Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
За гранью.

«Котлован мертвецов: Почему души не могли покинуть деревню 30 лет»

В деревне Березняки до сих пор помнят тот день, когда Сашка Красносельцев впервые сказал неправду. Было ему тогда семь лет. Играл он с ребятней в прятки возле старого клуба, да вдруг побелел весь, уставился в пустоту и говорит: «А дядьке Грише завтра помирать. Я его уже здесь вижу, а он ещё живой».
Детвора смеяться стала, дразниться. А назавтра Григорий, мужик здоровый, сорока лет, упал в поле с

В деревне Березняки до сих пор помнят тот день, когда Сашка Красносельцев впервые сказал неправду. Было ему тогда семь лет. Играл он с ребятней в прятки возле старого клуба, да вдруг побелел весь, уставился в пустоту и говорит: «А дядьке Грише завтра помирать. Я его уже здесь вижу, а он ещё живой».

Детвора смеяться стала, дразниться. А назавтра Григорий, мужик здоровый, сорока лет, упал в поле с сердцем — и не встал.

С той поры Сашку сторониться начали. Матери своим детям наказывали: «Держись подальше от Красносельцевых. Бабка его — колдунья, а внучок и вовсе юродивый».

А всё началось гораздо раньше.

В год, когда Саше исполнилось три, его родители, молодые коммунисты, уехали на великую стройку — Байкало-Амурскую магистраль. Собрались быстро, словно на пожар. Мать, Надежда, только и успела что прижать сына к груди да сунуть его в руки бабушке Лизе.

— Мама, вы уж смотрите там. Мы, как обустроимся, так сразу за ним приедем, — сказала она на прощание.

Бабушка Лиза кивнула, но в душе понимала: не приедут. Не до того им будет.

Сашка остался с прабабкой в её старой избе на краю деревни. Жили они небогато, но дружно. Бабушка Лиза была из тех старух, про которых говорят «знающая». В её руках любая хворь отступала. В одном углу сохли пучки зверобоя и душицы, в другом стояли банки с настоями, пахло полынью и мятой так густо, что у заходивших людей сразу прочищалось дыхание. К ней ходили со всего района. Кого приворожить, кого от сглаза избавить, а кого и с постели поднять, когда врачи уже рукой махнули.

Сашка с пелёнок был при ней. Сидел на лавке, слушал, как бабушка нашёптывает молитвы, как перебирает сухие корешки, как приговаривает: «Травушка-муравушка, боль уйми, кровь уйми, тело уйми». И запоминал. Всё до словечка запоминал.

Так и рос он в этой избе, среди запахов сушёных трав и бабушкиных сказок.

А в три года случилось то, что разделило его жизнь на «до» и «после».

Вышел Сашка за калитку, пока бабушка в огороде полола. Игрался в траве, собирал одуванчики. Откуда ни возьмись — собака. Большая, лохматая, с мутными глазами. Бродячая. Бросилась на мальца, рычит, зубами щёлкает. Укусить-то толком не укусила, только за рукав курточки рванула да по ноге скользнула клыками, кожу оцарапала. А Сашка так испугался, что зашёлся в крике. Кричал, кричал, а потом захрипел, забился на земле, и глаза закатились.

Бабушка Лиза выскочила на шум, отогнала собаку палкой, подхватила правнука на руки. А он трясётся весь, пена изо рта, руки и ноги ходуном ходят.

— Господи помилуй, Господи помилуй, — зашептала она, прижимая его к себе, и понесла в дом.

Отпаивала травами, читала молитвы, ставила свечку у иконы Казанской Божьей Матери. Трое суток мальчик был сам не свой. То в жар бросало, то в холод. Бабушка не спала, не ела, только шептала да поила его отварами.

На четвёртый день Сашка открыл глаза. Посмотрел на бабушку спокойно, осмысленно и говорит:

— Баб, а чего у тебя за спиной тётя стоит? Белая вся. И смотрит на меня.

У бабушки Лизы сердце ёкнуло. Оглянулась — никого нет. Перекрестилась.

— Какая тётя, Сашенька? Нет тут никого.

— А сейчас ушла, — пожал плечами мальчик. — В окошко вышла.

С того дня и началось.

Сначала Сашка видел просто тени, фигуры, которые появлялись и исчезали. Он не боялся их, потому что бабушка объяснила:

— Это души, внучек. Те, кто уже отжил своё. Ты их видишь, потому что тебе дар даден. Ты не бойся, но и не болтай лишнего. Знай про себя.

Шли годы. Собачья напасть больше не возвращалась, бабушкины травы уняли болезнь навсегда. А способности крепли. Сашка мог сказать, что случится завтра, и это сбывалось. Чувствовал, кто из больных поправится, а кто отойдёт. Но главное — он слышал смерть. Тонкий, сладковатый запах, похожий на прелые листья и увядшие цветы, появлялся рядом с человеком, которому оставалось жить считаные дни.

Когда Сашке исполнилось семь, бабушка Лиза собрала его в школу. Купила на базаре новенький портфель, тетрадки, букварь. Сашка был счастлив. Ему нравилось учиться, буквы он схватывал на лету, задачки щёлкал как орешки.

А вот с детьми не складывалось.

Поначалу его не трогали. А потом он начал говорить то, что видел.

— Колька, — сказал он однажды однокласснику, который хвастался новой рогаткой. — А ты велосипед не бери завтра. Упадёшь.

Колька, конечно, не послушал. Взял велосипед. Накатался вдоволь, а на обратном пути напоролся на гвоздь, колесо лопнуло, и он кубарем полетел в канаву. Руку сломал.

Мать Кольки прибежала к бабушке Лизе с криком:

— Твой юродивый моему сыну перелом накаркал! Убери его от греха!

А Сашка только смотрел на неё грустными глазами и молчал. Он-то знал, что не накаркал, а предупредить хотел.

После этого случая дети начали его сторониться. Если Сашка подходил к компании, все замолкали и расходились. Его называли «покойником» и плевали вслед.

Бабушка Лиза видела, как он мается.

— Саш, — сказала она однажды вечером, когда он сидел на крыльце и смотрел на закат. — Ты пойми, детка. Люди боятся того, чего не понимают. Они не злые, они глупые. Ты им правду говоришь, а они в ней жить не могут. Правда, она страшная бывает. А молчание — золото. Запомни это.

— А как же помогать? — спросил Сашка. — Я же вижу, кому плохо будет. Как молчать?

— Помогать надо молча, — улыбнулась бабушка. — Не словами, а делом. Увидел беду — поправь, если можешь. А нет — промолчи. И Богу молись.

Сашка кивнул. С того дня он старался поменьше говорить о том, что видит. Но нос зажать не мог. Запах смерти приходил к нему сам, без спроса.

Так и рос он, молчаливый не по годам мальчик, впитывающий бабушкины знания. Она учила его различать травы, показывала, как собирать корни на убывающую луну, как заговаривать кровь и снимать порчу. Он учился прилежно, потому что знал: это не игра, это настоящее.

— Ты, Саш, врачом станешь, — говорила бабушка Лиза. — Не простым, а душевным. Тебе сам Господь знак дал. Ты людей лечить будешь. И тело, и душу.

Сашка слушал и верил.

Школу он окончил с золотой медалью. Учителя только диву давались: такой способный парень, а всё молчит, в стороне держится. Никто и не знал, что он видит над каждым из них тот самый сладковатый запах, и каждый раз молится про себя, чтобы запах этот поскорее ушёл.

В медицинский институт он поступил без труда. Уехал в город, поселился в общежитии. Но и там не мог забыть запах полыни и бабушкины руки, перебирающие сухие цветы.

На первом же курсе он понял, чему его учила бабушка. Преподаватели рассказывали про симптомы, про анализы, про методики. А Сашка просто смотрел на пациента и видел, где у него болит. И знал, выживет он или нет.

Однажды на практике в больнице к нему подошёл профессор, старый опытный хирург.

— Красносельцев, говорят, у тебя нюх на диагнозы?

Сашка пожал плечами.

— Есть немного.

— Это хорошо, — профессор прищурился. — Чутьё — оно важнее учебников. Но ты им не увлекайся. Науку не забывай.

— Не забуду, — пообещал Сашка.

И не забыл. Закончил институт с красным дипломом, получил распределение. Ему предлагали остаться в краевой больнице, в городе, карьеру делать. А он вспомнил бабушку, вспомнил берёзовые рощи вокруг Березняков, вспомнил тот самый запах — сладковатый, тревожный — и попросился обратно, в район.

— С ума сошёл? — удивились в отделе кадров. — Там же глухомань, работы никакой, перспектив ноль.

— Там люди, — ответил Сашка. — Им помогать надо.

И уехал.

Через месяц после возвращения в Березняки бабушка Лиза тихо ушла во сне. Сашка нашёл её утром, такую спокойную и светлую, и понял: она давно знала. Знала, что уйдёт, когда он вернётся. Потому что теперь ему никто не нужен, он сам всё умеет.

Он похоронил её на деревенском кладбище, под старой берёзой. И остался один.

В пустой избе, где пахло сушёной мятой и ушедшим детством.

А наутро пошёл на работу в местную больницу. И сразу почуял: в деревне неладно. Слишком сильно и густо пахнет смертью. Словно кто-то невидимый разлил эти духи по всей округе.

Он тогда ещё не знал, что его ждёт впереди. Не знал, с чем придётся столкнуться. Только сердце ныло, предчувствуя недоброе.

В первую же неделю на приём к нему пришёл молодой парень, лет двадцати пяти. Вошёл в кабинет, поздоровался, сел на стул. А Сашка вдохнул воздух и чуть не задохнулся. Тот самый запах — густой, приторный, невыносимый.

Он посмотрел на парня внимательнее. Обычный мужик, здоровый с виду, румянец на щеках. Только на голове у него, на макушке, сидел паук. Огромный, мохнатый, чёрный. Сидел и шевелил лапами.

Сашка моргнул. Паук никуда не делся.

— На что жалуетесь? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Да голова последнее время побаливает, — сказал парень. — И в глазах темнеет иногда. Думал, давление, а фельдшер сказал к вам прийти.

Сашка кивнул. Он уже знал ответ. Знал, что у парня опухоль, большая и злая. Знал, что помочь почти нельзя. И знал, что паук этот — не просто видение, а сама смерть, которая уже пришла за ним.

— Вам, — сказал Сашка медленно, — в город надо. Обследование пройти, томографию сделать. Я направление выпишу.

Парень удивился:

— Да чего я в городе не видел? Сами небось справитесь, доктор. Вы ж наш, деревенский.

— Справлюсь, — согласился Сашка. — Но в город съездить надо. Обязательно.

Он выписал направление, проводил парня до двери. И долго смотрел в окно, как тот идёт по улице, весёлый, живой, а над его головой колышется в воздухе чёрный паучий силуэт.

Через месяц парня не стало.

А Сашка понял: он вернулся не просто так. Вернулся потому, что только он может остановить то, что происходит в Березняках.

И начал свою войну с невидимым врагом.

В больнице Сашу встретили настороженно. Главный врач, пожилая женщина с усталыми глазами, долго листала его диплом, словно искала подвох.

— С отличием, значит, — протянула она. — И к нам? У нас тут не город, сами понимаете. Текучка большая, денег мало, пьют все.

— Я знаю, — ответил Саша. — Я здешний.

Главврач подняла брови:

— Красносельцев... Погоди, это не ты ли тот самый, про которого в детстве говорили?

Саша промолчал. Она махнула рукой:

— Ладно, дело твоё. Работай. Участок твой — вся северная часть деревни и три хутора дальше. Тяжело будет — приходи.

Тяжело стало сразу.

В первый же приём к нему пришли пять человек. Старуха с больным сердцем, мужик с пробитой ногой, двое детей с простудой и женщина, у которой тряслись руки. Саша всех принял, всех выслушал. И над каждым постоял, принюхиваясь.

Смертью пахло от троих.

Старуха держалась только на молитвах и таблетках, но запах был слабый, давний — видно, бабка уже много лет ходила по краю. Мужик с ногой отделается перевязкой. А вот женщина с трясущимися руками... От неё пахло густо, приторно. И на плече у неё сидела маленькая серая птица. Скрюченная, с вывернутой головой.

Саша смотрел на птицу и понимал: это не к добру.

— Вы, Татьяна Ивановна, — сказал он мягко, — в больницу ложитесь. Обследование пройдём. Анализы сдадим.

— Да что ты, сынок, — замахала она руками. — Кто хозяйство поведёт? Коровы некормленые, куры непоеные. Мне нельзя.

— Хозяйство подождёт, — настаивал Саша. — А вы не ждёте.

Она не послушала. Ушла, запахнув платок, и серая птица на её плече согласно кивнула уродливой головой.

Через две недели Татьяну Ивановну нашли в сарае. Сердце остановилось, когда она задавала корм корове. Так сказали в больнице. А Саша знал правду: птица дождалась.

После работы он не спешил домой. Шёл по деревне, смотрел, слушал, нюхал. Березняки встретили его поздней осенью. Берёзы стояли голые, чёрные, как обгоревшие спички. В огородах копошились люди, убирали последнюю картошку. Из труб вился дым.

Но за этим мирным видом Саша видел другое.

Он видел их. Мёртвых.

Вот у крайнего дома стоит мужик в старой телогрейке. Стоит, смотрит на окна, а войти не может. Сквозь него трава видно, и солнце просвечивает насквозь. А в доме жена ужин готовит, не знает, что муж уже три года как рядом топчется, войти не смеет.

Вот у колодца бабка с коромыслом. При жизни водой торговала, а теперь так и стоит, ждёт кого-то. Дети бегают мимо, сквозь неё пробегают, вздрагивают на бегу, оглядываются — видно, чувствуют холодок.

А вот и вовсе страшное. У магазина, на том месте, где раньше скамейка стояла, сидела девушка. Молодая, красивая, в разорванном халате, и голова у небыла свёрнута набок. Сидела и смотрела на дверь магазина невидящими глазами.

Саша перекрестился и пошёл быстрее.

К вечеру он обошёл почти всю свою будущую "территорию". Зашёл в пять домов по вызовам. И везде одно и то же. В каждом доме — горе, в каждом дворе — вдова.

— Да что у вас тут творится? — спросил он у пожилой женщины, которая открыла ему дверь.

Она была в чёрном платке, лицо осунувшееся, глаза красные.

— А ты не здешний, что ли? — спросила она. — Не знаешь? Мужики мрут. Который год мрут. У меня вот зять полгода назад повесился. У соседей брат утонул. А напротив, у Петровых, сын под машину полез, домкрат соскочил — и всё. Молодой совсем, двадцати двух не было.

— Отчего же?

— А кто ж его знает, — женщина перекрестилась. — Рок такой, видать. Или место проклятое.

— А где хоронят? — спросил Саша, сам не зная, почему это так важно.

— Где ж хоронят? На кладбище, где ж ещё. — Она запнулась, отвела глаза. — Ну, почти всех. Некоторых... некоторых нельзя.

— Это почему?

— А ты не знаешь? — она понизила голос. — Которые сами на себя руки наложили, тех батюшка не отпевает. И на кладбище не велит хоронить. Их за оградой закапывают, за церковной, значит. А у нас и ограды-то нет. У нас котлован есть, старый, ещё с войны. Там и хоронят.

— Где? — переспросил Саша.

— А в конце деревни, за огородами. Где землянки раньше были. Сейчас туда никто не ходит. Там трава не растёт.

Саша закончил приём и пошёл туда, куда показывала рука женщины.

Дорога вела мимо последних домов, мимо брошенных сараев, мимо огородов, где уже никто не копался. Деревня кончалась резко, будто обрезанная ножом. Дальше начиналось поле, поросшее бурьяном. А в поле — провал.

Саша подошёл ближе.

Котлован был старым, довоенным. В таких раньше глину брали для саманных кирпичей. Стены осыпались, дно заросло полынью и крапивой. Только крапива здесь была какая-то чёрная, жирная, выше человеческого роста. И тишина стояла такая, что уши закладывало.

Но Саша слышал.

Они стояли там, внизу. Сотни, может быть, тысячи. Мутные, полупрозрачные фигуры, которые теснились на дне котлована, лезли друг на друга, смотрели вверх пустыми глазами. Они не шевелились, не двигались, только смотрели. На него.

Саша отступил на шаг. И в тот же миг ветер донёс запах. Густой, сладкий, невыносимый — тот самый, который он чуял над каждым умирающим. Только в тысячу раз сильнее.

Земля здесь дышала смертью.

— Господи, — прошептал Саша. — Что же тут было?

Он стоял на краю котлована и смотрел на неупокоенных. А они смотрели на него. Ждали. Чего-то ждали.

Сзади хрустнула ветка.

Саша обернулся. В двух шагах от него стояла старуха. Маленькая, сгорбленная, в чёрном платке, надвинутом на самые глаза. Она сжимала в руке узелок и смотрела на Сашу так, будто знала его всю жизнь.

— Здравствуй, милок, — сказала она голосом, скрипучим как немазаная телега. — Долго же ты шёл.

Саша сглотнул. От старухи пахло землёй и сухими травами, как от бабушки Лизы. Но не это было страшно. Страшно было то, что старуха светилась. Сквозь неё просвечивали стебли полыни.

— Вы... — начал Саша.

— Я Пелагея, — перебила старуха. — Ивановна. Живу тут с испокон. И тебя ждала. Пойдём, милок. Пойдём, расскажу. А то ведь не поймёшь ничего, так и будешь стоять, глазами хлопать.

Она развернулась и, не оглядываясь, пошла обратно в деревню. Сквозь неё по-прежнему просвечивал бурьян.

Саша постоял ещё минуту, глядя на котлован. Потом перекрестился и пошёл за ней. Потому что выбора не было. Потому что он понял: если не разобраться сейчас, то завтра запах смерти станет ещё сильнее. А послезавтра в Березняках не останется ни одного мужика.

Пелагея Ивановна ждала его у калитки своего дома. Самого старого в деревне, с покосившимся крыльцом и заколоченными ставнями.

— Заходи, — сказала она. — Чай будешь?

Саша перешагнул порог. Внутри пахло так же, как у бабушки. Травами, сухостью, старостью. И ещё чем-то неуловимым, от чего щемило сердце.

— Садись, — Пелагея указала на лавку. — Слушай. И запоминай. Потому что только ты это остановить можешь.

Саша сел.

А за окном уже смеркалось, и тени от берёз тянулись к дому, словно хотели подслушать, о чём пойдёт речь.

Пелагея Ивановна поставила на стол две кружки, налила из закопчённого чайника кипятку, бросила в каждую по щепотке сухой травы. Запахло мятой и ещё чем-то горьковатым, полынным.

— Пей, — сказала она, присаживаясь напротив. — Пей, милок. Разговор долгий будет.

Саша взял кружку, но не пил. Смотрел на старуху. Сквозь неё по-прежнему было видно половицу и край стола. Но говорила она складно, по-человечески, и руки у неё были плотные, почти настоящие.

— Ты не бойся, — усмехнулась Пелагея, заметив его взгляд. — Я не мёртвая. Почти. Сама скоро туда, но пока ещё тут. А так-то я живая. Просто... просвечиваю малость. Это с годами, милок. Когда много горя видишь, ты вроде и есть, а вроде и нет уже.

— Вы хотели рассказать, — напомнил Саша. — Про мужа. Про то, с чего всё началось.

Пелагея помолчала, помешивая ложечкой в кружке. Ложечка звякала о стенки, звук был настоящий.

— С Петра моего началось, — сказала она наконец. — Петя, муж мой покойный. Хороший был мужик, работящий. Но ревнивый до безумия. Я глаз не могла поднять ни на кого, сразу скандал. Из-за этого и погиб.

Она вздохнула, отхлебнула чай.

— А было это в пятьдесят седьмом. Осенью. Я тогда ещё молодая была, красивая. Мне и тридцати не исполнилось. Петя мой на лесоповале работал, домой поздно приходил. А у нас сосед был, друг его, Колька Сафронов. Вдовец, один с ребятишками маялся. Вот и зашёл он ко мне однажды вечером, попросил соли. Стемнело уже, а он боялся, что магазин закрыт, а у него соль кончилась, щи несолёные сварил. Я ему соли дала, он пошёл. А Петя как раз с работы возвращался и увидел, как Колька от нашей калитки отходит. И всё.

Саша слушал, и вдруг комната начала плыть. Края поплыли, потемнели, и он уже не сидел за столом, а стоял в тёмном сарае. Пахло сеном и мышами. На перекладине, привязанная к балке, качалась верёвка. А рядом стоял мужик в телогрейке, смотрел на эту верёвку пустыми глазами.

— Петя, — шепнул Саша.

Мужик вздрогнул, обернулся. Лицо у него было простое, деревенское, но перекошенное такой тоской, что Саше стало страшно.

— Ты меня видишь? — спросил мужик. Голос его звучал глухо, будто из-под воды. — Ты меня правда видишь?

— Вижу.

— А она не видит, — мужик кивнул в сторону, где, как понял Саша, стоял дом. — Я тут каждый день стою, а она не видит. И не знает даже, из-за чего я. А я дурак, я из-за ревности, из-за глупости своей. Увидел, что Колька от калитки отошёл, и всё. Решил, что гуляет она. Пришёл домой, слова не сказал, пошёл в сарай и... — он махнул рукой на верёвку.

— А она не гуляла, — сказал Саша. — Она соль дала. Колька соль просил.

Мужик закрыл лицо руками. Плечи его затряслись.

— Я знаю, — прошептал он. — Теперь знаю. Я тут всё вижу. И её вижу, и Кольку. Колька через год тоже помер, от воспаления лёгких. И теперь мы тут вместе. Только я тут, у дома, а он там, в котловане. Потому что меня без отпевания закопали. Самоубийца, значит. И я не могу уйти.

Картинка поплыла, растаяла. Саша снова сидел за столом, напротив Пелагеи Ивановны. Кружка в его руках остыла.

— Ты его видел, — утвердительно сказала Пелагея. — Я по лицу вижу. Он там, у сарая?

Саша кивнул.

— Всё стоит, — старуха вздохнула. — Тридцать лет стоит. Я каждый день мимо хожу, а его не вижу. А ты увидел. Ты, милок, сильный. Бабка твоя, Лизавета, тоже сильная была. Я её знала. Царство ей небесное.

— Его похоронили в котловане? — спросил Саша.

— Там, — Пелагея кивнула. — Батюшка отказался отпевать. Сказал, самоубийц не отпевают. Сказал, хороните где хотите, только не на кладбище. Ну и закопали в котловане. Тогда там ещё мало кого хоронили, только самых отпетых. А потом... потом больше стало.

— Кого больше?

Пелагея помолчала, потом отставила кружку.

— Ты Вера, продавщица, помнишь? Которая в магазине работала, в девяностом году?

Саша покачал головой:

— Я тогда уже в городе учился.

— Ну да, ну да. А я помню. Молодая была баба, красивая. Двое детишек у неё, муж в мореходке плавал, редко дома бывал. Она в магазине за прилавком стояла. И случилась беда.

Пелагея перекрестилась.

— Приехали двое. Ночью. Подкараулили, когда она выручку считала. День большой был, суббота, много народу в магазин ходило. Тыщи, наверное, набралось. Инкассаторов ждали, а дождались смерти.

— Убили?

— Зарубили, — Пелагея перешла на шёпот. — Топором, который в подсобке лежал. Вера отчаянная была, не отдавала деньги. Боролась, кричала. А они её топором... Потом забрали выручку и уехали. Только далеко не уехали. На переезде, у железной дороги, машина у них заглохла. Прямо на рельсах. А тут электричка. Не успели выскочить. Так и сгорели.

Саша вспомнил серую птицу с вывернутой головой на плече у Татьяны Ивановны. Вспомнил паука на голове у молодого парня.

— И после этого начали мужики умирать? — спросил он.

— Не сразу, — Пелагея покачала головой. — Сначала тихо было. А потом, через год примерно, пошло. Один повесился, другой утонул, третий под машину попал. И всё мужики, всё молодые, здоровые. Бабы плакали, а сделать ничего не могли.

— А Вера? — спросил Саша. — Где Вера?

— А Вера там, — Пелагея махнула рукой в сторону котлована. — Тоже там, внизу. Только она не лежит, как другие. Она ходит. Я её видела раз. Страшная, в кровяном халате, голова набок. Приходит к мужикам, которые пьют, или которые злые. И говорит: "Иди за мной". И они идут. В сарай идут, верёвку ищут. Или в реку.

Саша вспомнил, сколько вдов он уже увидел за эти дни. Вспомнил запах смерти, который висел над деревней густым туманом.

— А мужики из котлована? — спросил он. — Которые самоубийцы? Они что?

— Они свидетели, — Пелагея вздохнула. — Петя мой, он же там был. Он видел, как Веру убивали. И другие видели. Они все там, в котловане, и они всё видели. А упокоиться не могут. И Вера не может. Так и маются.

Саша молчал, переваривая услышанное.

— Что делать надо? — спросил он наконец.

— А ты доктор, ты и думай, — усмехнулась Пелагея. — Я своё отжила. Мне скоро к ним, в котлован этот. Только ты, милок, вот что запомни. Не только Вера там злая. Там все злые. Они ждали справедливости, а не дождались. Они ждали молитвы, а их закопали как собак. Они теперь любой живой душе рады, лишь бы с собой утащить. Так что ты осторожней. И полынь с собой носи. И крест.

— А батюшка? — спросил Саша. — Местный священник? Он не пробовал?

— А батюшка наш, отец Николай, глухой на одно ухо и на оба глаза, — горько усмехнулась Пелагея. — Он в церкви служит, а на котлован и носа не кажет. Боится. Да и не знает он, как с такими быть. Их же не отпевают, самоубийц. А Вера убиенная — это вообще отдельная статья. Тут, милок, только тот, кто видит, и может. Только ты.

Саша допил остывший чай. Горечь полыни осталась на языке.

— Я попробую, — сказал он. — Бабушка учила меня.

— Пробуй, — Пелагея встала из-за стола. — А я пойду. Устала я. Ты, как что, приходи. Я всегда тут. Пока не ушла.

Она проводила его до двери. Саша вышел на крыльцо, оглянулся. Пелагея стояла в дверях, и сквозь неё уже не просто просвечивало — сквозь неё был виден пустой тёмный коридор.

— Спасибо, — сказал Саша.

— Иди, милок. Иди.

Он пошёл по улице, и ветер нёс со стороны котлована тот самый запах — сладкий, густой, невыносимый. Только теперь Саша знал, что это не просто смерть. Это Вера ищет новую жертву. Или Петя смотрит на дом, в который не может войти. Или сотни других, забытых и неотпетых, ждут своего часа.

В эту ночь Саша почти не спал. Лежал на бабушкиной кровати, смотрел в потолок и думал. А под утро ему приснился сон.

Будто стоит он на краю котлована, а из темноты поднимается женщина в разорванном халате, голова набок, глаза белые. Поднимается и говорит:

— Ты меня упокоишь, доктор? Или тоже сбежишь, как все?

Саша хотел ответить, но проснулся.

За окном светало. Надо было идти на работу. Искать ответы. И готовиться к тому, что просто так души не успокоятся.

Утро после разговора с Пелагеей выдалось серым и холодным. Саша вышел на крыльцо, вдохнул воздух и сразу понял: запах смерти стал гуще. Он обволакивал деревню, стелился по земле, затекал в окна. Так пахнет, когда в доме покойник, а гроб ещё не вынесли. Только здесь покойников было на всю деревню.

В больнице его ждала медсестра, тётя Зина, полная женщина с добрым лицом и цепкими глазами.

— Саша, ты бы сходил к Козловым, — сказала она вместо приветствия. — Там опять беда.

— Что случилось?

— Петька Козлов вчера повесился. Двадцать пять лет парню. Мать убивается, отца инфаркт хватил, еле откачали. Сходи, может, поможешь чем.

Саша кивнул. Взял сумку и пошёл.

Козловы жили на той самой улице, что вела к котловану. Дом был крепкий, с резными наличниками, но сейчас окна были завешены простынями, и от этого дом казался слепым.

Мать Петра, Анна Степановна, сидела на кухне, сжимая в руках пустой стакан. Глаза у неё были сухие — видно, все слёзы уже выплакала.

— Здравствуйте, — тихо сказал Саша. — Я доктор Красносельцев. Можно?

— Садись, — махнула она рукой. — Чем ты поможешь? Петьку не вернёшь.

— Расскажите, как это случилось.

Анна Степановна помолчала, потом заговорила, глядя в одну точку:

— Да обычно как... Выпил он вчера немного с друзьями. Пришёл домой весёлый. Я уже спала. А утром встала — его нет. Думала, на работу ушёл. А потом в сарай пошла кур кормить, а он там...

Она всхлипнула, но слёз по-прежнему не было.

— Зачем? — спросила она. — Зачем он это сделал? У него же всё было: работа, дом, девушка хорошая. Свадьбу собирались играть.

— А во сне он ничего не говорил? — спросил Саша. — Не жаловался, что видит кого-то?

Анна Степановна подняла на него глаза:

— А ты откуда знаешь? Он последнее время всё говорил, что баба ему снится. В белом халате, вся в крови. Голову набок склонила и зовёт. Я думала, работа замучила, устал. А оно вон как...

Саша закрыл глаза и мысленно перенёсся в тот сарай. Он уже знал, кого там увидит.

Она стояла в углу, у самой стены. Женщина в разорванном халате, когда-то белом, а теперь буром от засохшей крови. Голова её была неестественно склонена к левому плечу, а в руке она сжимала топор. Тот самый, которым её убили.

Она смотрела на Сашу и улыбалась.

— Ты меня видишь, доктор, — сказала она. Голос у неё был тихий, певучий. — А другие не видят. Другие только чувствуют, когда я прихожу.

— Вера, — сказал Саша. — Оставь их. Они не виноваты.

— Не виноваты? — она засмеялась, и смех этот был хуже любого крика. — А кто виноват? Тот, кто убил? Так его уже нет, под электричкой сгорел. А эти... Они все мимо проходили. Все знали, что меня убили. И никто не помог. Никто не заступился. Никто за меня молиться не пришёл. В котлован закопали, как собаку. А они живут, детей рожают, пьют, веселятся. Почему?

— У тебя дети есть, — напомнил Саша. — Ты о них подумала?

Вера вздрогнула. Улыбка сползла с её лица.

— Дети... Сыночек мой, доченька... Они у свекрови. Она их не любит, я знаю. Она их чужими считает.

— Они живы, — сказал Саша. — Они выросли. У них свои семьи. А ты их память топчешь. Ты же сама себя убиваешь второй раз.

Вера покачнулась. Топор в её руке дрогнул.

— Ты не понимаешь, — прошептала она. — Я не могу уйти. Я пыталась. А они не пускают. Те, в котловане. Они меня держат. Я их вижу, они меня видят. Мы вместе, мы одно. И пока я здесь, я буду забирать их. Всех. Пусть знают, как это — терять.

— Даже невиновных?

— А нет невиновных, — Вера подняла на него глаза, и Саша увидел в них такую бездну тоски, что ему стало страшно. — Все виноваты. Все мимо прошли. Все молчали. Все хоронили без отпевания.

Она растаяла, растворилась в воздухе, оставив после себя только тот самый сладкий запах.

Саша открыл глаза. Анна Степановна смотрела на него с ужасом.

— Ты чего? — спросила она. — Ты с кем говорил?

— Сам с собой, — соврал Саша. — Мысли вслух.

Он выписал ей успокоительное, проверил пульс у отца и ушёл. Но на улице не выдержал, остановился, прислонился спиной к забору. Руки дрожали.

Значит, Вера не просто мстит. Она сама заложница. И те, в котловане, держат её, а она держит их. Круг замкнулся.

До вечера Саша обошёл ещё три дома, где недавно случились смерти. В каждом он видел одно и то же. Мужчины перед смертью видели женщину в разорванном халате. Некоторые сопротивлялись, некоторые сразу шли за ней. И все они потом оказывались в котловане, пополняя армию неупокоенных.

А те, кто уже был там, стояли вдоль стен, смотрели пустыми глазами и ждали. Чего они ждали, Саша не понимал.

К ночи он снова пришёл к Пелагее.

Старуха сидела на крыльце, закутавшись в платок. Сквозь неё уже свободно просвечивали доски крыльца.

— Скоро уйду, — сказала она, не оборачиваясь. — Чувствую, скоро. Петя мой за мной приходит по ночам. Ждёт.

— Я видел Веру, — сказал Саша, садясь рядом.

— Видел? Страшная?

— Страшная. И несчастная. Она не хочет убивать. Она не может не убивать. Её держат.

— Кто держит?

— Те, кто в котловане. Они все там. И она среди них. Они связаны. Если я упокою одного, упокоятся все. Но как?

Пелагея повернулась к нему. Глаза её в сумерках светились странным светом.

— Ты бабкины уроки помнишь? Она тебя учила души отпевать?

— Учила. Но она говорила, что для этого нужна церковь, нужен батюшка. А самоубийц не отпевают.

— А ты не отпевай, — усмехнулась Пелагея. — Ты освяти. Место освяти, где они лежат. Они же не в земле лежат, они в проклятии лежат. Котлован тот проклят. Там сначала немцев хоронили, после войны. Потом своих, кто с голоду помер. Потом самоубийц. А Вера кровью своей его окропила. Там теперь ворота в ад, если по-простому говорить.

— Что делать?

— Полынь жги, — сказала Пелагея. — Полынь всё очищает. Собери сухой полыни, набери святой воды, возьми крест. И иди туда. Но не один.

— С кем?

— С ними, — старуха кивнула в сторону деревни. — С живыми. Кого ты лечил, кто тебе верит. Пусть придут. Пусть увидят. Пусть покаются. Потому что они тоже виноваты. Все, кто мимо проходил.

Саша задумался.

— А Вера? Она не даст.

— Дай ей то, чего она хочет, — сказала Пелагея. — Она хочет, чтобы её детей не забыли. Она хочет, чтобы её помянули. Чтобы крест поставили. Чтобы имя её назвали. Она баба молодая, ей обидно. Ты поговори с её детьми. Они здесь? В деревне?

— Дочка в городе, — вспомнил Саша. — Сын в армии служил, говорят, вернулся, в райцентре живёт.

— Найди их, — велела Пелагея. — Пусть придут. Пусть мать проводят.

Саша кивнул. В голове начал складываться план.

Он просидел у Пелагеи до глубокой ночи. Старуха рассказывала ему про котлован, про то, как хоронили там, про Веру, про Петра, про других. А когда начало светать, она вдруг замолчала на полуслове и уставилась в темноту.

— Идёт, — прошептала она.

Саша обернулся. Из утреннего тумана выступила фигура. Высокая, тощая, в телогрейке. Лицо было серым, как земля.

— Петя, — выдохнула Пелагея. — Пришёл.

Мужчина остановился в двух шагах от крыльца. Он смотрел на Пелагею, и в глазах его стояли слёзы.

— Прости меня, — сказал он. — Дурак я был.

— Простила, — ответила старуха. — Тридцать лет назад простила. Иди, Петя. Я скоро.

Петя кивнул, перевёл взгляд на Сашу и сказал:

— Ты не бойся её. Она не злая. Она обиженная. Покажи ей, что её помнят, и она уйдёт. И мы все уйдём.

Он растаял в тумане так же незаметно, как появился.

Пелагея повернулась к Саше и улыбнулась:

— Всё, милок. Теперь я точно скоро. А ты делай. У тебя неделя, не больше. Если за неделю не упокоишь, к весне в деревне ни одного мужика не останется.

Саша поднялся. Ноги гудели, глаза слипались, но спать было нельзя.

— Я сегодня же поеду в район, — сказал он. — Найду Веркиных детей. А вы... вы держитесь.

— Держусь, — усмехнулась Пелагея. — Куда ж я денусь.

Она проводила его взглядом и осталась сидеть на крыльце, маленькая, сгорбленная, почти прозрачная в утреннем свете.

А Саша пошёл в деревню. Надо было найти машину, чтобы доехать до райцентра. Надо было убедить Веркиных детей приехать. Надо было собрать полыни и святой воды. Надо было успеть за неделю.

Запах смерти стал таким сильным, что у Саши закружилась голова. Он остановился, перевёл дух и пошёл дальше. Потому что выбора не было. Потому что только он мог это сделать. Потому что бабушка Лиза учила его не отступать.

Утром Саша вышел на крыльцо и понял: медлить нельзя. Запах смерти, который последние дни висел над деревней тяжёлым облаком, стал невыносимым. Он чувствовал его даже сквозь утреннюю свежесть, даже сквозь дым из печных труб. Сладкий, приторный, липкий — он обволакивал каждый дом, каждую берёзу, каждую тропинку.

Саша умылся ледяной водой из колодца, надел чистую рубаху и пошёл по деревне. Не на работу, не по вызовам. Он пошёл стучаться в двери.

Первая дверь открылась не сразу. За ней стояла та самая женщина, у которой муж повесился полгода назад. Она узнала Сашу, нахмурилась:

— Чего надо, доктор? Аль случилось что?

— Случилось, — сказал Саша. — Собирайте людей. Всех, кто может прийти. Пусть приходят к концу деревни, к старому котловану. Сегодня, как стемнеет.

— Зачем? — женщина перекрестилась. — Там же нехорошее место.

— Затем, что если не придёте, завтра ещё один дом будет вдовьим. А послезавтра — ещё. Пока все мужики не перемрут. Вы хотите этого?

Женщина посмотрела на него долгим взглядом, потом кивнула:

— Приду. И соседкам скажу.

Так Саша обошёл почти три десятка домов. Где-то его слушали молча, где-то крестились и отказывались, но большинство согласно кивали. Вдовы, матери, сёстры — они устали хоронить. Они готовы были на всё.

К вечеру у котлована собралось человек сорок. Бабы в чёрных платках, несколько стариков, пара мужиков помоложе, которые ещё держались. Они стояли на краю, смотрели вниз, на чёрную полынь, и молчали.

Саша подошёл к ним с охапкой сухой травы. Полынь он собрал ещё утром, самую горькую, самую старую, что росла на бабушкином огороде. Бабушка Лиза всегда говорила: "Полынь, она мёртвых отваживает, а живых защищает. Горечь её нечисть не выносит".

— Слушайте меня, — сказал Саша громко. — То, что я скажу, может показаться вам страшным. Но это правда. Деревня наша стоит на костях. В этом котловане лежат те, кого не отпели, не похоронили по-людски. Самоубийцы, убитые, забытые. Они не могут уйти, и они гневаются. А гнев их оборачивается смертью ваших мужей, сыновей, братьев.

Бабы зашептались, закрестились.

— А Вера? — выкрикнула кто-то из толпы. — Продавщица Вера, что про неё говорят?

— Вера тоже там, — Саша кивнул. — Она убитая, страшной смертью. И она мстит. Мстит всем, кто, как ей кажется, виноват в её смерти. А виноватых нет, есть только горе. И его надо унять.

— Что ж делать-то, доктор? — спросила старуха в чёрном. — Как их упокоить?

— Кресты ставить, — сказал Саша. — Каждому, кто здесь лежит, по кресту. И могилы обозначить. Не братская яма, а кладбище. С именами, с молитвой. Чтобы каждая душа знала, что о ней помнят.

— А батюшка? — спросил кто-то. — Отец Николай придёт?

— Отца Николая не будет, — Саша покачал головой. — Он не умеет с такими. Я сам буду.

Он скинул куртку, оставшись в одной рубахе, и начал развязывать охапку полыни.

— Разжигайте костёр, — велел он. — Прямо здесь, на краю. И не бойтесь. Что бы ни случилось, стойте и смотрите. Не уходите.

Мужики принесли сухих веток, сложили костёр. Саша поджёг. Когда пламя разгорелось, он начал бросать в него полынь пучок за пучком. Горький, терпкий дым повалил вверх, потянулся к котловану, заклубился над чёрной крапивой.

И тогда началось.

Ветер, которого не было, вдруг рванул со дна котлована. Холодный, пронизывающий, он ударил в лицо Саше, закрутил дым, понёс его обратно в деревню. Люди закричали, закрывая лица руками.

— Стойте! — крикнул Саша. — Не уходите!

Он шагнул ближе к краю и увидел их. Всех. Они поднимались из тьмы — мутные, полупрозрачные, страшные. Мужики в телогрейках, бабы в рваных платьях, дети, которых Саша не ожидал увидеть. Они тянули руки к костру, к дыму, к живым, и лица их были перекошены злобой и тоской.

А впереди всех стояла она. Вера.

Саша узнал её сразу. Та самая женщина из сна. Разорванный халат, свёрнутая набок голова, белые глаза. Она смотрела прямо на него, и губы её шевелились, но слов не было слышно за воем ветра.

— Вера! — крикнул Саша. — Я знаю, что ты здесь! Я знаю, как тебя убили! Но те, кто это сделал, уже наказаны! Они сгорели, ты сама видела!

Ветер завыл сильнее. Вера качнулась, сделала шаг вперёд.

— А дети твои! — крикнул Саша, перекрывая вой. — Дети твои где?

Она остановилась.

Саша обернулся к толпе:

— У Веры дети были! Кто знает, где они?

Из толпы выступила пожилая женщина, вся в слезах.

— Я знаю, — сказала она дрожащим голосом. — Я мать её, бабка ихняя. Дети у меня живут. Выросли уже, в город уехали. Живы-здоровы, внуки у меня.

— Вера! — Саша повернулся к призраку. — Ты слышишь? Дети твои живы! Они выросли, у них свои дети! Им ничего не грозит! Ты можешь идти!

Вера стояла неподвижно. Ветер стих так же внезапно, как начался. Тишина повисла над котлованом, звенящая, тяжёлая.

А потом Вера повернулась. Медленно, словно нехотя, она посмотрела на свою мать, стоящую в толпе. И в белых глазах её что-то дрогнуло.

— Мама, — сказала она. Голос был тихий, как шорох листьев. — Мама, прости.

Старуха вскрикнула, рванулась вперёд, но Саша удержал её.

— Нельзя, — сказал он. — Туда нельзя.

Вера ещё раз взглянула на мать, потом на Сашу, потом на тёмное небо над головой. И медленно, словно тая, начала исчезать. Сначала ноги, потом тело, потом руки. И последним исчезло лицо, на котором, как показалось Саше, мелькнуло подобие улыбки.

Ветер стих окончательно.

Но другие души остались. Они стояли по краям котлована, смотрели на Сашу, ждали.

— Теперь вы, — сказал Саша, поворачиваясь к ним. — Вы, кто не может уйти. Слушайте меня.

Он подошёл к самому краю, бросил вниз ещё горсть полыни.

— Я не батюшка, я не могу отпевать. Но я знаю ваши имена. Я узнал их у тех, кто вас помнит. Петр, муж Пелагеи! — крикнул он. — Ты здесь?

Из тьмы выступила знакомая фигура в телогрейке.

— Здесь я, — глухо отозвался Петр.

— Ты прощён, — сказал Саша. — Жена твоя жива, она тебя каждый день поминает. Она не винит тебя. И Бог не винит. Иди.

Петр постоял, глядя на Сашу, потом медленно поднял руку и перекрестился. И начал таять, как Вера, только медленнее, словно нехотя расставаясь с землёй.

— Другие! — крикнул Саша. — Все, кто здесь! Слушайте! Сейчас вам поставят кресты! Каждому! И надгробья! Вы не будете забыты! Ваши имена будут написаны! Идите с миром!

Он обернулся к людям:

— Делайте! Живо!

Мужики бросились к заранее приготовленным доскам и кольям. Женщины крестились и помогали. Они вбивали кресты прямо в дно котлована, там, где десятилетиями никто не ступал. Кто-то принёс икону, поставил на краю, зажёг свечу.

Саша стоял и смотрел, как души одна за другой исчезают. Они уходили не все сразу. Некоторые оглядывались, некоторые крестились на икону, некоторые просто таяли в воздухе, становясь прозрачными и бесследными.

К рассвету котлован опустел.

На дне его торчали свежевбитые кресты — кривые, некрасивые, но настоящие. На некоторых уже висели таблички с именами, написанными от руки.

Саша стоял на краю, смертельно усталый, и смотрел, как первые лучи солнца касаются верхушек берёз.

— Спасибо тебе, доктор, — сказала подошедшая Пелагея. Она стояла рядом, почти прозрачная, но ещё живая. — Моего Петра я больше не вижу. Ушёл. Значит, упокоился.

— А вы? — спросил Саша. — Вы когда?

— А я скоро, — улыбнулась Пелагея. — Теперь можно. Ты, милок, приходи ко мне завтра. Чайку попьём напоследок. А сейчас иди, отдохни. Вижу, как ты вымотался.

Саша кивнул и пошёл домой. Люди расходились молча, крестились на котлован, теперь уже не страшный, а просто мокрый и холодный.

На следующий день Саша пришёл к Пелагее. Она встретила его на крыльце — почти плотная, почти живая, только чуть-чуть просвечивали сквозь неё перила.

— Заходи, — сказала она. — Чай готов.

Они сидели за столом, пили чай с мятой, молчали.

— Ухожу я сегодня, — сказала наконец Пелагея. — Чувствую. Ты не плачь, милок. Я своё отжила. Теперь мне хорошо будет. Там и Петя мой, и Вера, и другие. Все помирились уже.

— Я не плачу, — сказал Саша, хотя в горле стоял комок.

— Ты, главное, здесь оставайся, — сказала Пелагея. — Людям ты нужен. Они теперь тебе верить будут. После такого-то.

— Останусь, — пообещал Саша.

Он допил чай, встал. Пелагея проводила его до двери.

— Прощай, милок.

— Прощайте, Пелагея Ивановна.

Он ушёл, не оглядываясь. А когда через два дня пришёл снова, дом стоял пустой. Соседка сказала: "Умерла старуха. Во сне. Хорошо умерла, легко".

Саша похоронил Пелагею на деревенском кладбище, рядом с её Петром, которого, наконец, разрешили перезахоронить. Батюшка отец Николай, узнав о том, что случилось у котлована, сам пришёл и отпел всех, кого можно было отпеть.

А в деревне с тех пор мужики перестали умирать. Не сразу, не вдруг, но смерть отступила. Вдовьих домов больше не прибавлялось.

Саша до сих пор работает в Березняках. К нему едут со всей округи. Говорят, он любую болезнь видит, даже ту, что ещё не началась. И лечит не только травами, но и словом, и взглядом, и молитвой.

А котлован тот теперь не страшное место, а памятное. Кресты там стоят, иконка в маленькой часовенке, и люди приходят помянуть тех, кто лежит в земле без отпевания, но с надеждой на прощение.

Иногда, говорят, можно увидеть на краю котлована женщину в белом. Она стоит и смотрит на деревню. Но если подойти ближе, она тает в воздухе, оставляя после себя только запах полыни.

Саша говорит, что это Вера. Она приходит посмотреть на своих детей и внуков. И уже не мстит, а просто смотрит. Ждёт своего часа, когда и ей можно будет уйти совсем.

А пока она ждёт, в деревне Березняки наступил покой.