Найти в Дзене

Бабье лето или последнее лето перед войной. Глава 1/3. Ветеринар

Упала ночь на деревню — внезапно, как подкошенная. Лето 1940 года выдалось жарким, душным, с запахом полыни и близкой беды. В Европе уже стреляли, мужики у сельсовета курили и хмурились, газеты пестрели заголовками про «нерушимую дружбу» с Германией. Но Клавдии до этой дружбы не было дела — война казалась чем-то далеким, ненастоящим, как сон, который снится кому-то другому. У неё своя война была — с голодом, с работой, с одиночеством. И своё горе — бабье, простое, понятное до крика. Клавдия сидела на корточках в хлеву, и руки её дрожали. Керосиновая лампа чадила на перекладине, выхватывая из темноты солому, глиняный пол и неподвижное тельце — маленькое, мокрое, чужое в этом мире. — Ну, дыши... дыши, кому говорю... Грубой холстиной растирала она телёнка, дула ему в морду, трясла — но тельце оставалось безжизненным, только голова моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы. Корова, Зорька, мычала глухо и страшно, тянулась мордой к детёнышу, и в этом мычании было столько бабьей т
Оглавление

Чужой

Упала ночь на деревню — внезапно, как подкошенная.

Лето 1940 года выдалось жарким, душным, с запахом полыни и близкой беды. В Европе уже стреляли, мужики у сельсовета курили и хмурились, газеты пестрели заголовками про «нерушимую дружбу» с Германией. Но Клавдии до этой дружбы не было дела — война казалась чем-то далеким, ненастоящим, как сон, который снится кому-то другому. У неё своя война была — с голодом, с работой, с одиночеством. И своё горе — бабье, простое, понятное до крика.

Иллюстрация автора
Иллюстрация автора

Клавдия сидела на корточках в хлеву, и руки её дрожали. Керосиновая лампа чадила на перекладине, выхватывая из темноты солому, глиняный пол и неподвижное тельце — маленькое, мокрое, чужое в этом мире.

— Ну, дыши... дыши, кому говорю...

Грубой холстиной растирала она телёнка, дула ему в морду, трясла — но тельце оставалось безжизненным, только голова моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы.

Корова, Зорька, мычала глухо и страшно, тянулась мордой к детёнышу, и в этом мычании было столько бабьей тоски, что у Клавдии сжималось сердце.

— Молчи, молчи, родимая... — шептала она, вытирая пот со лба рукавом. — Сама знаю...

Она знала. Знала, что, если телёнок не выживет — корова пропадёт. Перестанет давать молоко, заболеет с тоски. А без молока — как жить? Ильюха вон в кузнице до седьмого пота, Нюрка вон вся прозрачная стала, Петька, младшенький, седьмой год уж пошёл — ему молоко нужно позарез... а без коровы — всё, крест.

— Господи, — выдохнула Клавдия, хотя уже давно не молилась — некогда было, да и церковь в районе закрыли, поп куда-то делся. — Господи, хоть ты помоги...

Но Бог молчал. Только ветер скребся в крышу, да корова мычала, да лампа коптила чёрным, вонючим дымом.

И тогда Клавдия закричала. Не громко — так, в голос, сорванный, хриплый:

— Да что ж ты, а?! Что ж ты издеваешься?! Я тебя просила? Я тебя звала? Живи, кому сказано!

Она колотила телёнка по бокам, и слёзы капали на мокрую шерсть, и руки уже ничего не чувствовали — ни холода, ни боли, только пустоту внутри, такую знакомую, такую привычную пустоту.

Муж, Матвей, умер семь лет назад — в тридцать третьем, в голод. Не от голода даже — от глупости. Полез в амбар, где колхозное зерно хранили, хотел детям пригоршню пшена набрать — и нарвался на сторожа. Сторож тот, дядька Семён, не злой был, сам голодный, но с перепугу саданул вилами. Матвей домой дополз, три дня мучился, а на четвёртый — помер. Клавдия тогда на сносях Петькой была. Так и осталась — с тремя детьми на руках и с клеймом «жены вора». Хотя какой там вор — отец, детей спасавший...

— Тётка Клавдия!

Голос звонкий, девчоночий, ворвался в хлев вместе с порывом ветра.

— Тётка Клавдия, беда?! Я вижу, свет горит... Ой, мамочки...

Это была Зинка, соседская девчонка, вертлявая как ящерица.

— Зинка, беги отсюда, не до тебя, — глухо сказала Клавдия, не оборачиваясь.

— Ой, боженьки! — Зинка подскочила ближе, уставилась на телёнка. — Ой, мёртвый? Совсем? А дышит? Не дышит... Айда за ветеринаром!

— Какой ветеринар... Ночью-то...

— Новый! — Зинка аж подпрыгнула. — Новый ветврач приехал! На прошлой неделе. Мужик такой... серьёзный. Из города, говорят. Я мигом! — и вылетела из хлева быстрее, чем Клавдия успела рот открыть.

Она осталась одна, сидеть на корточках, с мёртвым телёнком на коленях, и думать: «Новый... из города... а мне-то что? Мне бы Зорьку спасти...»

Время тянулось, как холодный мёд. Клавдия уже не плакала — просто сидела, гладила безжизненное тельце и слушала, как мычит корова. И в этом мычании было столько боли, что казалось — стены хлева сейчас рухнут.

Шаги.

Тяжёлые, быстрые, мужские.

Дверь распахнулась — и в хлев ворвался холодный ночной воздух и человек.

— Где?

Голос низкий, спокойный, без суеты.

Клавдия подняла глаза. И замерла.

Он стоял в проёме, высокий, худощавый, в тёмном пиджаке поверх светлой рубахи. В руках — потрёпанный саквояж. Лицо в тени, только глаза блестят — серые, внимательные, цепкие.

— Где телёнок? — повторил он, шагнув в хлев.

— Да вот... — Клавдия отодвинулась, освобождая место.

Он опустился на корточки рядом с ней — так близко, что она почувствовала запах табака и ещё чего-то чужого, городского, чистого. Поставил саквояж, быстро открыл, достал какие-то пузырьки, трубочку.

— Давно не дышит?

— Я уж и не знаю точно...

Он не слушал. Ловко, уверенно разжал телёнку пасть, заглянул, потом приложил ухо к грудине. Нахмурился.

— Язык синий. Запал язык. Рождался тяжело?

— Тяжело... — Клавдия сглотнула. — Я уж думала, сама помру... Зорька мучилась, мучилась...

Он кивнул, будто услышал что-то важное. Достал ту самую трубочку, блестящую, тонкую, вставил телёнку в ноздрю, наклонился и...

Клавдия зажмурилась. Услышала свист, бульканье, потом — кашель. Короткий, хриплый, но кашель.

Открыла глаза.

Телёнок дёрнул ногой. Потом ещё раз. И вдруг — задышал. Мелко, прерывисто, часто, но задышал.

— Ну, слава тебе... — выдохнула Клавдия и осеклась.

Человек сидел рядом, вытирая руки чистой тряпицей из саквояжа. Лицо его было спокойно, только на лбу выступила испарина.

— Дышит, — сказал он просто. — Жить будет.

И посмотрел на Клавдию.

Вот тут она и рассмотрела его глаза. Серые, с тёмными крапинками, глубоко посаженные, с сеточкой морщин у век. Усталые глаза. И в них что-то тёплое, почти нежное.

— А вы... — Клавдия попыталась встать и чуть не упала — ноги затекли. — А вы кто будете?

— Ветеринар, — он тоже поднялся, отряхнул брюки. — Михаил Ильич. Приехал на днях. Назначать меня будут, наверное, потом... А пока так.

— Спасибо, — сказала Клавдия и вдруг поняла, что слёзы снова текут по щекам. — Спасибо вам, Михаил Ильич... Я уж думала...

Она махнула рукой и отвернулась, чтобы он не видел этих глупых бабьих слёз.

— Не плачьте, — тихо сказал он. — Слезами тут не поможешь. Вон, корова ваша успокоилась, слышите?

Клавдия прислушалась. Зорька и правда перестала мычать — только вздыхала тяжело и тёрлась мордой о телёнка, который уже пытался встать на тонкие, дрожащие ноги.

— Пойду я, — сказал Михаил Ильич, закрывая саквояж. — Утром зайду, проверю. Пусть сосёт пока. Если что — зовите. Я в ветеринарном пункте при школе.

— Погодите, — Клавдия спохватилась. — Как же так... Вы ночью, пешком... Давайте хоть чаю, хоть молока... У меня пироги вчерашние есть, правда, чёрствые уже...

Она говорила, и сама не понимала, что говорит. Просто не хотелось, чтобы он уходил. Просто хотелось ещё минуту побыть рядом с этим спокойным, сильным человеком, который не побрезговал, не испугался, пришёл, спас.

Он улыбнулся — чуть заметно, одними глазами.

— В другой раз. Поздно уже. И вам отдыхать надо.

— Да какой отдых... — начала Клавдия, но он уже шагнул к двери.

— До завтра, — сказал он, обернувшись на пороге. — Хозяйка.

И вышел в темноту.

Клавдия стояла посреди хлева, слушала, как затихают шаги, и чувствовала, как в груди, там, где давно уже было пусто и холодно, что-то шевельнулось. Что-то тёплое, живое — как этот телёнок, который уже тыкался носом в Зорькино вымя.

— Михаил Ильич... — прошептала она одними губами.

И сама испугалась своего шёпота.

***

Молоко и стыд

Клавдия проснулась оттого, что в окно било солнце — яркое, наглое, совсем не утреннее.

— Господи... — она приподнялась на локте, глянула на стену, где висели ходики. Без четверти семь! Проспала! Корова не доена, печь не топлена, а телёнок... Петька вон уже крутится, голодный...

Она вскочила, натянула юбку, кофту — и замерла у окна.

На крыльце, прислонённый к перилам, стоял узелок. Белая холстина, уголки связаны узлом — точь-в-точь такой же, как тот, что она вчера собирала.

Клавдия выбежала на крыльцо, схватила узелок, развязала дрожащими руками... Яйца. Молоко в крынке. Сало, завёрнутое в лопух.

Иллюстрация автора
Иллюстрация автора

Её узелок. Тот самый, что она вчера поздно вечером собрала для Михаила. Тот самый, что поставила на лавку в сенях, когда Илья накричал на неё, а она выбежала на улицу...

— Мам, — Петька выскочил на крыльцо, вихрастый, босой, со ссадиной на коленке. — Мам, а чё это? Я есть хочу!

— Погоди, сынок, погоди... — растерянно ответила Клавдия, оглядывая двор.

И тогда она увидела следы. На влажной земле, от крыльца к калитке — мужские, крупные, в добротных сапогах. И возле крыльца — примятая трава, будто кто-то стоял, ждал, а потом развернулся и ушёл.

Сердце ёкнуло.

Это он приходил. Утром. Увидел узелок в сенях через открытую дверь? Вынес его на крыльцо, чтобы она увидела, но не взял без спроса... а сам ушёл, не разбудив.

— Ма-ам! — Петька дёргал за подол. — А молоко есть?

— Есть, есть... — рассеянно ответила Клавдия, но сама смотрела на следы. — Иди, сынок, иди в дом, я сейчас приду.

Петька убежал. А Клавдия всё стояла на крыльце, прижимая к груди узелок, и чувствовала, как щёки заливает краска.

Вон Зорька стоит у хлева, жуёт, довольная. Телёнок рядом с ней, уже на ногах, сосёт — и хвостиком крутит. Живой... а он, Миша, приходил и ушёл. Не решился? Постеснялся? Побоялся, что люди увидят?

— Господи, — прошептала Клавдия. — Господи, что ж ты делаешь...

Она зашла в дом, поставила узелок на стол. Развязала, перебрала: яйца целы, молоко свежее, сало... сало хорошее, копчёное, прошлогоднее. И вдруг поняла: а ведь она и не знает, есть ли у него что поесть. Живёт один, в ветеринарном пункте при школе — говорят, там комнатка маленькая, холодная, печку сам топит... Может, и поесть нечего.

— Мам, — Нюра вышла из-за перегородки, зевая, прикрывая рот ладошкой. — Ты чего с утра с узелком возишься? Это что?

— Да так... — Клавдия завязала узелок обратно. — Это ветврачу, за телёнка. Ночью он приходил, помог. Отблагодарить надо.

Нюра подошла ближе, заглянула в лицо.

— Мам, а ты чего краснеешь?

— С чего ты взяла? — Клавдия отвернулась к печи. — Жарко просто. Иди умойся, скоро завтракать будем.

— Ага, краснеешь, — Нюра улыбнулась хитро. — Я ж вижу. Ты про него расскажи. Какой он?

— Да обыкновенный... — Клавдия чиркала спичкой, разжигала лучину. — Высокий. Глаза серые. Говорит тихо так, спокойно. Из города, видно... Руки чистые, не наши.

— Красивый? — Нюра подперла щёку рукой.

— Нюра! — Клавдия обернулась. — Ты чего пристала? Мужик как мужик.

— Ага, а узелок... — Нюра кивнула на стол. — Это он принёс? Вернул?

Клавдия вздрогнула. Она и не подумала, что дочь спросит. А Нюра смотрела пытливо, по-взрослому.

— Не знаю, — честно сказала Клавдия. — Может, он... Может, он просто вежливый.

— Или стеснительный, — улыбнулась Нюра. — Мам, а ты отнеси ему вечером. Чего добру пропадать? И отблагодаришь, и.. ну, просто. Человек же.

Клавдия промолчала. Но узелок убрала не в чулан, а поставила на лавку, у двери. На всякий случай.

День прошёл, как обычно — корова, огород, куры, Петька с разбитой коленкой, обед, снова корова. Но всё время, среди дел, Клавдия ловила себя на том, что думает о нём. О том, как он сидел на корточках в хлеву, как вытирал руки тряпицей, как сказал: «Не плачьте, слезами тут не поможешь». И о следах его думала — на мокрой земле, от крыльца к калитке. Приходил, ждал... и ушёл.

К вечеру она снова взялась за узелок. Развязала, перебрала: яйца целы, молоко свежее, сало... Добавила ещё краюху хлеба, луковицу, горсть соли в тряпице. Завязала крепко.

— Мам, — Илья вошёл в избу, громыхнув дверью. Усталый, с чёрными от угольной пыли руками. Увидел узелок, нахмурился. — Это чего?

Клавдия выпрямилась, поправила платок.

— Ветврачу отнесу. За телёнка. Ночью приходил, помог, спасибо сказать надо.

Илья хмыкнул, прошёл к рукомойнику, долго мыл руки, фыркал.

— Ветврачу... а чего это ты, мать, сама собралась? Я б отнёс. Или Петьку послать.

— Петька малой, потеряет ещё. А тебе с утра в кузницу.

— Ну да, ну, да... — Илья вытер руки о полотенце, повернулся. Глаза у него были тёмные, колючие, как у отца в молодости. — Только ты это... того. Не ходила бы.

Клавдия замерла.

— Это почему же?

Илья помялся, отвёл взгляд.

— Да ни почему. Просто... чужой он. Не наш. Приехал неизвестно откуда, а ты к нему с узелком. Да ещё вечером... Люди увидят — чего подумают?

— А мне какое дело, что люди подумают? — тихо спросила Клавдия. — Человек ночью пришёл, телёнка спас, а я ему спасибо сказать не могу?

— Можешь, — Илья вдруг резко обернулся. — Только ты, мать... я же вижу. Утром, когда я уходил, ты на крыльце стояла с узелком этим. Стояла и улыбалась чему-то. Сама не своя была. А сейчас — снова собираешься. Не спасибо ты ему несёшь, мать. Я не маленький, понимаю.

Клавдия почувствовала, как кровь прилила к лицу.

— Ты ничего не понимаешь, Илья.

— А чего тут понимать? — Он шагнул ближе. — Он мужик, ты баба. Он одинокий, ты вдова. Дальше что? Дальше люди языками зачешут. А мне потом в кузнице... — Он сжал кулаки. — Ты о нас подумала? Обо мне, о Нюрке, о Петьке?

Клавдия молчала. Руки её дрожали, но голос был твёрдым:

— Я о вас, Илюша, семь лет только и думала. День и ночь. А теперь... теперь я, может, первый раз за семь лет о себе подумала. Всего один раз. Неужели нельзя?

Илья отвёл глаза.

— Нельзя, — буркнул. — Не ко времени.

— А когда ко времени? — Клавдия шагнула к нему. — Когда состарюсь совсем? Когда в могилу лягу? Тогда можно будет?

Илья молчал, только желваки ходили на скулах.

— Иди уже, — сказал наконец глухо. — Иди, раз решила. Только... только не говори потом, что я не предупреждал.

Он развернулся и ушёл за перегородку. Слышно было, как он тяжело рухнул на кровать, заскрипели пружины.

Клавдия стояла посреди горницы, прижимая к груди узелок. Нюра выглянула из-за печки, посмотрела на мать, но ничего не сказала — только вздохнула и спряталась обратно.

— Господи, — прошептала Клавдия. — Господи, что ж это делается...

Но узелок из рук не выпустила.

— Иди ужинать, — сказала глухо. — Я скоро.

И вышла, не оглядываясь.

На улице было тепло, по-вечернему. Солнце уже село, но небо ещё светилось розовым и жёлтым, и ласточки носились низко, чуть не задевая крыльями землю. Клавдия шла быстро, почти бежала, и только у колодца остановилась, перевела дух.

Что это на неё нашло? Ведь никогда же не кричала, никогда не перечила. Сын — он мужчина в доме, он за старшего, он правду говорит... а она? Вдова, сорок лет, с узелком к чужому мужику... И правда стыдно.

Но ноги сами несли её дальше, мимо колодца, мимо правления, к старой школе, где теперь жил ветврач.

Школа стояла на взгорке, тёмная, с заколоченными окнами. А рядом — маленький флигелёк, где раньше жил сторож. Там горел свет.

Клавдия подошла к калитке, постояла. Сердце колотилось где-то в горле. Залаяла собака — чужая, незнакомая. Клавдия шагнула во двор.

Дверь открылась до того, как она постучала.

— Я услышал шаги, — сказал Михаил Ильич. Стоял на пороге, без пиджака, в одной рубахе с закатанными рукавами, с книгой в руке. — Добрый вечер, Клавдия Матвеевна.

— Добрый, — выдохнула она. И протянула узелок. — Вот... принесла. Спасибо вам.

Он посмотрел на узелок, потом на неё. Улыбнулся чуть-чуть.

— Заходите, — сказал просто. — Я как раз чай собрался пить. Один скучно.

Клавдия переступила порог.

И поняла, что обратной дороги нет.

***

Разговор на завалинке

Она переступила порог — и словно в другой мир вошла.

Чистота. Вот что ударило в глаза первым делом. Пол выскоблен до желтизны, на столе — клеёнка в цветочек, старая, но чистая, на окне — герань в глиняном горшке. У стены — железная кровать, застеленная солдатским одеялом, рядом — тумбочка, а на тумбочке — книги. Целая стопка книг! Клавдия даже замерла.

— Батюшки... — вырвалось у неё. — Да у вас тут... как в городе.

Михаил Ильич усмехнулся, принимая узелок.

 Иллюстрация автора
Иллюстрация автора

— Привычка. Знаете, когда живёшь один, порядок — единственное, что спасает от... — Он запнулся, подыскивая слово. — От беспорядка в голове.

Клавдия поняла не слова, а интонацию. И вдруг подумала: а ведь он тоже несчастный. Тоже одинокий. Только его одиночество — чистое, книжное, а её — в навозе, в крике детском, в вечной грязи под ногтями.

— Проходите, Клавдия Матвеевна, — он придвинул табурет к столу. — Садитесь. Я сейчас чай согрею.

— Да я, может, не вовремя... — начала она, но уже села. Ноги сами подкосились.

— В самый раз, — он поставил чайник на керосинку, чиркнул спичкой. — Я как раз читал. А тут такое дело — читаешь, а поделиться не с кем, некому рассказать. Один я, понимаете? Прочитаю — и молчу. Книга молчит, я молчу. Скучно.

Клавдия смотрела, как он двигается по комнате — легко, бесшумно, будто не мужик, а тень. Достал из шкафчика две кружки — жестяные, солдатские, но вытертые досуха. Из узелка выложил на стол её гостинцы: яйца, сало, хлеб, луковицу.

— Богато, — сказал он, и в голосе его Клавдии послышалось что-то похожее на зависть. — Яйца свои, сало своё... У вас хозяйство, дети, корова — вы богатая, Клавдия Матвеевна.

— Богатая... — она усмехнулась невесело. — Это вы сейчас сказали, как барин какой. Богатая... У меня, мил человек, богатства — руки да спина. Всё, что есть — оно вот этим, — она показала ладони, тёмные, в трещинах, — заработано.

Он посмотрел на её руки. Долго. Не отводя глаз. И вдруг сказал тихо:

— Красивые руки. Сильные.

Клавдия отдёрнула ладони, спрятала под стол. Щёки запылали.

— Чай, поди, закипел, — сказала она в пустоту.

— Закипел, — согласился он и ничего больше не добавил.

***

Они сидели на лавке возле дома. Внутри было душно, а на улице вечер только начинался — тёплый, тихий, с запахом полыни и скошенной травы. Звёзды уже зажигались, по одной, несмело, и где-то далеко лаяли собаки — перекликались через овраги.

Михаил Ильич налил чай в кружки, придвинул Клавдии сахар — настоящий, колотый, в синей бумажке.

— Угощайтесь. Это я из города привёз. Не люблю без сахара.

Клавдия смотрела на сахар и не верила. Сахар! Она уже забыла, когда в последний раз пила чай с сахаром. Всё с травой какой-нибудь, с морковкой сушёной, а тут — настоящий, белый...

— Да вы что, — она отодвинула кружку. — Это ж дорого. Мне и так сладко.

— От чего же сладко? — он поднял бровь.

— От чаю, — сказала Клавдия и сама не поняла, что сказала.

Он улыбнулся. В сумерках его лицо казалось моложе, мягче. Седина на висках блестела серебром.

— Вы, Клавдия Матвеевна, замужем были? — спросил вдруг.

— Была, — ответила коротко. — Умер муж. Семь лет назад. В тридцать третьем.

— Отчего?

— От вил, — сказала Клавдия жёстко. — Полез за зерном для детей. Голодно было. Сторож ударил. До дома дополз — и помер. А меня после этого «воровкой» называли. И детей — воровайками.

Она сама не знала, зачем говорит это чужому человеку. Никогда никому не рассказывала, а тут — вырвалось. И вдруг поняла: не боится. Этого человека — не боится.

Михаил Ильич молчал долго. Потом взял её руку, сжатую в кулак, разжал пальцы, погладил ладонь.

— Не воровка ты, — сказал тихо. — Спасительница. Детей спасла. И себя спасла. А они... — он махнул рукой в сторону деревни. — Что они понимают?

Клавдия всхлипнула. Глупость какая — плакать при чужом мужике, да ещё от таких слов. Но слёзы сами набежали, и она только и успела, что отвернуться, утереть щеку рукавом.

— Ой, глупости говорите, — прошептала. — Нашли спасительницу...

— А ты не плачь, — он впервые сказал «ты». Просто, естественно, будто всегда так говорил. — Ты сильная. Я таких, как ты, не встречал.

Она подняла на него глаза. В темноте, при звёздах, лицо его казалось чужим и родным одновременно.

— А ты? — спросила вдруг. — Ты откуда? Не местный, видно.

— Не местный, — согласился он. — Из Ленинграда я.

— Из Ленинграда! — Клавдия аж привстала. — Это ж какой город! Красивый, говорят... Я и не видела никогда. Дальше райцентра не ездила.

— Красивый, — Михаил Ильич посмотрел куда-то в темноту, будто видел там Неву, мосты, дворцы. — Только я оттуда... уехал. Давно уже. Сначала в Москву, потом сюда. А сейчас вот — к вам.

— А семья? — спросила Клавдия и замерла.

Он ответил не сразу. Помолчал, покрутил в руках пустую кружку.

— Была, — сказал глухо. — Жена... дочка. Не вышло. Разошлись.

— Прости, — Клавдия положила руку ему на локоть и тут же отдёрнула, испугавшись себя. — Не надо, не говори, если тяжело.

— Ничего, — он улыбнулся, но улыбка вышла невесёлой. — Привык. Знаешь, Клавдия, привычка — страшная сила. Ко всему можно привыкнуть. К одиночеству, к боли, к тому, что утром просыпаешься — и некому слова сказать. Привык.

— Это ты зря, — вырвалось у Клавдии. — К такому привыкать нельзя.

— А ты привыкла? — он взглянул на неё.

— Я — другое, — она отвернулась. — У меня дети.

— А ночью? — спросил он тихо. — Когда все спят, дети спят, и ты одна? Ты к этому привыкла?

Клавдия молчала долго. Так долго, что кузнечики, наверное, сто раз успели настрекотаться.

— Не привыкла, — сказала наконец. — Не привыкла, Миша. Иной раз лежу, смотрю в потолок, и думаю: а где же я? Где та Клавка, что в девках бегала, песни пела, смеялась? Нету. Умерла где-то по дороге.

— Не умерла, — сказал он. — Я её сегодня видел.

Клавдия подняла глаза.

— Где?

— В хлеву, — просто ответил Михаил. — Когда она телёнка отхаживала и не сдавалась. И когда сыну сейчас сказала, что семь лет молчала. И вот сейчас, когда про звёзды говорит. Живая она, Клавдия. Просто спала долго.

У Клавдии защипало в носу.

— Ой, глупости говоришь, — прошептала. — Нашли спящую... Сплю я, может, и правда. А проснусь — и всё обратно.

— А ты не просыпайся, — сказал он. — Или просыпайся — но другой.

***

Ночь совсем опустилась на деревню. Звёзд стало много — целое решето, рассыпанное по небу. Где-то ухала сова, и от этого уханья становилось немного жутко, но хорошо.

— Поздно уже, — спохватилась Клавдия. — Пойду я. Завтра чуть свет вставать.

— Провожу, — Михаил поднялся.

— Да не надо, тут близко...

— Надо, — отрезал он мягко. — Ночь. И собаки. И мало ли что.

Они пошли по тропинке — он чуть впереди, она сзади. Молча. Только трава шуршала под ногами да где-то вдали перекликались петухи — спутали день с ночью.

У калитки Клавдия остановилась. В доме уже не горел свет — все спали.

— Спасибо тебе, — сказала она шёпотом. — За чай. За... за всё.

— Тебе спасибо, — он стоял близко, совсем близко. — За то, что пришла.

Клавдия подняла на него глаза. И в темноте, при звёздах, показалось ей, что он сейчас... что-то сделает. Скажет. Шагнёт.

Но Михаил только кивнул:

— Спокойной ночи, Клавдия.

— Спокойной...

Она шагнула в калитку, прошла по двору, поднялась на крыльцо. У двери обернулась.

Он стоял у калитки, смотрел ей вслед. Высокий, тёмный, чужой — и до боли родной.

Клавдия зашла в дом, прикрыла дверь, прижалась спиной к косяку. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев.

— Господи, — прошептала она. — Господи, что ж это со мной...

В темноте кто-то шевельнулся. Нюра.

— Мам, — шёпот из-за перегородки. — Мам, это ты?

— Я, дочка, я. Спи.

— Мам, а у тебя голос... другой какой-то.

Клавдия не ответила. Прошла на свою половину, сняла платок, легла поверх одеяла — не разделась. И долго лежала, глядя в потолок, слушая, как стучит сердце.

«Спала долго», — вспомнились его слова. — «А ты не просыпайся».

— Поздно, — прошептала Клавдия в темноту. — Проснулась уже.

И сама не заметила, как уснула — впервые за много лет с улыбкой на губах.

............

Конец первой главы