Пятого февраля 1944 года в промёрзшем зале новосибирского Дома культуры на сцену вышел невысокий, сильно похудевший человек в мятом костюме. Публика замерла, потому что знала, что сейчас будет.
Иван Иванович Соллертинский, художественный руководитель эвакуированной Ленинградской филармонии, заговорил о Восьмой симфонии Шостаковича, и зал забыл о холоде. Через пять дней его не стало.
История, которую я сегодня вам расскажу о том, как один человек вместил в себя целый мир.
Впрочем, до этого было ещё далеко. Вернее, не далеко, всего каких-то семнадцать лет назад двое молодых людей договорились об обмене уроками. Один учил другого немецкому, второй первого игре на рояле. Из этой педагогической авантюры не вышло решительно ничего.
Шостакович вспоминал потом с характерной самоиронией:
«Эти уроки весьма быстро кончились, и кончились плачевно. Я не выучился немецкому языку, а Иван Иванович не выучился игре на рояле. Но зато мы стали с тех пор и до самого конца замечательной жизни Соллертинского большими друзьями».
Шёл 1927 год, Шостаковичу было двадцать, Соллертинскому двадцать четыре. Ни тот ни другой ещё не подозревали, что эта дружба станет одной из самых знаменитых в истории русской музыки.
Теперь, читатель, нам придётся отмотать плёнку ещё дальше.
Витебск начала XX века был городом купцов, ремесленников и военных чиновников. Третьего декабря 1902 года здесь, в семье председателя окружного суда, родился мальчик, которого назвали Иваном в честь отца.
Отец, Иван Иванович-старший, год спустя дослужился до тайного советника (чин, между прочим, третьего класса, генерал-лейтенантский, если мерить по военной табели).
В 1906-м получил сенаторскую должность, а в 1907-м его не стало. Мальчику не исполнилось и пяти.
Мать, Екатерина Иосифовна, в девичестве Бобашинская была из рода, восходившего к шляхетскому гербу Сас, оказалась вдовой с тремя малышами. Она увезла детей обратно в Витебск, поближе к своим. Денег хватало на жизнь, но не на роскошь. Мальчика определили в Витебскую гимназию, где у него обнаружились способности, которые иначе как пугающими не назовёшь.
Языки давались ему с такой лёгкостью, будто он не учил их, а вспоминал.
К восемнадцати годам молодой Соллертинский уже вращался в компании, которой мог бы позавидовать иной столичный профессор. В маленьком городке Невеле Витебской губернии (ныне Псковская область) сложился кружок интеллектуалов, которым руководил будущий знаменитый философ Михаил Бахтин, создатель теории полифонического романа.
Бахтин, Пумпянский, Волошинов, пианистка Мария Юдина... Компания собиралась на загородные прогулки и вела философские споры на античный манер, как сами любили говорить. Среди этих молодых людей блистал худощавый юноша с порывистым голосом. Это и был Ваня Соллертинский.
До нас дошли его подробнейшие конспекты бахтинских лекций, он вёл их зимой 1920–1921 годов.
В 1921-м году Иван сорвался в Петроград.
Параллельно он числился студентом Петроградского университета (романо-германское отделение, испанистика) и Института истории искусств (театроведение). Институт он закончил в 1923-м, университет годом позже. Потом аспирантура.
И при этом, начиная с того же 1923-го, он уже стоял за кафедрой. Перечислять, что именно Соллертинский преподавал, занятие утомительное:
историю музыки, историю литературы, историю театра, психологию, эстетику, логику...
Ираклий Андроников, познакомившийся с ним в конце двадцатых, потом напишет, что Соллертинский в одном институте читал логику и психологию, а в другом посещал лекции как студент.
В музыкальных кругах Ленинграда двадцатых-тридцатых годов Соллертинский был фигурой почти мифической. Андроников так описывал его манеру говорить:
«С быстротой пулемёта, голосом несколько хрипловатым и ломким, преувеличенно чётко артикулируя».
Мог, к примеру, подскочить к собеседнику и с невиннейшим видом осведомиться:
«Напомни, пожалуйста, если тебе нетрудно, что напечатано внизу двести двенадцатой страницы второго тома собрания сочинений Гоголя в последнем издании ОГИЗа?»
- и тут же, не выждав ни секунды, отчеканить эту страницу наизусть.
Дирижёр Николай Малько, дававший Ивану Ивановичу частные уроки дирижирования, назвал такую память «анормальной» и был, пожалуй, точен в диагнозе.
Соллертинскому хватало беглого взгляда на текст, чтобы потом воспроизвести его целиком, вместе с опечатками и переносами строк.
Двадцать шесть языков и сто диалектов.
Данте он читал по-итальянски, Сервантеса по-испански, философские трактаты разбирал по-древнегречески. Симфонии Малера и Брукнера он держал в голове целиком наизусть, без единой ноты перед глазами.
Шостакович позднее признавался:
«Мои с ним общие знакомые говорили, что он знает все языки, какие только существуют и существовали на земном шаре, что он изучил все науки, что он знает наизусть всего Шекспира, Пушкина, Гоголя, Аристотеля, Платона... одним словом, он знает всё».
Так вот, этот живой энциклопедический словарь, перед которым были открыты двери любого гуманитарного факультета мира, предпочёл всему на свете музыку.
В двадцать два года он записал в дневнике строчку:
«Поведать о себе словами не могу. Музыка - тот идеальный язык, которому принадлежит всякая частица моего этоса».
Уже к концу двадцатых Соллертинский прочно обосновался в Ленинградской филармонии сперва как лектор, а в 1932-м для него изобрели особую ставку, он стал заведующий репертуаром.
В 1934-м стал ещё и консультантом Кировского (ныне Мариинского) театра. И вот здесь наступает тот момент, о котором стоит рассказать подробнее.
Именно Соллертинский уговорил молодого Шостаковича написать оперу по повести Лескова «Леди Макбет Мценского уезда».
Премьера состоялась в январе 1934-го. Опера имела оглушительный успех - двести спектаклей за два сезона в двух столицах, плюс зарубежные постановки в Праге, Стокгольме, Лондоне, Нью-Йорке.
Не скрою от читателя, Соллертинский не уставал повторять:
«Шостакович - гений, это оценят!»
Ирина Дерзаева, первая супруга Соллертинского, оставила об этих годах живое свидетельство:
«Не было дня, чтобы они не встречались. Мы жили тогда на Пушкинской улице, в большой коммунальной квартире. Обычно они уединялись и вели нескончаемый разговор. Шостакович играл, крепчайший горький чай требовался в неограниченном количестве».
Обращались друг к другу «Ван Ваныч» и «Дми Дмитрич» на «ты», но с потешной церемонностью, по имени-отчеству.
А потом грянул гром.
Случилось это двадцать восьмого января 1936 года: «Правда» вышла с редакционной, то есть анонимной, то есть от имени партии, статьёй «Сумбур вместо музыки».
Оперу Шостаковича заклеймили как «антинародную» и «формалистическую». Подписи не стояло, и это-то было страшнее всего. Шостакович в тот день находился далеко, он гастролировал в Архангельске.
Взял в киоске «Правду», развернул на январском ветру, пробежал глазами и ноги у него подкосились. Кто-то из очереди за газетой окликнул:
«Что, браток, худо стало?»
И тут начались настоящие испытания. От Соллертинского потребовали выступить на собрании Союза композиторов и поддержать позицию «Правды». Публично осудить друга, согласиться, что «Леди Макбет» просто формалистическая мерзость.
Соллертинский отказался.
Читатель, надеюсь, понимает, что значил такой отказ в 1936 году.
Корреспондент «Правды» немедленно окрестил его «трубадуром формализма» (в той атмосфере это звучало почти как приговор). Шостакович, уезжая из Ленинграда, дал другу так называемый карт бланш, он разрешил голосовать за любые резолюции, лишь бы Иван Иванович не пострадал.
По воспоминаниям музыковеда Исаака Гликмана, Соллертинский прибежал к нему, бледный и встревоженный, и прошептал:
«Знаешь ли ты, что Дмитрий Дмитриевич перед отъездом в Москву разрешил мне в случае крайней необходимости голосовать за любые резолюции?»
Шостакович, щедрый и отважный, заранее освобождал товарища от обязательств, только бы тот уцелел.
А дальше стало ещё хуже. Весной тридцать седьмого арестовали маршала Тухачевского, с которым оба были накоротке, вместе играли музыку.
Соллертинский ворвался в библиотеку филармонии бледный, с трясущимися руками и выпалил, едва переводя дыхание:
«Мы с Митей каждую ночь ожидаем ареста. О нашей дружбе с Тухачевским известно всем».
Женщина, ставшая свидетельницей этой сцены, потом говорила, что за все годы знакомства ни разу не видела Ивана Ивановича в подобном состоянии. По счастью, за ними не пришли, но жизнь Соллертинского, которая и без того была непростой, стала ещё труднее.
Читатель, верно, спросит, а что же удерживало его на ногах? Музыка и работа. В 1939-м он получил звание профессора, в 1940-м стал художественным руководителем филармонии. Он не сдался, но сердце всё запомнило.
В сентябре 1941-го, когда кольцо блокады сомкнулось вокруг Ленинграда, Соллертинский с коллективом филармонии оказался в эвакуации, в Новосибирске.
Четвёртого октября, всего через месяц после приезда, он уже открыл филармонический сезон в чужом городе. Начальство намекало, может, облегчить программу? Вальсы, попурри, что-нибудь необременительное. Соллертинский отрубил:
«Ленинградская филармония ставит своей целью показать лучшее, что создано в мировой классической музыкальной культуре».
Слово он сдержал. В программах появились Пятая Шостаковича, Бетховен, Брамс, а летом сорок второго новосибирцы впервые услышали Седьмую, «Ленинградскую».
Себя он не жалел. Лекции в библиотеках, выступления в армейских клубах, создание Сибирского отделения Союза композиторов. Кормили его по двум литерным карточкам от филармонии и от Союза (по военным меркам, считай, роскошь). Знакомые замечали, что Иван Иванович выглядит усталым. Ещё раньше он любил повторять друзьям, с привычной иронией:
«До сорока не доживу».
Осенью 1943-го случился триумф. Соллертинского пригласили в Москву сделать доклад о Чайковском на юбилейном заседании полвека со дня смерти композитора. Выступление произвело сильнейшее впечатление. Заговорили о том, чтобы перевести Ивана Ивановича в Москву, предложить ему кафедру в консерватории.
Казалось, вот оно, признание, впереди маячила новая жизнь, но пока он вернулся в Новосибирск. Пятого и шестого февраля произнёс вступительное слово перед новосибирской премьерой Восьмой симфонии Шостаковича.
Вот она, сцена, с которой мы начали. Промёрзший зал, худой человек на сцене, голос хрипловатый, но по-прежнему стремительный. Публика слушает.
Ни один человек в зале не догадывался, что слышит его в последний раз.
Ночью одиннадцатого февраля 1944 года Ивана Ивановича не стало, сердце сдало. Ему шёл сорок второй год.
За эти четыре неполных десятилетия он прожил столько, сколько другому не уместить и в три срока. Он так и не написал большой книги, не оставил ни одной симфонии. Всё, что он делал, -рассказывал людям о музыке. Но рассказывал так, что промёрзшие залы переставали чувствовать холод.
Шостакович, получив известие о гибели друга, отправил Исааку Гликману строки:
«Нет слов, чтобы выразить всё горе, которое терзает всё моё существо».
Ответом на эту потерю стала музыка - Второе фортепианное трио ми минор, завершённое в том же сорок четвёртом. На первой странице партитуры Шостакович написал: «Памяти И. И. Соллертинского».
Сегодня это трио входит в число наиболее исполняемых камерных произведений прошлого столетия.
А спустя двадцать пять лет, в 1969-м, Шостакович горько заметил, что публика узнала имя Соллертинского но не так, как тот заслуживал. Виноваты были знаменитые андрониковские байки, где Иван Иванович представал добродушным забавником, которого интересно послушать за чаем.
Но для Шостаковича он был совсем другим человеком:
«Соллертинский был одной из самых трудолюбивых и трагических натур нашего века».
Его сын Дмитрий полвека отдал той же филармонии, свыше двадцати лет он руководил её Большим залом. В Витебске, у здания музыкального колледжа, стоит памятник работы скульптора Могучего - невысокий человек с книгой в руке.
Каждый год в этом городе проходит Международный фестиваль классической музыки имени Соллертинского.
Человек, который не оставил ни одной большой книги, остался в чужой музыке и в чужой памяти навсегда.