Чужой
Упала ночь на деревню — внезапно, как подкошенная.
Лето 1940 года выдалось жарким, душным, с запахом полыни и близкой беды. В Европе уже стреляли, мужики у сельсовета курили и хмурились, газеты пестрели заголовками про «нерушимую дружбу» с Германией. Но Клавдии до этой дружбы не было дела — война казалась чем-то далеким, ненастоящим, как сон, который снится кому-то другому. У неё своя война была — с голодом, с работой, с одиночеством. И своё горе — бабье, простое, понятное до крика.
Клавдия сидела на корточках в хлеву, и руки её дрожали. Керосиновая лампа чадила на перекладине, выхватывая из темноты солому, глиняный пол и неподвижное тельце — маленькое, мокрое, чужое в этом мире.
— Ну, дыши... дыши, кому говорю...
Грубой холстиной растирала она телёнка, дула ему в морду, трясла — но тельце оставалось безжизненным, только голова моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы.
Корова, Зорька, мычала глухо и страшно, тянулась мордой к детёнышу, и в этом мычании было столько бабьей тоски, что у Клавдии сжималось сердце.
— Молчи, молчи, родимая... — шептала она, вытирая пот со лба рукавом. — Сама знаю...
Она знала. Знала, что, если телёнок не выживет — корова пропадёт. Перестанет давать молоко, заболеет с тоски. А без молока — как жить? Ильюха вон в кузнице до седьмого пота, Нюрка вон вся прозрачная стала, Петька, младшенький, седьмой год уж пошёл — ему молоко нужно позарез... а без коровы — всё, крест.
— Господи, — выдохнула Клавдия, хотя уже давно не молилась — некогда было, да и церковь в районе закрыли, поп куда-то делся. — Господи, хоть ты помоги...
Но Бог молчал. Только ветер скребся в крышу, да корова мычала, да лампа коптила чёрным, вонючим дымом.
И тогда Клавдия закричала. Не громко — так, в голос, сорванный, хриплый:
— Да что ж ты, а?! Что ж ты издеваешься?! Я тебя просила? Я тебя звала? Живи, кому сказано!
Она колотила телёнка по бокам, и слёзы капали на мокрую шерсть, и руки уже ничего не чувствовали — ни холода, ни боли, только пустоту внутри, такую знакомую, такую привычную пустоту.
Муж, Матвей, умер семь лет назад — в тридцать третьем, в голод. Не от голода даже — от глупости. Полез в амбар, где колхозное зерно хранили, хотел детям пригоршню пшена набрать — и нарвался на сторожа. Сторож тот, дядька Семён, не злой был, сам голодный, но с перепугу саданул вилами. Матвей домой дополз, три дня мучился, а на четвёртый — помер. Клавдия тогда на сносях Петькой была. Так и осталась — с тремя детьми на руках и с клеймом «жены вора». Хотя какой там вор — отец, детей спасавший...
— Тётка Клавдия!
Голос звонкий, девчоночий, ворвался в хлев вместе с порывом ветра.
— Тётка Клавдия, беда?! Я вижу, свет горит... Ой, мамочки...
Это была Зинка, соседская девчонка, вертлявая как ящерица.
— Зинка, беги отсюда, не до тебя, — глухо сказала Клавдия, не оборачиваясь.
— Ой, боженьки! — Зинка подскочила ближе, уставилась на телёнка. — Ой, мёртвый? Совсем? А дышит? Не дышит... Айда за ветеринаром!
— Какой ветеринар... Ночью-то...
— Новый! — Зинка аж подпрыгнула. — Новый ветврач приехал! На прошлой неделе. Мужик такой... серьёзный. Из города, говорят. Я мигом! — и вылетела из хлева быстрее, чем Клавдия успела рот открыть.
Она осталась одна, сидеть на корточках, с мёртвым телёнком на коленях, и думать: «Новый... из города... а мне-то что? Мне бы Зорьку спасти...»
Время тянулось, как холодный мёд. Клавдия уже не плакала — просто сидела, гладила безжизненное тельце и слушала, как мычит корова. И в этом мычании было столько боли, что казалось — стены хлева сейчас рухнут.
Шаги.
Тяжёлые, быстрые, мужские.
Дверь распахнулась — и в хлев ворвался холодный ночной воздух и человек.
— Где?
Голос низкий, спокойный, без суеты.
Клавдия подняла глаза. И замерла.
Он стоял в проёме, высокий, худощавый, в тёмном пиджаке поверх светлой рубахи. В руках — потрёпанный саквояж. Лицо в тени, только глаза блестят — серые, внимательные, цепкие.
— Где телёнок? — повторил он, шагнув в хлев.
— Да вот... — Клавдия отодвинулась, освобождая место.
Он опустился на корточки рядом с ней — так близко, что она почувствовала запах табака и ещё чего-то чужого, городского, чистого. Поставил саквояж, быстро открыл, достал какие-то пузырьки, трубочку.
— Давно не дышит?
— Я уж и не знаю точно...
Он не слушал. Ловко, уверенно разжал телёнку пасть, заглянул, потом приложил ухо к грудине. Нахмурился.
— Язык синий. Запал язык. Рождался тяжело?
— Тяжело... — Клавдия сглотнула. — Я уж думала, сама помру... Зорька мучилась, мучилась...
Он кивнул, будто услышал что-то важное. Достал ту самую трубочку, блестящую, тонкую, вставил телёнку в ноздрю, наклонился и...
Клавдия зажмурилась. Услышала свист, бульканье, потом — кашель. Короткий, хриплый, но кашель.
Открыла глаза.
Телёнок дёрнул ногой. Потом ещё раз. И вдруг — задышал. Мелко, прерывисто, часто, но задышал.
— Ну, слава тебе... — выдохнула Клавдия и осеклась.
Человек сидел рядом, вытирая руки чистой тряпицей из саквояжа. Лицо его было спокойно, только на лбу выступила испарина.
— Дышит, — сказал он просто. — Жить будет.
И посмотрел на Клавдию.
Вот тут она и рассмотрела его глаза. Серые, с тёмными крапинками, глубоко посаженные, с сеточкой морщин у век. Усталые глаза. И в них что-то тёплое, почти нежное.
— А вы... — Клавдия попыталась встать и чуть не упала — ноги затекли. — А вы кто будете?
— Ветеринар, — он тоже поднялся, отряхнул брюки. — Михаил Ильич. Приехал на днях. Назначать меня будут, наверное, потом... А пока так.
— Спасибо, — сказала Клавдия и вдруг поняла, что слёзы снова текут по щекам. — Спасибо вам, Михаил Ильич... Я уж думала...
Она махнула рукой и отвернулась, чтобы он не видел этих глупых бабьих слёз.
— Не плачьте, — тихо сказал он. — Слезами тут не поможешь. Вон, корова ваша успокоилась, слышите?
Клавдия прислушалась. Зорька и правда перестала мычать — только вздыхала тяжело и тёрлась мордой о телёнка, который уже пытался встать на тонкие, дрожащие ноги.
— Пойду я, — сказал Михаил Ильич, закрывая саквояж. — Утром зайду, проверю. Пусть сосёт пока. Если что — зовите. Я в ветеринарном пункте при школе.
— Погодите, — Клавдия спохватилась. — Как же так... Вы ночью, пешком... Давайте хоть чаю, хоть молока... У меня пироги вчерашние есть, правда, чёрствые уже...
Она говорила, и сама не понимала, что говорит. Просто не хотелось, чтобы он уходил. Просто хотелось ещё минуту побыть рядом с этим спокойным, сильным человеком, который не побрезговал, не испугался, пришёл, спас.
Он улыбнулся — чуть заметно, одними глазами.
— В другой раз. Поздно уже. И вам отдыхать надо.
— Да какой отдых... — начала Клавдия, но он уже шагнул к двери.
— До завтра, — сказал он, обернувшись на пороге. — Хозяйка.
И вышел в темноту.
Клавдия стояла посреди хлева, слушала, как затихают шаги, и чувствовала, как в груди, там, где давно уже было пусто и холодно, что-то шевельнулось. Что-то тёплое, живое — как этот телёнок, который уже тыкался носом в Зорькино вымя.
— Михаил Ильич... — прошептала она одними губами.
И сама испугалась своего шёпота.
***
Молоко и стыд
Клавдия проснулась оттого, что в окно било солнце — яркое, наглое, совсем не утреннее.
— Господи... — она приподнялась на локте, глянула на стену, где висели ходики. Без четверти семь! Проспала! Корова не доена, печь не топлена, а телёнок... Петька вон уже крутится, голодный...
Она вскочила, натянула юбку, кофту — и замерла у окна.
На крыльце, прислонённый к перилам, стоял узелок. Белая холстина, уголки связаны узлом — точь-в-точь такой же, как тот, что она вчера собирала.
Клавдия выбежала на крыльцо, схватила узелок, развязала дрожащими руками... Яйца. Молоко в крынке. Сало, завёрнутое в лопух.
Её узелок. Тот самый, что она вчера поздно вечером собрала для Михаила. Тот самый, что поставила на лавку в сенях, когда Илья накричал на неё, а она выбежала на улицу...
— Мам, — Петька выскочил на крыльцо, вихрастый, босой, со ссадиной на коленке. — Мам, а чё это? Я есть хочу!
— Погоди, сынок, погоди... — растерянно ответила Клавдия, оглядывая двор.
И тогда она увидела следы. На влажной земле, от крыльца к калитке — мужские, крупные, в добротных сапогах. И возле крыльца — примятая трава, будто кто-то стоял, ждал, а потом развернулся и ушёл.
Сердце ёкнуло.
Это он приходил. Утром. Увидел узелок в сенях через открытую дверь? Вынес его на крыльцо, чтобы она увидела, но не взял без спроса... а сам ушёл, не разбудив.
— Ма-ам! — Петька дёргал за подол. — А молоко есть?
— Есть, есть... — рассеянно ответила Клавдия, но сама смотрела на следы. — Иди, сынок, иди в дом, я сейчас приду.
Петька убежал. А Клавдия всё стояла на крыльце, прижимая к груди узелок, и чувствовала, как щёки заливает краска.
Вон Зорька стоит у хлева, жуёт, довольная. Телёнок рядом с ней, уже на ногах, сосёт — и хвостиком крутит. Живой... а он, Миша, приходил и ушёл. Не решился? Постеснялся? Побоялся, что люди увидят?
— Господи, — прошептала Клавдия. — Господи, что ж ты делаешь...
Она зашла в дом, поставила узелок на стол. Развязала, перебрала: яйца целы, молоко свежее, сало... сало хорошее, копчёное, прошлогоднее. И вдруг поняла: а ведь она и не знает, есть ли у него что поесть. Живёт один, в ветеринарном пункте при школе — говорят, там комнатка маленькая, холодная, печку сам топит... Может, и поесть нечего.
— Мам, — Нюра вышла из-за перегородки, зевая, прикрывая рот ладошкой. — Ты чего с утра с узелком возишься? Это что?
— Да так... — Клавдия завязала узелок обратно. — Это ветврачу, за телёнка. Ночью он приходил, помог. Отблагодарить надо.
Нюра подошла ближе, заглянула в лицо.
— Мам, а ты чего краснеешь?
— С чего ты взяла? — Клавдия отвернулась к печи. — Жарко просто. Иди умойся, скоро завтракать будем.
— Ага, краснеешь, — Нюра улыбнулась хитро. — Я ж вижу. Ты про него расскажи. Какой он?
— Да обыкновенный... — Клавдия чиркала спичкой, разжигала лучину. — Высокий. Глаза серые. Говорит тихо так, спокойно. Из города, видно... Руки чистые, не наши.
— Красивый? — Нюра подперла щёку рукой.
— Нюра! — Клавдия обернулась. — Ты чего пристала? Мужик как мужик.
— Ага, а узелок... — Нюра кивнула на стол. — Это он принёс? Вернул?
Клавдия вздрогнула. Она и не подумала, что дочь спросит. А Нюра смотрела пытливо, по-взрослому.
— Не знаю, — честно сказала Клавдия. — Может, он... Может, он просто вежливый.
— Или стеснительный, — улыбнулась Нюра. — Мам, а ты отнеси ему вечером. Чего добру пропадать? И отблагодаришь, и.. ну, просто. Человек же.
Клавдия промолчала. Но узелок убрала не в чулан, а поставила на лавку, у двери. На всякий случай.
День прошёл, как обычно — корова, огород, куры, Петька с разбитой коленкой, обед, снова корова. Но всё время, среди дел, Клавдия ловила себя на том, что думает о нём. О том, как он сидел на корточках в хлеву, как вытирал руки тряпицей, как сказал: «Не плачьте, слезами тут не поможешь». И о следах его думала — на мокрой земле, от крыльца к калитке. Приходил, ждал... и ушёл.
К вечеру она снова взялась за узелок. Развязала, перебрала: яйца целы, молоко свежее, сало... Добавила ещё краюху хлеба, луковицу, горсть соли в тряпице. Завязала крепко.
— Мам, — Илья вошёл в избу, громыхнув дверью. Усталый, с чёрными от угольной пыли руками. Увидел узелок, нахмурился. — Это чего?
Клавдия выпрямилась, поправила платок.
— Ветврачу отнесу. За телёнка. Ночью приходил, помог, спасибо сказать надо.
Илья хмыкнул, прошёл к рукомойнику, долго мыл руки, фыркал.
— Ветврачу... а чего это ты, мать, сама собралась? Я б отнёс. Или Петьку послать.
— Петька малой, потеряет ещё. А тебе с утра в кузницу.
— Ну да, ну, да... — Илья вытер руки о полотенце, повернулся. Глаза у него были тёмные, колючие, как у отца в молодости. — Только ты это... того. Не ходила бы.
Клавдия замерла.
— Это почему же?
Илья помялся, отвёл взгляд.
— Да ни почему. Просто... чужой он. Не наш. Приехал неизвестно откуда, а ты к нему с узелком. Да ещё вечером... Люди увидят — чего подумают?
— А мне какое дело, что люди подумают? — тихо спросила Клавдия. — Человек ночью пришёл, телёнка спас, а я ему спасибо сказать не могу?
— Можешь, — Илья вдруг резко обернулся. — Только ты, мать... я же вижу. Утром, когда я уходил, ты на крыльце стояла с узелком этим. Стояла и улыбалась чему-то. Сама не своя была. А сейчас — снова собираешься. Не спасибо ты ему несёшь, мать. Я не маленький, понимаю.
Клавдия почувствовала, как кровь прилила к лицу.
— Ты ничего не понимаешь, Илья.
— А чего тут понимать? — Он шагнул ближе. — Он мужик, ты баба. Он одинокий, ты вдова. Дальше что? Дальше люди языками зачешут. А мне потом в кузнице... — Он сжал кулаки. — Ты о нас подумала? Обо мне, о Нюрке, о Петьке?
Клавдия молчала. Руки её дрожали, но голос был твёрдым:
— Я о вас, Илюша, семь лет только и думала. День и ночь. А теперь... теперь я, может, первый раз за семь лет о себе подумала. Всего один раз. Неужели нельзя?
Илья отвёл глаза.
— Нельзя, — буркнул. — Не ко времени.
— А когда ко времени? — Клавдия шагнула к нему. — Когда состарюсь совсем? Когда в могилу лягу? Тогда можно будет?
Илья молчал, только желваки ходили на скулах.
— Иди уже, — сказал наконец глухо. — Иди, раз решила. Только... только не говори потом, что я не предупреждал.
Он развернулся и ушёл за перегородку. Слышно было, как он тяжело рухнул на кровать, заскрипели пружины.
Клавдия стояла посреди горницы, прижимая к груди узелок. Нюра выглянула из-за печки, посмотрела на мать, но ничего не сказала — только вздохнула и спряталась обратно.
— Господи, — прошептала Клавдия. — Господи, что ж это делается...
Но узелок из рук не выпустила.
— Иди ужинать, — сказала глухо. — Я скоро.
И вышла, не оглядываясь.
На улице было тепло, по-вечернему. Солнце уже село, но небо ещё светилось розовым и жёлтым, и ласточки носились низко, чуть не задевая крыльями землю. Клавдия шла быстро, почти бежала, и только у колодца остановилась, перевела дух.
Что это на неё нашло? Ведь никогда же не кричала, никогда не перечила. Сын — он мужчина в доме, он за старшего, он правду говорит... а она? Вдова, сорок лет, с узелком к чужому мужику... И правда стыдно.
Но ноги сами несли её дальше, мимо колодца, мимо правления, к старой школе, где теперь жил ветврач.
Школа стояла на взгорке, тёмная, с заколоченными окнами. А рядом — маленький флигелёк, где раньше жил сторож. Там горел свет.
Клавдия подошла к калитке, постояла. Сердце колотилось где-то в горле. Залаяла собака — чужая, незнакомая. Клавдия шагнула во двор.
Дверь открылась до того, как она постучала.
— Я услышал шаги, — сказал Михаил Ильич. Стоял на пороге, без пиджака, в одной рубахе с закатанными рукавами, с книгой в руке. — Добрый вечер, Клавдия Матвеевна.
— Добрый, — выдохнула она. И протянула узелок. — Вот... принесла. Спасибо вам.
Он посмотрел на узелок, потом на неё. Улыбнулся чуть-чуть.
— Заходите, — сказал просто. — Я как раз чай собрался пить. Один скучно.
Клавдия переступила порог.
И поняла, что обратной дороги нет.
***
Разговор на завалинке
Она переступила порог — и словно в другой мир вошла.
Чистота. Вот что ударило в глаза первым делом. Пол выскоблен до желтизны, на столе — клеёнка в цветочек, старая, но чистая, на окне — герань в глиняном горшке. У стены — железная кровать, застеленная солдатским одеялом, рядом — тумбочка, а на тумбочке — книги. Целая стопка книг! Клавдия даже замерла.
— Батюшки... — вырвалось у неё. — Да у вас тут... как в городе.
Михаил Ильич усмехнулся, принимая узелок.
— Привычка. Знаете, когда живёшь один, порядок — единственное, что спасает от... — Он запнулся, подыскивая слово. — От беспорядка в голове.
Клавдия поняла не слова, а интонацию. И вдруг подумала: а ведь он тоже несчастный. Тоже одинокий. Только его одиночество — чистое, книжное, а её — в навозе, в крике детском, в вечной грязи под ногтями.
— Проходите, Клавдия Матвеевна, — он придвинул табурет к столу. — Садитесь. Я сейчас чай согрею.
— Да я, может, не вовремя... — начала она, но уже села. Ноги сами подкосились.
— В самый раз, — он поставил чайник на керосинку, чиркнул спичкой. — Я как раз читал. А тут такое дело — читаешь, а поделиться не с кем, некому рассказать. Один я, понимаете? Прочитаю — и молчу. Книга молчит, я молчу. Скучно.
Клавдия смотрела, как он двигается по комнате — легко, бесшумно, будто не мужик, а тень. Достал из шкафчика две кружки — жестяные, солдатские, но вытертые досуха. Из узелка выложил на стол её гостинцы: яйца, сало, хлеб, луковицу.
— Богато, — сказал он, и в голосе его Клавдии послышалось что-то похожее на зависть. — Яйца свои, сало своё... У вас хозяйство, дети, корова — вы богатая, Клавдия Матвеевна.
— Богатая... — она усмехнулась невесело. — Это вы сейчас сказали, как барин какой. Богатая... У меня, мил человек, богатства — руки да спина. Всё, что есть — оно вот этим, — она показала ладони, тёмные, в трещинах, — заработано.
Он посмотрел на её руки. Долго. Не отводя глаз. И вдруг сказал тихо:
— Красивые руки. Сильные.
Клавдия отдёрнула ладони, спрятала под стол. Щёки запылали.
— Чай, поди, закипел, — сказала она в пустоту.
— Закипел, — согласился он и ничего больше не добавил.
***
Они сидели на лавке возле дома. Внутри было душно, а на улице вечер только начинался — тёплый, тихий, с запахом полыни и скошенной травы. Звёзды уже зажигались, по одной, несмело, и где-то далеко лаяли собаки — перекликались через овраги.
Михаил Ильич налил чай в кружки, придвинул Клавдии сахар — настоящий, колотый, в синей бумажке.
— Угощайтесь. Это я из города привёз. Не люблю без сахара.
Клавдия смотрела на сахар и не верила. Сахар! Она уже забыла, когда в последний раз пила чай с сахаром. Всё с травой какой-нибудь, с морковкой сушёной, а тут — настоящий, белый...
— Да вы что, — она отодвинула кружку. — Это ж дорого. Мне и так сладко.
— От чего же сладко? — он поднял бровь.
— От чаю, — сказала Клавдия и сама не поняла, что сказала.
Он улыбнулся. В сумерках его лицо казалось моложе, мягче. Седина на висках блестела серебром.
— Вы, Клавдия Матвеевна, замужем были? — спросил вдруг.
— Была, — ответила коротко. — Умер муж. Семь лет назад. В тридцать третьем.
— Отчего?
— От вил, — сказала Клавдия жёстко. — Полез за зерном для детей. Голодно было. Сторож ударил. До дома дополз — и помер. А меня после этого «воровкой» называли. И детей — воровайками.
Она сама не знала, зачем говорит это чужому человеку. Никогда никому не рассказывала, а тут — вырвалось. И вдруг поняла: не боится. Этого человека — не боится.
Михаил Ильич молчал долго. Потом взял её руку, сжатую в кулак, разжал пальцы, погладил ладонь.
— Не воровка ты, — сказал тихо. — Спасительница. Детей спасла. И себя спасла. А они... — он махнул рукой в сторону деревни. — Что они понимают?
Клавдия всхлипнула. Глупость какая — плакать при чужом мужике, да ещё от таких слов. Но слёзы сами набежали, и она только и успела, что отвернуться, утереть щеку рукавом.
— Ой, глупости говорите, — прошептала. — Нашли спасительницу...
— А ты не плачь, — он впервые сказал «ты». Просто, естественно, будто всегда так говорил. — Ты сильная. Я таких, как ты, не встречал.
Она подняла на него глаза. В темноте, при звёздах, лицо его казалось чужим и родным одновременно.
— А ты? — спросила вдруг. — Ты откуда? Не местный, видно.
— Не местный, — согласился он. — Из Ленинграда я.
— Из Ленинграда! — Клавдия аж привстала. — Это ж какой город! Красивый, говорят... Я и не видела никогда. Дальше райцентра не ездила.
— Красивый, — Михаил Ильич посмотрел куда-то в темноту, будто видел там Неву, мосты, дворцы. — Только я оттуда... уехал. Давно уже. Сначала в Москву, потом сюда. А сейчас вот — к вам.
— А семья? — спросила Клавдия и замерла.
Он ответил не сразу. Помолчал, покрутил в руках пустую кружку.
— Была, — сказал глухо. — Жена... дочка. Не вышло. Разошлись.
— Прости, — Клавдия положила руку ему на локоть и тут же отдёрнула, испугавшись себя. — Не надо, не говори, если тяжело.
— Ничего, — он улыбнулся, но улыбка вышла невесёлой. — Привык. Знаешь, Клавдия, привычка — страшная сила. Ко всему можно привыкнуть. К одиночеству, к боли, к тому, что утром просыпаешься — и некому слова сказать. Привык.
— Это ты зря, — вырвалось у Клавдии. — К такому привыкать нельзя.
— А ты привыкла? — он взглянул на неё.
— Я — другое, — она отвернулась. — У меня дети.
— А ночью? — спросил он тихо. — Когда все спят, дети спят, и ты одна? Ты к этому привыкла?
Клавдия молчала долго. Так долго, что кузнечики, наверное, сто раз успели настрекотаться.
— Не привыкла, — сказала наконец. — Не привыкла, Миша. Иной раз лежу, смотрю в потолок, и думаю: а где же я? Где та Клавка, что в девках бегала, песни пела, смеялась? Нету. Умерла где-то по дороге.
— Не умерла, — сказал он. — Я её сегодня видел.
Клавдия подняла глаза.
— Где?
— В хлеву, — просто ответил Михаил. — Когда она телёнка отхаживала и не сдавалась. И когда сыну сейчас сказала, что семь лет молчала. И вот сейчас, когда про звёзды говорит. Живая она, Клавдия. Просто спала долго.
У Клавдии защипало в носу.
— Ой, глупости говоришь, — прошептала. — Нашли спящую... Сплю я, может, и правда. А проснусь — и всё обратно.
— А ты не просыпайся, — сказал он. — Или просыпайся — но другой.
***
Ночь совсем опустилась на деревню. Звёзд стало много — целое решето, рассыпанное по небу. Где-то ухала сова, и от этого уханья становилось немного жутко, но хорошо.
— Поздно уже, — спохватилась Клавдия. — Пойду я. Завтра чуть свет вставать.
— Провожу, — Михаил поднялся.
— Да не надо, тут близко...
— Надо, — отрезал он мягко. — Ночь. И собаки. И мало ли что.
Они пошли по тропинке — он чуть впереди, она сзади. Молча. Только трава шуршала под ногами да где-то вдали перекликались петухи — спутали день с ночью.
У калитки Клавдия остановилась. В доме уже не горел свет — все спали.
— Спасибо тебе, — сказала она шёпотом. — За чай. За... за всё.
— Тебе спасибо, — он стоял близко, совсем близко. — За то, что пришла.
Клавдия подняла на него глаза. И в темноте, при звёздах, показалось ей, что он сейчас... что-то сделает. Скажет. Шагнёт.
Но Михаил только кивнул:
— Спокойной ночи, Клавдия.
— Спокойной...
Она шагнула в калитку, прошла по двору, поднялась на крыльцо. У двери обернулась.
Он стоял у калитки, смотрел ей вслед. Высокий, тёмный, чужой — и до боли родной.
Клавдия зашла в дом, прикрыла дверь, прижалась спиной к косяку. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев.
— Господи, — прошептала она. — Господи, что ж это со мной...
В темноте кто-то шевельнулся. Нюра.
— Мам, — шёпот из-за перегородки. — Мам, это ты?
— Я, дочка, я. Спи.
— Мам, а у тебя голос... другой какой-то.
Клавдия не ответила. Прошла на свою половину, сняла платок, легла поверх одеяла — не разделась. И долго лежала, глядя в потолок, слушая, как стучит сердце.
«Спала долго», — вспомнились его слова. — «А ты не просыпайся».
— Поздно, — прошептала Клавдия в темноту. — Проснулась уже.
И сама не заметила, как уснула — впервые за много лет с улыбкой на губах.
............
Конец первой главы