– Мам, это Лена. Можно я приеду в субботу?
Тишина в трубке. Потом голос – чужой, ровный, как будто звонит продавец из магазина:
– В субботу не получится. У Кирюши день рождения. Семейный праздник.
Семейный. Я положила трубку и минуту смотрела на экран телефона. Мне было двадцать восемь. Моему брату Серёже – тридцать один. А маминому Кирюше – четыре. И он был «семья». А мы с Серёжей – нет.
Восемь лет она так жила. Завела нового мужа, Геннадия, родила Кирилла и Дашу, переехала в трёхкомнатную квартиру на Северной стороне. И закрыла двери. Не на замок – нет, формально мы могли позвонить, написать. Но каждый раз, каждый из тех четырнадцати раз, что я пыталась за последний год, ответ был один. «Не сегодня». «Заняты». «Перезвоню». Не перезванивала.
Я стояла посреди своей однушки в Новокосине и чувствовала, как пальцы немеют от того, как сильно сжимаю телефон. Двадцать восемь лет. И я до сих пор набираю этот номер, как девочка из детского сада, которая ждёт маму у окна.
***
Началось всё, когда мне было двадцать. Серёже – двадцать три. Мама тогда только развелась с папой. Тяжёлый развод, суд, раздел квартиры. Папа оставил ей двушку на Каширке и уехал в Тулу. Мы с Серёжей остались с мамой. Я училась в колледже, Серёжа работал на складе, подрабатывал по ночам, чтобы мама не голодала. Тридцать тысяч отдавал ей каждый месяц – целиком. Себе оставлял восемь. Восемь тысяч на еду, проезд, телефон. Полтора года так жил.
А потом мама познакомилась с Геннадием. Геннадий – мужик крепкий, сорок шесть лет, свой бизнес – автосервис на Варшавке. Денег не то чтобы много, но квартиру трёхкомнатную купил в ипотеку и маму туда забрал. Через четыре месяца после знакомства.
Я обрадовалась. Честно – обрадовалась. Мама столько плакала после развода, столько ночей я слышала, как она ходит по коридору в темноте, шаркает тапками. Я думала – наконец-то.
Первый звонок прозвенел через полгода. Мама родила Кирилла. Сорок два года, роды тяжёлые, но всё обошлось. Мы с Серёжей приехали в роддом. Купили кроватку – семнадцать тысяч скинулись вместе. Коляску. Конверт на выписку. Геннадий стоял у входа и улыбался, но как-то мимо нас. Смотрел на маму, на свёрток, а на нас – как на курьеров.
– Спасибо, ребята, – сказал он. – Кроватку наверх сами затащите? Лифт маленький.
Серёжа затащил. На пятый этаж. Без лифта, потому что кроватка в лифт действительно не влезла. Я шла сзади с пакетами. На площадке четвёртого этажа у Серёжи побелели губы. Он поставил коробку, упёрся рукой в стену и стоял так минуту. Молча.
Мы зашли в квартиру. Новая, пахнет ремонтом. Детская – с жирафами на обоях, мобиль над местом для кроватки, пеленальный столик. А для нас – даже тапок не было.
– Раздевайтесь, – сказала мама. – Только недолго. Мне кормить скоро.
Недолго. Мы пробыли сорок минут. Попили чай из разовых стаканчиков – кружек на нас тоже не нашлось. Мама смотрела на Кирюшу. Вся – на него. Как будто нас в комнате не было. Геннадий ушёл в другую комнату смотреть телевизор.
Когда мы спустились вниз, Серёжа закурил. Он не курил до этого три года.
– Заметила? – спросил он.
– Что?
– Фотографии на стене. Там Геннадий. Мама. Кирюша. И всё. Ни одной нашей.
Я не заметила. Но потом, когда приезжала ещё раз, через месяц – специально посмотрела. Серёжа был прав. На стене в коридоре висели четыре рамки. Мама с Геннадием. Мама с Кирюшей. Геннадий с Кирюшей. Все трое вместе. Нас – ни на одной.
Я тогда сказала себе: «Ну, может, просто не успели повесить. Может, ещё повесят».
Не повесили.
***
Через два года мама родила Дашу. Ей было уже сорок четыре. Роды снова тяжёлые, лежала на сохранении три месяца. Я ездила к ней в больницу каждую неделю – крюк в сорок минут на электричке, потом автобус, потом пешком. Возила бульон в термосе, фрукты, книжки. Двенадцать поездок за три месяца.
Геннадий приезжал по воскресеньям. На машине. Пятнадцать минут от дома.
Когда мама выписалась, я позвонила:
– Мам, давай я приеду, помогу с Дашей. Я могу в выходные.
– Не надо, Лен. Геннадий нанял няню.
– Но я же не как няня. Я просто хочу с сестрёнкой побыть.
Пауза. Длинная. Потом:
– Лена, Даше нужен покой. Она привыкает к режиму. Давай попозже.
Попозже наступило через четыре месяца. Я позвонила одиннадцать раз. Маму это, наверное, раздражало, потому что на двенадцатый раз трубку взял Геннадий.
– Елена, – сказал он. Не «Лена». Не «Ленка». Елена. Как чужую. – У вашей мамы сейчас тяжёлый период. Двое маленьких детей. Ей нужен отдых, а не гости. Я прошу вас – дайте ей время.
Я стояла на остановке автобуса, и по щекам текло. Я стояла и плакала посреди толпы людей. Мне было двадцать четыре. А голос Геннадия звучал так, будто я – назойливая соседка, которая клянчит соль.
Серёжа тоже пытался. Он менее терпеливый, чем я. Через полгода молчания он просто приехал без предупреждения. Позвонил в дверь. Открыл Геннадий.
– Серёга, а мы не ждали.
– Я к маме.
– Мама с детьми гуляет. Перезвони завтра.
– Я подожду.
Геннадий стоял в проёме и не двигался. Не пускал. Серёжа потом рассказывал, что они простояли так минуты три, глядя друг другу в глаза. Потом из глубины квартиры раздался голос мамы:
– Кто там, Гена?
– Рекламщики, – ответил Геннадий. И закрыл дверь.
Рекламщики. Её родной сын. Рекламщик.
Серёжа после этого не звонил маме восемь месяцев. Я его не осуждала. Я бы тоже не звонила. Но я звонила. Потому что я дура. Потому что мне казалось – вот-вот, ещё чуть-чуть, и она опомнится. Она же мама. Мама не может вот так. Не может выбросить двоих и начать с чистого листа, будто нас не было.
Но она могла.
***
Прошло ещё три года. Мне – двадцать семь. Серёже – тридцать. Кирюше – пять, Даше – три. Мы их почти не видели. За три года – дважды. Один раз на мамином дне рождения, куда нас пригласили, как я потом поняла, только потому, что бабушка – мамина мама – пригрозила: «Если Лена и Серёжа не будут, я тоже не приду».
Бабушка приехала. Она единственная, кто ещё помнил, что у мамы четверо детей, а не двое.
На дне рождения был торт. Свечи. Кирюша бегал по комнате, Даша сидела у Геннадия на коленях. Мама улыбалась. Красивая, помолодевшая, в новом платье. Стол накрыт на десять человек – Геннадий позвал своих родственников. Сестру с мужем, племянника, родителей.
Нам с Серёжей досталось два стула у края стола. Мама представила нас:
– Это Лена и Серёжа. Мои старшие.
Вот так. «Мои старшие». Без фамилии, без контекста. Как будто мы – что-то из прошлой жизни, что положено упомянуть, но неловко объяснять.
Сестра Геннадия посмотрела на нас с любопытством:
– А вы далеко живёте?
– Я в Новокосине, – сказала я. – Серёжа на Выхине.
– О, далековато! А часто бываете?
Я не знала, что ответить. «Нас не пускают» – звучит по-детски. «Мы не общаемся» – неправда, я пытаюсь. «Мы редко видимся» – а вот это правда. Только от этой правды горло перехватило.
– Бываем, когда зовут, – сказал Серёжа. Спокойно. Но с нажимом.
Мама посмотрела на него. Быстро, остро. И тут же улыбнулась сестре Геннадия:
– Они заняты, работают. Молодёжь, сами знаете.
Молодёжь. Занята. Конечно.
За столом мы просидели два часа. Кирюша подбежал ко мне один раз, протянул машинку:
– На, поиграй!
Я взяла машинку. Покатала по скатерти. Он засмеялся. Мне стало так тепло, что я чуть не расплакалась. Это был мой брат. Маленький, с маминым носом и папиными – нет, Геннадьевыми – ушами. Мой брат, которого я видела второй раз в жизни.
Мама подошла и забрала Кирюшу:
– Не приставай к Лене, Кирюш.
Не приставай к Лене. Я – Лена. Не «сестра». Не «Лена-сестричка». Просто Лена. Чужая тётя за столом.
Когда мы уходили, бабушка стояла в коридоре и смотрела на маму тяжёлым взглядом. Мама делала вид, что не замечает. Целовала Дашу в макушку.
– Мам, – сказала бабушка. – Это неправильно.
– Что неправильно?
– Всё это. Дети приехали на два часа. Как гости. Ты их вообще видишь?
– Мама, не начинай.
– Я не начинаю. Я заканчиваю. Если ты их потеряешь, ты потеряешь насовсем. А они у тебя хорошие. Лучше, чем ты заслуживаешь.
Мама ничего не ответила. Закрыла за нами дверь. Щёлкнул замок. Бабушка спускалась по лестнице и шептала:
– Господи, за что мне это. За что.
Серёжа довёз бабушку до дома. Я ехала на заднем сиденье и держала бабушку за руку. Она маленькая, сухая, семьдесят четыре года. И рука её дрожала.
***
А потом наступил ноябрь. Холодный, с ранним снегом. Мне двадцать восемь, как я уже говорила. Серёжа перестал пытаться. Совсем. Не звонил маме с лета. Я – звонила. Четырнадцать раз за год, как я считала. Четырнадцать отказов. Среднее арифметическое – один отказ в двадцать шесть дней. Я даже в шутку подумала: вести статистику, как менеджер по продажам. Конверсия – ноль процентов.
И вот, в ноябре, позвонил Геннадий. Сам. Первый раз за четыре года. Я увидела его имя на экране и не сразу поверила. Подумала – ошибся номером.
– Елена, – его голос был другим. Не стальным, как обычно. Надтреснутым. – Нам нужно поговорить.
У меня затряслись руки. Что-то случилось. Я тут же подумала – мама. Что-то с мамой.
– Что случилось?
– У Даши проблемы со здоровьем. Серьёзные. Нам нужна помощь.
Дальше он объяснял долго и путано. Я не врач, я половину не понимала. Но суть уловила. У Даши – ей три с половиной – нашли что-то с почками. Нужна пересадка. Срочно, в ближайшие месяцы. Геннадий проверялся – не подошёл. Мама проверялась – не подошла. Кирюша маленький, его нельзя. Родственники Геннадия – не подходят, не совместимы.
– Вы с Серёжей – её родные по маминой линии, – сказал Геннадий. – Шанс совместимости выше. Нам нужно, чтобы вы сдали анализы.
Я сидела на кухне. Чайник остывал. За окном шёл снег. И я слушала, как человек, который назвал моего брата «рекламщиком» и закрыл перед ним дверь, просит у меня почку для ребёнка, которого я видела дважды в жизни.
– Я перезвоню, – сказала я.
– Елена, это срочно.
– Я перезвоню.
Положила трубку. Пальцы белые. Лоб мокрый. Сердце колотится так, будто я пробежала десять этажей.
Позвонила Серёже.
– Серёж, Геннадий звонил. У Даши больные почки. Нужна пересадка. Просят нас провериться.
Серёжа молчал. Долго. Потом:
– Они восемь лет нас на порог не пускали. А теперь им почка нужна.
– Серёж.
– Что «Серёж»? Лен, ты же понимаешь, что происходит? Мы для них – склад запчастей. Нужна деталь – позвонили. Не нужна – до свидания.
Я понимала. Я всё это понимала. Но Даша. Три с половиной года. Она же не виновата, что мать так устроила жизнь. Она же ребёнок.
– Я поеду сдам анализы, – сказала я.
– Лен, не смей.
– Серёж, это ребёнок.
– Это их ребёнок. Который нам не брат. Которого мы не знаем. Которого от нас прятали, как от прокажённых.
Он бросил трубку.
***
Я поехала в клинику. Одна. Сдала кровь, прошла обследование. Три дня ждала результатов. Три ночи не спала – лежала и смотрела в потолок и думала: а если подойду? Что тогда? Отдам почку ребёнку женщины, которая вычеркнула меня из семейных фотографий? Которая представляла меня гостям как «мою старшую» – без имени, без истории, без любви?
Результаты пришли. Совместимость подтвердилась. Я подходила.
Мне позвонила мама. Сама. Впервые за полтора года.
– Леночка, – её голос был таким, каким я его помнила из детства. Тёплым, мягким, с этим её «Леночка», от которого у меня внутри всё сжималось. – Леночка, спасибо, что сдала анализы. Ты ведь поможешь Дашеньке?
Леночка. Дашенька. Восемь лет – «не сегодня», «перезвоню», «не приставай к Лене». И вот теперь – Леночка.
– Мам, – сказала я. – Мне нужно подумать.
– Что тут думать? Это же твоя сестра!
Сестра. Теперь – сестра. Не «ребёнок, которому нужен покой», не «маленькая, она привыкает к режиму». Сестра.
– Мам, ты восемь лет не пускала нас в дом.
Пауза.
– Лена, сейчас не время для обид.
– А когда время? Когда было время? Когда Серёжа стоял у двери, а Геннадий сказал «рекламщики»? Когда я звонила четырнадцать раз за год, а ты ни разу не перезвонила? Когда ты представила нас чужим людям как «своих старших» – без имени?
– Лена, ребёнок болеет.
– Я знаю, что ребёнок болеет. Я сдала анализы. Я приехала, когда вы позвонили – через три дня, не через восемь лет. Но я хочу, чтобы ты хотя бы сейчас услышала то, что я говорю.
– Я слышу. Но давай это потом. Сначала – Даша.
Потом. Всегда потом. Сначала развод. Потом Геннадий. Потом Кирюша. Потом Даша. Потом ремонт. Потом отпуск. А мы – потом. Всегда потом. Мы – вечное «потом», которое никогда не наступает.
Я положила трубку. Село на пол кухни. Спиной к холодильнику. Линолеум холодный. Батарея гудит. И я сидела и думала: если я откажу, Даша может не дождаться другого донора. Если я соглашусь – мама получит то, что ей нужно, и снова закроет дверь. Как получала всё от нас. Серёжины тридцать тысяч в месяц. Мои поездки в больницу. Кроватку за семнадцать тысяч. И никогда – ничего обратно. Ни звонка, ни фотографии на стене, ни тапок у двери.
***
Я позвонила Серёже ещё раз. Он не брал трубку два дня. На третий – ответил.
– Лен, я знаю, зачем ты звонишь.
– Серёж, я подхожу. Совместимость подтвердилась.
Тишина. Потом:
– И что ты решила?
– Я не знаю. Поэтому звоню тебе.
– Лен. Я скажу то, что думаю. А ты решай сама. Ладно?
– Ладно.
– Мама выбрала. Она выбрала восемь лет назад. Она выбрала нового мужа, новых детей и новую жизнь. Без нас. Мы стучались. Мы звонили. Мы носили кроватки на пятый этаж и пили чай из разовых стаканчиков. А она закрывала дверь. И вот теперь, когда ей нужна наша плоть – буквально, Лен, буквально наша плоть – она вспомнила, что мы существуем. Я бы не дал. Но я – это я. А ты – это ты. И тебе с этим жить.
Он помолчал.
– Только одно, Лен. Если ты согласишься – потребуй, чтобы она посмотрела тебе в глаза. Не по телефону. Не через Геннадия. Лично. И сказала вслух, что она сделала. Пусть назовёт это своими словами. Не «так сложилось». Не «было трудно». А «я вас бросила». Три слова. Если она это скажет – может, тогда что-то стоит. А если нет – значит, ей нужна не дочь. Ей нужен орган.
Я не спала ещё одну ночь. И утром поехала к маме. Без звонка. Как Серёжа тогда, четыре года назад.
Дверь открыла мама. Не Геннадий. Она стояла в халате, без макияжа, лицо серое, под глазами синяки. Она выглядела на все свои сорок шесть. Нет, на пятьдесят. Впервые я увидела маму – старую.
– Лена? – она удивилась. – Ты не предупредила.
– Ты тоже не предупреждала. Восемь лет.
Она отступила. Я вошла. Коридор – те же фотографии. Четыре рамки. Нас на них по-прежнему нет. Я посмотрела на стену, потом на маму. Она перехватила мой взгляд.
– Лена, проходи.
– Нет. Я скажу здесь.
Она замерла.
– Мам, я подхожу как донор. Ты это знаешь. Я могу помочь Даше. И я хочу помочь Даше – она ребёнок, она ни в чём не виновата. Но сначала я хочу, чтобы ты сказала мне одну вещь. Вслух. Глядя мне в глаза.
– Какую вещь?
– Скажи: «Я вас бросила».
Мама побледнела. Прижала руку к горлу. Потом:
– Лена, это не так. Я не бросала.
– Четырнадцать звонков за год. Ноль ответных. Серёжу назвали рекламщиком. Нас не было ни на одной фотографии. Кирюша не знает, что я его сестра. Как это называется, мам?
– Было сложно. Геннадий – он.
– Геннадий что? Геннадий запрещал тебе нам звонить? Геннадий снимал наши фотографии со стены? Геннадий закрывал перед Серёжей дверь?
Она молчала.
– Ты молчишь, потому что Геннадий делал это с твоего согласия. Или ты делала это сама и прикрывалась Геннадием. Так что скажи это, мам. Три слова. И я поеду в клинику.
Мама стояла у стены. Рядом с фотографиями. Четыре рамки. Счастливая семья из трёх – нет, из четырёх – нет, из трёх плюс одна нянька. Она смотрела на меня, и в её глазах было что-то, что я не могла прочитать. Страх? Стыд? Злость, что я ставлю условия, когда её ребёнок болеет?
– Я не могу этого сказать, – ответила она. – Потому что это неправда. Я не бросала. Я просто начала новую жизнь.
«Начала новую жизнь». Как будто старая – с двумя детьми, с Серёжиными ночными сменами, с моими поездками в больницу – была черновиком. Пробной версией. Которую можно удалить и написать заново.
Я развернулась. Пошла к двери. Мама сделала шаг:
– Лена! Лена, подожди! А как же Даша?
Я остановилась. Рука на дверной ручке. Спина к маме.
– Я поеду в клинику. Не ради тебя. Ради Даши. Но ты должна знать, мам: после этого я больше не позвоню. Никогда. Ни одного звонка. Ни одной попытки. Ты получишь почку. Но дочь ты потеряешь. Обеих. Потому что Даша вырастет и узнает эту историю. И она сама решит, какая ты мать.
Я вышла. Дверь за мной закрылась. Тихо, без хлопка. На лестничной площадке было холодно и пахло сыростью. Я спустилась на один пролёт, села на ступеньку и обхватила колени руками. Подбородок дрожал. Я не плакала. Не могла. Внутри было пусто. Как будто не она – а я отдала что-то жизненно важное. Что-то, без чего организм ещё работает, но уже иначе.
Потом я встала и пошла вниз.
***
Прошло два месяца. Операция состоялась. Даша перенесла её нормально. Врачи сказали – прогноз благоприятный. Я лежала в палате на соседнем этаже, приходила в себя после наркоза, и первый, кто пришёл ко мне, был Серёжа. С апельсинами и молчанием. Он сидел рядом, держал меня за руку и ничего не говорил. Не надо было.
Мама не пришла.
Геннадий зашёл на пять минут. Сказал «спасибо». Пожал мне руку. Как деловому партнёру. И ушёл.
Через неделю меня выписали. Я приехала домой, в свою однушку. Легла на диван. Шрам ныл. За окном светило зимнее солнце.
Мама позвонила через три дня после выписки.
– Лена, спасибо тебе. Даша поправляется. Ты спасла ей жизнь.
– Хорошо, мам. Рада за неё.
– Может, приедешь к нам? Посидим, поговорим.
Пауза.
– Нет, мам. Не приеду.
– Лена.
– Я сказала тебе в коридоре. Ты получила то, что просила. А я – нет. Ты так и не сказала те три слова. Значит, говорить нам не о чем.
Я положила трубку. Тихо. Без злости. Без слёз. Просто положила.
С тех пор прошло четыре месяца. Мама звонила трижды. Я не взяла. Серёжа говорит – она передала через бабушку, что хочет встретиться. Бабушка плачет, просит меня «не рубить с плеча». Говорит – мать есть мать.
А я сижу на кухне, трогаю шрам под рёбрами и думаю. Мать есть мать. Но я отдала ей часть себя – буквально, физически, кусок живой ткани, который теперь внутри её младшей дочери. Дочери, которую она от меня прятала. И она так и не смогла произнести три слова. «Я вас бросила». Даже ради почки – не смогла. Или не захотела.
Бабушка говорит – я перегнула. Говорит – нельзя ставить условия, когда ребёнок болеет. Говорит – я шантажировала мать. Серёжа говорит – я и так слишком много отдала. Говорит – надо было отказать. Совсем. И пусть ищут донора на стороне.
А я не знаю. Я отдала почку. И отрезала мать. Одновременно. Я сделала самое щедрое и самое жестокое, что можно сделать – в один день.
Мама не звонит уже третью неделю. Говорят, она рассказывает подругам, что я «неблагодарная». Что она «дала мне жизнь, а я требую невозможного». Что я «поставила ребёнка под угрозу своими капризами».
А я сплю нормально. Впервые за восемь лет. Шрам ноет по утрам, когда сыро. Но внутри – тихо. Не пусто, как тогда, на лестнице. Тихо. Как будто наконец перестала ждать.
Правильно я тогда поступила – или перегнула? Надо было просто отдать и промолчать? Или я имела право потребовать хотя бы три слова?
***
Это интересно: