Юрий Степанович, я знаю, что вы это читать не станете. Но мне нужно, чтобы хоть на бумаге эти слова были сказаны.
Сейчас половина третьего ночи. Олежка спит за стенкой, раскинулся поперёк дивана — длинный стал, ноги свешиваются. На балконе ваши банки с огурцами, свекровь Нина Павловна закатывала их в последнее своё лето, я так и не трогала. Стоят ровными рядами за стеклом, как солдаты в карауле. Никому не нужны, но выбросить — нельзя. Вам это должно быть понятно.
Я пишу вам, потому что сегодня на стадионе случилось кое-что. Но сначала — про другое письмо. Ваше.
Вы написали Серёже: «Живи с ней, она никуда не денется». Я нашла это письмо три года назад. И с тех пор каждое утро просыпалась с мыслью — когда?
Это был ноябрь восемьдесят шестого. Серёжа, мой муж, ваш сын, впервые при Олежке крикнул на меня так, что мальчик ушёл в коридор и сел на пол у вешалки. Молча. Ему было двенадцать, и он сел на пол, как шестилетний. Мне нужны были ключи от гаража-ракушки — забрать санки, зима начиналась. Я полезла в карман Серёжиной куртки и нашла конверт. Обратный адрес — ваш, тобольский.
Лист в клетку, почерк ваш — крупный, с нажимом. Вы подробно объясняли сыну, что разводиться нельзя. Что квартиру разменять не дадут, что вы поговорите в исполкоме. Что я «при деле и при зарплате».
Там была фраза, Юрий Степанович. Я её помню дословно, потому что перечитывала раз двадцать: «Она тренер, получает сто семьдесят, ребёнок при ней — куда она пойдёт? Никуда. Потерпи».
И в конце — «Живи с ней». Вы, видимо, имели в виду «живи с этим». Но написали так, будто я — табуретка. Предмет в квартире, который входит в площадь при обмене.
Знаете, что самое смешное? Вы были правы. Мне некуда было идти. Председатель профкома нефтебазы — это заказы, путёвки, место Олежки в летнем лагере. Это вы. И вы это знали, когда писали.
Осенью восемьдесят восьмого я попала в горбольницу. Десять дней. Нервное истощение — так написали в карте.
В советских больницах конца восьмидесятых неврологические отделения были переполнены. На восемь коек в палате — восемь женщин, и у каждой в карте значилось что-нибудь обтекаемое: «астенический синдром», «вегетососудистая дистония». Халаты казённые, байковые, одного размера на всех. У входа висел список разрешённых передач: бульон, сухари, яблоки. Родственники часто не поднимались в отделение — оставляли пакет у окна или на вахте.
Тапочки — из дома, у кого какие. У меня были Олежкины старые, на два размера больше, я в них шаркала по коридору и думала: вот так и живу — в чужом, не по ноге.
Серёжа приносил передачи. Подходил к окну первого этажа, ставил пакет на подоконник и уходил. Не поднимался в отделение. Ни разу за десять дней.
Я смотрела на список разрешённых продуктов каждый день. И однажды поняла, что моя жизнь — тоже список разрешённого. Работать — можно. Растить Олежку — можно. Тренировать чужих детей — можно. Уйти — нельзя. Не записано.
Одна соседка по палате не могла уехать от мужа из-за прописки. Другая — потому что свекровь сидит с ребёнком. Третья — потому что «а что люди скажут». Мы лежали рядом и молчали про одно и то же.
Весной восемьдесят девятого в Тюмень на межобластной тренерский семинар приехал Арвидс — тренер по метаниям из Риги. Высокий, сухой, говорил по-русски с акцентом, от которого ребята хихикали за спиной.
Я показывала ему свою группу спринтеров. Олежка тоже бежал — ему пятнадцать, он у меня в секции. Да, я тренирую собственного сына. Мне за это не доплачивают, если что.
Арвидс смотрел забег молча. Потом отозвал меня в сторону.
— Мальчик быстрый. Но бежит зажато. Будто боится ошибиться.
— Он старается, — сказала я.
— Нет. Он боится. Не проиграть боится — тебя расстроить.
Я разозлилась. Сказала, что он видит группу первый раз и не ему судить.
Арвидс пожал плечами.
— Ирина, я в Риге видел десять таких мальчиков. Он не станет бегать свободно, пока ты сама — как на привязи.
Я хотела ответить резко. Но не ответила. Потому что Арвидс был прав, и я это знала. Я держалась за секцию, за результат Олежки, за эту работу — потому что это единственное, чего у меня не забрали. Ни вы, Юрий Степанович, ни ваш сын.
Летом Серёжа вернулся с вахты. Сел ужинать, я поставила тарелку — картошка, котлеты из столовской кулинарии.
— Отец всё устроил. Собирай Олежку, в сентябре там школа нормальная есть.
— Куда — собирай?
— В Тобольск. Мне дают завгара на нефтебазе. Переводимся.
Он говорил это так, будто сообщал прогноз погоды. Олежку из секции забрать. Мне — уволиться. Вопрос решён. Отец устроил.
Я убрала тарелки. Вымыла. Поставила в сушилку. Серёжа включил телевизор.
Он не знал, что неделю назад я подала заявление на развод. Не сказав никому — ни ему, ни вам, ни девчонкам на работе. Просто зашла в суд в обеденный перерыв, написала заявление и вышла. Кольцо сняла ещё в мае. Серёжа не заметил.
Юрий Степанович, теперь — про сегодня.
Стадион «Геолог». Юношеские соревнования по лёгкой атлетике. На трибунах — человек двести. Родители, тренеры, начальство из облоно. В третьем ряду — вы. Габардиновый пиджак, спина прямая. Рядом — Серёжа. Вы приехали, чтобы после забегов забрать Олежку. Я это знала — Серёжа позвонил накануне: отец приедет, поговорим.
Говорить было не о чем. Утром я получила повестку в суд по собственному заявлению. Но вы этого ещё не знали.
Олежка вышел на стометровку. Я стояла у бровки — тренер, мать, женщина с повесткой в кармане куртки.
Диктор объявил забег. Назвал фамилию — нашу фамилию. Вашу фамилию, Юрий Степанович. Она прохрипела из стадионного динамика с металлическим эхом, и двести человек на трибунах её услышали.
Олежка побежал. И — впервые побежал свободно. Без зажима, без оглядки. Руки работали широко, голову не опускал. Резиновая крошка дорожки липла к подошвам его кед, от железнодорожной ветки тянуло мазутом, трава на газоне была мокрая после утреннего дождя — и мой сын бежал так, будто ему наконец разрешили.
Личный рекорд. Диктор назвал фамилию снова — теперь с результатом.
Я смотрела не на секундомер. Я смотрела на трибуну. Вы сидели неподвижно. Не повернулись к Серёже. Не встали. Не хлопнули.
Потом, после забега, вы подошли ко мне. И сказали одну фразу — единственную честную, которую я от вас слышала за все эти годы:
— Я услышал свою фамилию по радио и не обрадовался.
Вот тогда я поняла, что письмо надо дописать. Вот тогда — а не три года назад.
Юрий Степанович, сейчас почти четыре утра. Допишу и лягу.
Это письмо я не отправлю. Вложу его в журнал «Юность» — на полке ещё лежат номера по подписке, с тех времён, когда казалось, что всё наладится. Пусть лежит между страниц. Может, Олежка когда-нибудь найдёт, а может — никто.
Развод будет в ноябре. Квартиру разменяем — я знаю, что это будет долго и тяжело, через исполком, через ваших знакомых, которые станут не помогать, а мешать. Мне достанется комната, Серёже — однокомнатная. Олежка останется со мной и в секции. Он будет бегать.
Вы были правы в одном — мне некуда было идти. Но оказалось, что и стоять на месте я больше не могу. Так что — спасибо за то письмо. Без него я бы, может, терпела ещё десять лет.
Случалось ли вам терять годы из-за чужого решения, о котором вы узнали слишком поздно? Может, кто-то за вашей спиной «договорился», а вы думали — это судьба? Расскажите в комментариях — для меня каждая такая история важна.