скучного круга по заснеженному академическому саду, уронить в сугроб этот драматический реквизит и состроить лицо, полное боли от «мигрени». Добрая, глуховатая надзирательница Марфуша, падкая на мелодраму, всегда вздыхала:
—Иди, родимая, в аптеку у ворот. Только шибко не задерживайся, а то Костромина носом почует!
Аптека была лишь театральным занавесом. Облезлая и ничем не примечательная дверь сбоку от неё вела в тёмный, вонючий проулок, который выводил прямиком в Гостиный ряд, или, как звали его сами жители, «Колдовской» рынок.
Здесь витал дух иной, дикий и пестрый. Не запах старых книг и вчерашних щей, а густая, почти осязаемая смесь: едкий дым от жаровен с шашлыком из непонятного мяса, пряный чад сбитня, сладковато-гнилостный дух зимних яблок, вперемешку с озоном случайных микроразрядов и чем-то звериным, острым, потным. Рынок не просто шумел, он бурлил, лениво обманывал и хищно улыбался. Торговали всем: от тульских пряников и оренбургских платков до сушёных глаз тритонов, краденых библиотечных гримуаров и сомнительных эликсиров «для мужской силы», настоянных, как шептались, на хвое и самогоне.
— О, глянь-ка! — Лукерья, забыв про притворную мигрень, жадно втянула носом воздух. — Духи «Красная Москва»! Настоящие! И коробочка почти целая!
Она рванула к лотку, где дородная женщина в заячьей душегрейке с умным видом толкала заезженный, но от этого не менее желанный для девичьих сердец ширпотреб. Пелагея же замерла, впитывая картину. Её внутренняя «птица» проснулась и вела себя странно, не металась как в академиии, а настороженно замерла, поворачивая воображаемую голову на каждый подозрительный звук, как сторожевой пёс, учуявший чужого.
Прямо перед ними два мужика в драных тулупах что-то несли к телеге. Не в руках, а в воздухе, едва заметными усилиями воли передвигая ящики, которые плыли, слегка покачиваясь, будто по невидимой реке. С другой стороны, старик с лицом, изрезанным морщинами глубже, чем русла северных рек, чинил лапти, и игла сама прыгала в его жилистых пальцах, сшивая лыко с тихим, деловитым посвистыванием. Магия здесь была не предметом изучения, а повседневным инструментом. Это и пугало, и завораживало.
— Две штуки, — торжествующе объявила Лукерья, возвращаясь и суя в ридикюль завёрнутые в газету «Правда» флаконы. — Теперь конфет. Говорят, у Архипыча с той стороны бывает шоколад заграничный. Настоящий, в фольге!
Они затерялись в толпе, просочились между лотками с ворожеями, гадалками на картах таро и продавцами «магически заряженных» подков для защиты дома. Воздух звенел от торга, ругани, смеха. И было что-то ещё. Что-то тяжёлое, липкое, что висело под сводами торговых рядов, как несвежий запах старой опасности.
Их настигли у лотка со сладостями, где усатый Архипыч действительно продавал из-под полы «райское наслаждение в фольге».
Трое.
Они выделялись из толпы не столько ростом, сколько манерой занимать пространство. Они не торопились, не суетились. Они пропитывали собой воздух вокруг. Двое по бокам, широкоплечие, с пустыми глазами, в которых читалась привычка к слепому послушанию. А тот, что в центре… Он был пониже, тоньше, в добротном, но потёртом кафтане. Лицо худое, с острыми скулами и жёлтыми, совсем нечеловеческими глазами.
— Девицы-недотроги, — произнёс он скрипучим голосом. — Из академии? Чую, дух от вас идёт пудрой, молитвой и нерастраченной силёнкой. Пахнет… свежо.
Пелагея почувствовала, как Лукерья вцепилась ей в рукав. Её собственная «птица» взъерошилась и зашипела, распустив невидимые перья.
— Проходите, гражданин, не задерживайтесь, — бойко, но с заметной дрожью в голосе сказала Лукерья.
— Я — Тихон, — представился жёлтоглазый, игнорируя её слова, как игнорируют лай дворовой собачонки. — Сборщик. Скромный сборщик добровольных пожертвований на поддержание… э-э-э… магического баланса в нашем славном городе. Вы же не хотите, чтобы баланс нарушился? Чтобы, скажем, ледяной дождь пошёл средь ясного неба? Или чтоб у вас там, в обители, молоко в горшках скисло разом? Или… — он хищно облизнул тонкие губы, — чтобы сны стали слишком явными?
Это был рэкет. Самый обыкновенный, но с магическим, смертоносным уклоном.
— У нас нет денег, — твёрдо сказала Пелагея, хотя сердце колотилось где-то в горле, глухо стуча в барабанные перепонки.
— Кто же про деньги? — Тихон улыбнулся, показав острые, слишком белые клыки. — Магическая дань, она не в рублях. Она в потенциале. Чуточку энергии. Капельку нерастраченного заклинания. Для хорошего дела. А то, знаете, ходят тут неопытные да несознательные, силу на всякую ерунду тратят… портят атмосферу.
Один из его «молчальников» сделал шаг вперёд. Его пальцы сгруппировались в странную, когтистую форму. В воздухе запахло мокрой шерстью, гневом и чем-то тёплым, кровяным. Оборотень.
Не метафорически, а самый что ни на есть настоящий, едва сдерживающий шкуру.
Лукерья запищала. Густая и липкая паника поползла по толпе. Люди отодвигались, отворачивались, делая вид, что не замечают происходящего. Архипыч быстро захлопнул крышку своего ларька.
«Птица» в груди Пелагеи рванулась в бой. Страх сменился слепой, всепоглощающей яростью от этой наглой несправедливости. Она не думала. Она просто выпустила её. Это был чистейший, неотфильтрованный крик её души, облечённый в силу.
Она не знала, что сделает, но всё равно сделала это.
Всё произошло мгновенно и нелепо. Снег под ногами у Тихона и его людей изменился, он превратился в нечто густое, прозрачно-янтарное, невероятно липкое.
В патоку.
В гигантскую лужу сахарного сиропа. Поверхность лужи мерцала обманчивым золотым блеском.
— Что за чёр… — начал Тихон и шагнул. Его сапог с чмокающим, отвратительно-глубоким звуком погрузился по щиколотку во внезапно возникшую субстанцию. Он ахнул от изумления и неожиданности. Попытался выдернуть ногу, но не тут-то было. Патока цепко тянулась, как смола, но не отпускала из своих лап. Его люди, сделавшие неосторожный шаг, тоже оказались в плену. Один, пытаясь высвободиться, шлёпнулся в эту сладкую трясину лицом и забился, отплёвываясь и издавая глухие, захлебывающиеся ругательства.
На рынке воцарилась шоковая тишина, нарушаемая лишь хлюпающими, бессильными усилиями пойманных бандитов и диким, раскатистым смехом какого-то пьяного деда у квасной бочки.
Пелагея стояла, трясясь мелкой, неконтролируемой дрожью. Отдача была чудовищной. Её вывернуло наизнанку, в ушах звенело, а перед глазами плясали чёрные и золотые пятна. Она чувствовала себя пустой, выскобленной до блеска ложкой, из которой начисто вычерпали всё: и страх, и гнев, и саму жизнь.
— Ты… ты что наделала? — прошептала Лукерья, глядя на хлюпающую, блестящую на солнце лужу, из которой торчали три разъярённых, облепленных сладкой грязью бандита. В её голосе был не только ужас, но и дикое восхищение.
— Не знаю, — честно, на одном выдохе, выдохнула Пелагея. Её взгляд упал на Тихона. Жёлтые глаза пылали немой, обещающей месть яростью, что стало страшнее, чем от любой угрозы. В них не было страха. Был расчёт. И интерес. Острый, хищный интерес.
— Всё, бежим! — Лукерья, опомнившись первой, рванула подругу за рукав, почти вывихнув плечо.
Они помчались, петляя между лотками, сшибая с ног орущего продавца луковиц, назад к тёмному проулку. Смех, свист и возмущённые крики провожали их. И ещё один звук: протяжный, звериный вой Тихона, который наконец высвободил ногу из плена со звучным, отчаянным ЧПОК-ЧМОКОМ.
Они вбежали в проулок, пронеслись мимо удивлённой барышни и вывалились в академический переулок, где их уже с искренним, материнским беспокойством поджидала Марфуша.
— Родимые, что с вами? Лица белые, как мел, а глаза как у затравленных зайцев! Голова-то болит?
— Б-болит, тётя Марфа, — выдавила Лукерья, пытаясь отдышаться и выдавливая из себя подобие страдальческой улыбки. — Ужасно болит. Пойдёмте, пожалуйста, домой. Мне, кажется, тут и до обморока недалеко.
По дороге к академии Пелагея молчала. В одной руке она сжимала купленный на последние гроши кулёк леденцов «Дубрава». В другой будто чувствовала странное, сладкое, липкое покалывание. Отдачу магии.
Она оглянулась в последний раз. Над крышами рынка, в синем зимнем небе, кружила вороньё. И ей показалось, что одна из ворон, самая крупная, смотрит на неё слишком уж осмысленно. И пахнет оттуда, с неба, не снегом, а мокрой шерстью и расплавленным сахаром.
Первый бой был выигран. Но пахло это не победой. Пахло крупными, очень крупными и крайне липкими неприятностями. И где-то внутри, в опустошённой глубине, её магия, эта непокорная птица, уже начинала копить силы для следующего, ещё неведомого полёта.