Гроб заказывала я. Дубовый, светлый — дядя не любил тёмное. «Мрачно», — говорил он. — «Я и так мрачный буду, зачем ещё гроб мрачный». Мы с ним обсуждали это — год назад, когда стало понятно, что времени немного. Он говорил спокойно, как о ремонте. «Зоя, ты запомни: гроб светлый, цветы — не лилии, терпеть не могу, и народу поменьше. Не люблю толпу. При жизни не любил — после смерти тем более».
Народу поменьше. Он так хотел.
На кладбище пришло двадцать три человека. Соседка тётя Валя — она живёт этажом ниже, заходила каждый день проверить, всё ли в порядке. Врач Марина Андреевна из поликлиники — она вела дядю после инсульта, приезжала на дом. Трое бывших коллег с завода — старые, с палочками, молчаливые. Слава — мой муж. Я.
И двенадцать человек, которых я не видела ни разу в жизни.
Они появились как из воздуха. Когда гроб опускали — они стояли у оградки, тихие, с цветами. Одеты хорошо — костюмы, платья, каблуки. Кто-то плакал. Кто-то крестился. Кто-то смотрел на меня — внимательно, оценивающе.
Я стояла у края могилы, бросала землю на крышку гроба и не понимала: кто эти люди?
После кладбища — поминки. В квартире дяди, как он просил. Восемьдесят семь квадратов в центре города — он жил здесь сорок лет, с тётей Машей, пока она не умерла, потом один. Потом — с инсультом, со мной.
Двенадцать человек приехали на поминки тоже.
Я накрывала стол — кутья, блины, пирожки с капустой. Дядя любил с капустой. Руки тряслись — от усталости, от слёз, от того, что последние пять дней я спала по три часа. Организовать похороны, когда ты одна, — это ад. Документы, морг, кладбище, гроб, венки, поминальный обед, место на кладбище. Всё — я. Слава помогал, но он не умеет, он водитель, он возил меня туда-сюда, но бумаги — это я.
И вот я ставлю на стол блюдо с блинами, и мимо проходит женщина — лет пятидесяти восьми, в чёрном платье, с жемчугом на шее. Проходит и говорит:
Какая квартира хорошая. Григорий Семёнович всегда знал толк в недвижимости.
Григорий Семёнович. Она называла его по имени-отчеству. Для меня он был дядя Гриша. Для неё — Григорий Семёнович.
Я поставила блюдо. Вытерла руки о фартук.
Простите, — сказала я, — а вы кто?
Она посмотрела на меня удивлённо.
Как — кто? Я — Алла. Внучатая племянница Григория Семёновича. По линии его двоюродной сестры.
Я не знала, что у дяди есть двоюродная сестра. То есть — наверное, была. Он рассказывал что-то, давно, когда я была маленькой. Про каких-то родственников, которые уехали в другой город ещё в восьмидесятых. Но это было — рассказы. Не люди.
Теперь люди стояли в его квартире и ходили по комнатам.
Мужчина в дорогом костюме — лет сорока семи, с папкой под мышкой — подошёл к окну, посмотрел во двор.
Вид хороший. Парк рядом. Центр.
Он говорил так, будто оценивал недвижимость.
Слава стоял у стены, смотрел на меня. В глазах — вопрос: кто эти люди?
Я не знала.
Извините, — сказала я, — но я вас не знаю. Никого из вас. Я ухаживала за дядей четыре года. Вас не видела ни разу.
Мужчина в костюме повернулся ко мне. Улыбнулся. Доброжелательно, снисходительно.
Конечно, не видела. Мы живём далеко, обстоятельства не позволяли приезжать. Но мы — семья. Меня зовут Эдуард. Я — сын двоюродного брата Григория Семёновича.
Он протянул руку. Я не пожала.
Мы с дядей Гришей были близки, — продолжил он. — Созванивались регулярно. Он много рассказывал о тебе. Говорил, что ты — молодец, помогаешь.
Созванивались регулярно.
Дядя Гриша не пользовался телефоном последние два года. После инсульта у него тряслись руки — он не мог набрать номер. Я звонила за него. Всем звонила — врачам, соцзащите, аптекам. Родственникам — не звонила, потому что некому было.
Когда вы его видели последний раз? — спросила я.
Эдуард моргнул. Короткая пауза.
Ну... давно. Несколько лет назад. Обстоятельства—
Четыре года назад, — сказала я, — у него был инсульт. Правосторонний парез. Он не мог сам встать с кровати первые три месяца. Потом — ходил, но с трудом. Говорил — но медленно, путал слова. Я приезжала каждый день. После смены. Я работаю медсестрой, смены по двенадцать часов. Заканчивала — ехала к нему. Мыла. Кормила. Меняла постель. Возила к врачам. Сидела в очередях. Доставала лекарства. Дежурила ночами, когда было плохо.
Алла — та, с жемчугом — стояла у буфета. Слушала.
Скорую вызывала семь раз за четыре года. Два раза — реанимация. Один раз думали — всё. Но он выкарабкался. А через месяц — снова. И снова — я. Одна. Потому что больше — некому.
Я смотрела на двенадцать лиц. Незнакомых. Чужих.
Хоронить — тоже я. Гроб — я. Место на кладбище — я. Венки, поминки, бумаги — я.
Эдуард кашлянул.
Зоя, мы понимаем. Ты много сделала. Спасибо тебе. Но — наследство. Это же закон. Мы — родственники. Вот, пожалуйста.
Он открыл папку. Достал бумаги. Свидетельства о рождении, справки, какие-то выписки. Положил на стол — на тот, где стояла кутья, блины, пирожки с капустой.
Всё подтверждено. Родство — официальное. Мы — наследники по закону. Если есть завещание — будем оспаривать. Но мы имеем право. По крови.
Алла подошла ближе. Голос громкий, слёзы — демонстративные.
Ты думала одна всё получишь? Так не бывает, милая. Григорий Семёнович — наш общий родственник. Мы все — семья.
Семья.
Четыре года я приезжала к нему каждый день. Четыре года — ни одного звонка от них. Ни одного письма. Ни одного «как он?». Даже на похороны не позвонили спросить — когда, где. Узнали сами — как узнали, не знаю. Может, некролог. Может, соседи рассказали. Может — просто следили.
Эдуард снова заговорил. Мягко. Снисходительно. Как с ребёнком.
Мы всё понимаем, Зоя. Ты ухаживала. Спасибо. Но наследство — это закон, не эмоции. Квартиру поделим по долям. Ты тоже получишь — не волнуйся. Свою часть.
Свою часть. Подачка. За четыре года — подачка.
Я встала.
Слава стоял у стены, смотрел на меня. Тётя Валя — соседка — сидела в углу, глаза широкие. Она всё слышала. Она знала, как я приезжала. Каждый день — мимо её двери. «Зоенька, ты опять к Грише?» — «Да, тётя Валя». Каждый день. Четыре года.
Четыре года, — сказала я. Тихо. Но слышно — всем. — После инсульта — каждый день. Я приезжала после смены. Мыла его. Кормила. Меняла постель. Возила к врачам. Сидела в очередях. Доставала лекарства. Дежурила ночами, когда было плохо. Звонила в скорую — семь раз за четыре года.
Двенадцать лиц смотрели на меня.
Хоронить — тоже я. Гроб — я. Место на кладбище — я. А вы — с папками. Не навестили ни разу. Не позвонили ни разу. Даже не знаете, что он любил на завтрак.
Эдуард открыл рот.
Вы знаете? — спросила я. — Что он ел каждое утро?
Тишина.
Нет? Тогда я скажу: овсянка на воде с мёдом. Каждое утро. Четыре года. Я варила.
Алла всхлипнула — громко, театрально.
Завещание есть, — сказала я. — Дядя составил его два года назад. При адвокате, при свидетелях, по всем правилам. Завтра читают. Игорь Петрович — его адвокат. Можете позвонить, проверить.
Эдуард побледнел.
А сейчас — уходите.
Зоя—
Это поминки. Не делёж. Поминки — для тех, кто знал его живым. Вы не знали.
Тишина. Длинная, тяжёлая.
Эдуард собрал бумаги в папку. Медленно, демонстративно. Посмотрел на меня — зло, непонимающе.
Мы ещё встретимся, — сказал он. — В суде.
Встретимся, — ответила я.
Они ушли. Двенадцать человек — один за другим. Алла — последняя, у двери обернулась.
Ты пожалеешь.
Не пожалею.
Дверь закрылась.
Тётя Валя сидела в углу. Смотрела на меня.
Зоенька, — сказала она тихо, — правильно. Они ни разу не приезжали. Я бы подтвердила где угодно.
Слава подошёл. Взял меня за руку. Тёплая рука, живая.
Ты молодец, — сказал он.
Я села на стул. Ноги не держали. Пять дней — три часа сна, похороны, гроб, документы. И двенадцать человек с папками.
Завещание читали на следующий день.
Кабинет адвоката — маленький, на третьем этаже старого здания. Игорь Петрович — пожилой, седой, в очках. Дядя Гриша работал с ним двадцать лет — ещё когда был директором завода.
Он открыл конверт. Достал бумагу. Прочитал.
«Я, Григорий Семёнович Волков, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, завещаю всё своё имущество — квартиру по адресу... дачу по адресу... денежные средства на счетах... — моей племяннице Зое Александровне Петровой. Которая была рядом, когда больше никого не было».
Которая была рядом, когда больше никого не было.
Он знал. Знал, что придут с папками. Поэтому и написал — два года назад, когда ещё мог. Не для меня — против них.
Эдуард подал на оспаривание через месяц. Суд длился полгода. Я ходила на каждое заседание. Игорь Петрович представлял меня — бесплатно, сказал: «Гриша бы хотел».
Документы «родственников» были настоящие. Они действительно — дальняя родня. По крови. По бумагам. По закону.
Но завещание — приоритет.
Судья — женщина лет пятидесяти, строгая, в очках — зачитала решение: «В удовлетворении иска отказать. Наследодатель имел право распорядиться имуществом по своему усмотрению».
Эдуард на выходе из суда подошёл ко мне. Близко, так что я чувствовала его одеколон.
Ты его обработала, — сказал он. Тихо, чтобы слышала только я. — Старика больного. Пользовалась.
Я не ответила. Прошла мимо.
Алла плакала у машины — громко, демонстративно. Как на похоронах. Как всегда.
Квартиру я продала. Восемнадцать миллионов — рынок, центр, восемьдесят семь квадратов. Купили со Славой двушку в новостройке — нашу, не съёмную. Впервые за пятнадцать лет брака — своё жильё. Свои стены. Свой потолок.
Дачу оставила.
Там вишни. Дядя Гриша сажал их тридцать лет назад, с тётей Машей. Говорил: «Зоя, вишня — это память. Посадил — и она растёт, даже когда тебя нет».
Я приезжаю по выходным. Полю, собираю ягоды. Варю варенье — вишнёвое, с косточками, как он любил. Овсянки с мёдом мне хватило.
Иногда сижу на веранде и думаю. Он знал. Знал, что придут с папками. Знал, что будут «родственники». Поэтому и написал завещание — два года назад, когда ещё мог держать ручку. Не для меня. Против них.
Или — для меня. Потому что я была рядом, когда больше никого не было.
Они — родственники. По закону. С документами. По крови. Может, правда имели право на долю. Может, я должна была поделиться — хотя бы чем-то. Может, он был старый, больной, и я его «обработала», как сказал Эдуард.
Или — может — я просто была рядом четыре года, а они — нет.
Правильно я сделала?
***
Статьи для Вас: