Звонок в дверь дёрнул меня в девять вечера.
Я отложила книгу, глянула в глазок. На площадке стояла соседка сверху, Виктория. Мы толком и не знакомились – кивались в лифте, и всё. Три месяца я живу в этой квартире. Три месяца после развода, когда я выбрала себе самый дешёвый вариант в тихом районе и перебралась туда с двумя чемоданами.
– Валентина, простите ради бога, – заговорила она с порога, быстро, взахлёб. – Мне очень нужно уехать. Буквально на два часа. Сына не с кем оставить. Вы не могли бы посидеть?
Я растерялась. Сыном своим она не хвасталась, не гуляла с ним во дворе. Я его ни разу не видела. Если честно, я даже сверху, от неё, детских шагов не слышала – а этажи у нас старые, всё через потолок.
– Виктория, я же не знакома с ребёнком. Он не испугается?
– Не испугается, – она тут же поправила выбившуюся из хвоста прядь. Пальцы у неё дрожали. – Он тихий очень. Гриша, иди сюда, сынок.
Из-за её спины показался мальчик. Лет пяти, не больше. Русые волосы, вихор на макушке. И первое, что я заметила, – футболка надета наизнанку. Швы торчали наружу, ярлык хлопал у горла. Шнурки на кроссовках волочились по полу. Собирали явно в спешке.
Мальчик стоял, уткнувшись взглядом в мои тапочки. В руках он держал плюшевого зайца. У зайца не хватало одного уха.
– Гриша, побудешь с тётей Валей, ладно? – Виктория почти втолкнула его в прихожую. – Я быстро.
Она уже нажимала кнопку лифта.
– Деньги я оставлю, – бросила она через плечо. – Вы только не расспрашивайте его ни о чём, он устал.
Двери лифта закрылись. Я осталась с этим ребёнком в пустой прихожей.
– Ну, проходи, Гришенька, – я присела на корточки, чтобы быть вровень. – Ты есть будешь? У меня есть печенье с молоком.
Он медленно поднял глаза. Взгляд был не детский. Не хитрый, не застенчивый, а тихий и какой-то усталый, как у человека, который многое понимает и ничего не ждёт.
– Вы правда хорошая? – спросил он вдруг.
Я не нашлась что ответить. Обычный ребёнок не спрашивает такое у чужой тёти в первую минуту. Обычный ребёнок ныкается за ногу мамы, а не смотрит с таким взрослым вниманием.
– Надеюсь, – сказала я и подала ему руку. – Пойдём на кухню.
Он пошёл за мной, по-прежнему сжимая зайца. Я налила молока, положила на тарелку овсяное печенье. Он сел, зайца пристроил рядом на стул, будто друга посадил.
– Хочешь мультик? – спросила я, включая чайник.
Он покачал головой.
– Мама не разрешает.
– Совсем?
– Совсем.
Я села напротив. Два часа обещала Виктория. Ладно, занять мы его займём.
– Рисовать любишь?
– Люблю.
Я достала из ящика бумагу, карандаши. Он придвинул лист, взял синий и склонился. Работал долго, сосредоточенно, прикусив нижнюю губу. Когда закончил, пододвинул лист ко мне.
Домик. Квадратик, крыша треугольником, окошко. А рядом с домиком – одна маленькая фигурка. Просто палочки, одна голова. Больше никого.
– Красивый дом, – сказала я осторожно. – А кто это рядом?
– Это я.
– А мама?
Он пожал плечами.
– Её тут нет.
– А в домике?
– И в домике никого.
Я почувствовала, как по спине прошёл неприятный холодок. Пятилетний ребёнок рисует себя одного у пустого дома, и это – норма для него. Я убрала рисунок на холодильник, будто на выставку.
– Знаешь что, давай играть в прятки?
Он кивнул. Первый раз за вечер он кивнул охотно.
Пока он прятался в спальне, я заметила на зеркале в прихожей отпечаток детской ладошки. Маленькая рука. Мы играли, он смеялся негромко, неуверенно, будто вспоминал, как это делается. И в один момент, когда я его нашла за шторой, он вдруг прижался ко мне и замер.
– Вы когда придёте ко мне ещё? – прошептал.
– К тебе? – я погладила его по вихру. – Гришенька, это ты ко мне сегодня пришёл в гости.
Он помотал головой. Молча.
Звонок прозвучал в десять минут одиннадцатого. Виктория вошла, не сняв обуви, подхватила сына за локоть.
– Спасибо, выручили, – сказала она скороговоркой. И уже у двери обернулась. Лицо её вдруг стало другим – подобранным, холодным. – Валентина, вы его ни о чём не спрашивали, правда?
– Нет. А что?
– Он у меня фантазёр. Если что-то рассказывает – это всё сказки. Просто имейте в виду.
Она стояла и смотрела на меня. Я кивнула.
Когда дверь закрылась, я осталась в прихожей. На полу у стула, где он сидел, снимая куртку, валялся один носок – детский, серый, с весёлым енотом. Я подняла его. Пахло стиральным порошком и чужой квартирой.
Как это – «если что-то рассказывает, это всё сказки»? Что она имела в виду?
Я положила носок на комод. В нём чёткая круглая дырочка на пятке, зашитая грубыми стежками, белой ниткой по серому. Явно кто-то штопал впопыхах.
Спать я легла поздно. На потолке, который у нас общий с Викторией, было тихо. Ни шагов, ни голоса ребёнка. Ни-че-го.
***
Она позвонила на следующий день около двух.
– Валя, я вам денег должна за вчера. И, может, посидите с Гришей снова? На пару часов. Я оплачу, конечно.
Я молчала несколько секунд. Что-то во мне сопротивлялось. И одновременно – тянуло.
– Приводите, – сказала я.
Он пришёл в той же футболке, надетой – теперь уже правильно, – но несвежей. От мальчика пахло прокисшим молоком и чем-то лекарственным. Заяц был при нём, как всегда.
– Здравствуй, Гриша.
– Здравствуйте.
Виктория сунула мне в руку тысячу рублей, бросила через плечо «три часа, не больше» и ушла.
Я повесила его курточку на крючок. И когда вешала, что-то вывалилось из бокового кармана. Маленький клочок бумаги, сложенный вчетверо. Я подняла. Разворачивать не спешила – я же не мать ему, не я его одеваю. Но бумажка была подписана детским почерком, старательным, с наклоном: «Маме». Одно слово. Маме.
Я повертела в руках. В кухне мальчик уже сидел на своём вчерашнем месте, болтал ногами. Я тихо развернула бумажку у стены, вполоборота.
Пять строчек, вкось, кривовато. Чернила в одном месте расплылись, будто на них попала капля воды:
«Мамочка я тут. Меня увезли. У меня новое имя. Я тебя люблю. Найди».
Бумажка дрожала у меня в руках. Я читала эти пять строчек раз, второй, третий. Мамочка. Найди.
– Тётя Валя, а молоко будет? – позвал он с кухни.
Я сунула записку в нагрудный карман халата, быстро, как воровка. Пошла к нему, стараясь, чтобы лицо не выдало ничего.
– Будет, Гришенька. Сейчас будет.
Руки у меня тряслись. Я едва не уронила пакет. Что это было? Кто-то ему подсунул бумажку? Или он сам написал? Пятилетний – уже может, если буквы знает. А он, судя по почерку, знает.
Я поставила перед ним кружку. Села рядом. Сердце било в рёбра.
– Гриш, а тебя как полностью зовут?
– Гриша.
– А фамилия?
Он задумался. Задумался по-настоящему – сдвинул брови, посмотрел в стол.
– Не помню точно.
– Как не помнишь? Мама не говорила?
– Мама говорит, у нас теперь новая фамилия. А старую забыть надо. Чтобы не болело.
Я взяла его тёплую ладошку. Она была влажной и маленькой, как у котёнка.
– А ты всегда был Гришей?
Он отвернулся. Долго молчал. И только потом, очень тихо, сказал:
– Нет.
Одно слово. «Нет».
Я глянула на часы. Виктория уехала полчаса назад. У меня было ещё минимум два с половиной часа.
– Гриш, а давай ты мне расскажешь про прошлое имя? Как в игру. Я никому не выдам.
Он смотрел на зайца. Трогал его оторванное ухо.
– Она говорит, кто расскажет – у того язык заболит, – пробормотал он. – И маму больше не увидит никогда.
У меня внутри оборвалось что-то. Я поняла: пока я расспрашиваю, он боится.
– Хорошо. Не надо рассказывать. Давай просто поиграем.
Я достала из шкафа старый набор конструктора, который оставался от сына. Высыпала на ковёр. Он сел напротив, и мы стали строить.
Я смотрела на него и пыталась собрать в голове мозаику. Вчера – рисунок с одинокой фигуркой. «Вы когда придёте ко мне?» Сегодня – записка «Маме. Найди». Новое имя. Прошлое имя, которое есть, но «забыть надо».
В какой-то момент он снял свитер – у меня тепло натоплено, с этими батареями я перегибаю. И я увидела.
На шее сбоку, ближе к левому уху, был тонкий светлый след. Аккуратный, как от царапины, которая затянулась. Длиной сантиметра три. Очень ровный. Такой не получается, когда падаешь с качелей. Такой получается по-другому.
– Гриша, что у тебя тут? – спросила я как можно спокойнее.
Он ладошкой закрыл это место.
– Когда меня увозили, – сказал он. – Там было больно.
– Кто увозил?
– Тётя. Теперь она мама.
Я зажмурилась. Держись, Валя. Держись. Ребёнок здесь, с тобой, нужно держаться.
– А давно это было?
Он задумался. Пальцами показал четыре.
– Я был маленький. Сейчас мне пять.
Значит, год назад. Может, меньше. Я сидела на ковре среди рассыпанного конструктора и чувствовала, как земля уходит из-под пола.
Виктория задержалась снова. Пришла без пяти десять. Забрала ребёнка молча. На этот раз денег не предложила, а я не спросила. Когда за ними захлопнулась дверь, я долго стояла в прихожей и держала в руках зайца с оторванным ухом. Гриша забыл его у меня на диване. Я прижала зайца к груди.
Спать я не легла. Я пошла к ноутбуку.
***
Я забила в поиск: «разыскивается ребёнок, мальчик, пять лет». Прокрутила одну страницу. Вторую. Фотографии были разные – мальчики из разных городов, из разных лет. У одних улыбка, у других серьёзное лицо. Я смотрела и думала: на всех что-то есть.
А на третьей странице у меня перехватило дыхание.
Фотография. Мальчик с русым вихром на макушке. Щека чуть испачкана вареньем. И взгляд – тот же самый. Тот, которым он смотрел на меня в первый вечер. «Вы правда хорошая?»
Заметка в районной газете соседнего города, от февраля. Полгода с лишним назад. «Разыскивается Константин Журавлёв, четырёх лет. Был с отцом на детской площадке у дома, отвлёкся отец на звонок – мальчика рядом не оказалось. Приметы: русые волосы, рост метр ноль восемь, одет был в синюю курточку и шапку с оленем. Родители, Сергей и Марина Журавлёвы, просят о любой информации. Вознаграждение гарантировано». Город – сто восемьдесят километров от нашего.
Я читала и перечитывала. И понимала: я не ошибаюсь. Это он.
Я нашла Сергея и Марину в социальной сети. Их страничка была наполовину заморожена, как у всех, у кого случилось то, после чего нет сил выкладывать фотки с работы. На аватарке у Марины был Костя. Маленький, с плюшевым зайцем. У зайца было два уха.
Я схватилась за горло.
Одно ухо он, видимо, потерял уже здесь. Или ему оторвали, чтобы игрушка выглядела по-другому. Или он сам оторвал – от страха, от одиночества, от тех ночей, когда оставался один.
Я сидела перед экраном и не знала, что мне делать первым. Звонить в полицию? Звонить Журавлёвым? Идти наверх и бить в дверь Виктории?
Телефон у меня зазвонил внезапно. От вибрации я подпрыгнула на стуле.
Номер Виктории.
Я ответила не сразу. Выдохнула. Нажала приём.
– Алло.
– Валентина, – голос у неё был напряжённый, хриплый, как со сна. – Вы его сегодня о чём-то спрашивали?
– Нет, – соврала я, удивившись собственной уверенности. – Мы играли в конструктор.
– Он мне сказал, что вы спрашивали про имя.
– Он путает, – я держала голос ровным. – Я его спросила, как зовут зайца. Его зовут Гриша или как-то по-другому. Вот и всё.
Пауза. Долгая.
– Валентина, – наконец сказала она, и голос её стал мягким и страшным одновременно. – Вы очень милая. Только не суйте нос куда не надо. У вас свои проблемы, судя по всему – я слышала, как вы въезжали одна. Вот и занимайтесь своими. А мой сын – мой сын.
Она отключилась.
Я сидела в темноте, и внутри у меня всё дрожало. «Ваши проблемы». Она меня предупредила. Напрямую.
А наверху, в квартире этажом выше, спал пятилетний ребёнок, которого восемь месяцев ищут его настоящие родители.
***
Утром, около семи, я выглянула в окно кухни. Окно у меня выходит во двор, прямо на мусорные баки. И я увидела её.
Виктория шла быстро, почти бежала. Через руку у неё был перекинут большой чёрный пакет. Она подошла к баку, огляделась. Не просто бросила, как бросает человек мусор, а именно огляделась: нет ли кого. И швырнула пакет поверх остальных.
Потом развернулась и быстро пошла обратно в подъезд.
Я стояла у окна ещё минуту. Может, две. И потом, как во сне, натянула куртку поверх халата, сунула ноги в кроссовки и спустилась.
Пакет лежал сверху. Никто ещё не рылся, мусорщики приезжают позже. Я взялась за него – руки в резиновых перчатках, которые я прихватила из-под раковины. Открыла узел.
Первым, что я увидела, – были фотографии. Разорванные пополам, но не в мелкие клочки. Кто-то рвал их в спешке, будто душа мешала довести до конца.
Я достала одну. Сложила две половинки.
Мальчик. Мой Гриша. На снимке он в синей курточке – той самой, о которой писали в заметке. Сидит у кого-то на коленях, смеётся. В руках – заяц с двумя ушами. На обороте детский почерк, но взрослый, подписывающий рукой: «Костя, 4 года, первый снег».
Вторая фотография. Молодая женщина, лет тридцати. Она держит на коленях того же мальчика, и оба они – точная пара. Один изгиб брови, одна улыбка. Марина Журавлёва. Я её видела в соцсети час назад.
Третья фотография. Мужчина с Костей на плечах. Сергей.
В пакете ещё что-то было. Я не стала доставать при всех – во двор уже вышла одна старушка с пакетиком, – а снова завязала пакет и отнесла к себе. Прямо в коридор, на газету.
В пакете оказались: три разорванные фотографии Журавлёвых с ребёнком, рваная шапка (синяя, с оленем – точь-в-точь как в заметке), и записная книжечка. В книжечке почерком, тем же, что и в заметке рядом с «Костей», было несколько расписанных страниц. Режим дня. Что любит. Чего боится. Что говорить про «прошлое». Инструкция.
Я села на пол в прихожей прямо там, где стоял пакет. Коленки у меня тряслись.
Она готовилась. Подмена была не в истерике, не в минуту отчаяния. Она её планировала. Она выучила чужого ребёнка по инструкции.
Я достала телефон. Пальцы не слушались. Я открыла контакты – и остановилась.
Позвонить Журавлёвым? Они сейчас, по сетевому времени, ещё спят. Они поднимут трубку, и я скажу – «ваш сын у моей соседки». Они кинутся сюда, не соображая. Виктория увидит их в окно и первым делом возьмёт Костю в охапку и побежит. У неё куртка в прихожей наготове висит, я сама вчера вешала. Куда она побежит с ребёнком – я не знаю, но, судя по всему, она это уже делала.
Позвонить в полицию? Пока участковый дойдёт, пока разберётся, пока объяснит отделу опеки – она сто раз успеет. К тому же, доказательства у меня на коленях, но это всё косвенное, пока она не сказала слов.
Мне нужно было одно. Её слова. Её признание. Зафиксированное.
Я подняла телефон. Открыла диктофон. Проверила, что работает. Набрала номер Виктории.
– Алло? – она ответила сразу. Видимо, была уже на ногах.
– Виктория, – сказала я негромко, глядя в стену. – Привезите сегодня Гришу ко мне. На пару часов. Мне нужно.
– Зачем это?
– Просто привезите. Я кое-что хочу вам сказать. Наедине. Без ребёнка потом.
Пауза. Она услышала в моём голосе что-то новое. Я услышала, как она дышит.
– В три, – сказала она коротко.
– В три, – подтвердила я и положила трубку.
Я отключила диктофон. Оставалось пять часов. За эти пять часов я сделала три вещи: достала из-под мойки маленький регистратор на магните (остался от бывшего мужа, он им писал переговоры с клиентами), проверила его заряд; созвонилась с подругой Светой, у которой муж в полиции, и попросила её быть готовой – сказала: «Света, в три часа, возможно, я тебе позвоню и передам трубку Виктории. Пусть твой Олег готов будет выехать ко мне с группой. Это очень серьёзно». Света сказала «поняла, ждём». И третье – я убрала с кухни все ножи и ножницы в дальний ящик. На всякий случай.
***
Она привела его в три пятнадцать.
Костя вошёл без куртки – на улице потеплело. Футболка опять была надета, кажется, наизнанку, но я уже не обращала на это внимания. Он прошёл на кухню, сел на своё место. Заяц без уха был с ним.
– Гришенька, – сказала я, стараясь не смотреть на Викторию, которая осталась в прихожей. – Тётя Вика сейчас уйдёт по делам, а мы с тобой посмотрим мультик. Один раз. Ты же хотел?
Он кивнул. Первый раз он улыбнулся по-настоящему, двумя ямочками на щеках.
Я включила ему на планшете советский мультфильм, наушники надела. Звук сделала громче. Он уставился в экран.
Я вышла в прихожую, аккуратно прикрыв кухонную дверь.
Виктория стояла там, одной рукой уже держа ручку входной двери. Готовая уйти.
– Виктория, – я встала между ней и выходом. – Уделите мне пять минут.
– У меня нет.
– Найдите.
Что-то в моём голосе её остановило. Она обернулась. Глаза сузились.
– Что вам нужно?
В кармане халата у меня тихо работал регистратор. Второй – на телефоне, уже включённый.
– Я знаю, кто такой Гриша.
Она не сразу поняла. Три секунды держалось её лицо. А потом всё поползло – сначала губы, потом глаза, потом вся она осела на обувную тумбочку.
– О чём вы, – прошептала она.
Я достала из кармана халата фотографию. Ту, что сложила из половинок. Костя на коленях у Марины.
– О нём, – сказала я. – Ему четыре было в феврале. Сергей отвлёкся на звонок. Его ищут по ориентировке. Полгода с лишним. Сто восемьдесят километров отсюда.
Она смотрела на фотографию и будто не видела. Глаза у неё были сухие, пустые. Я думала – она закричит, или набросится, или убежит. А она осталась сидеть.
– Вы не понимаете, – сказала она хрипло. – У меня был мальчик. Точно такой же. Мой. Родной. Три года назад он тяжело захворал. Мы полгода боролись. Потом его забрали в больницу, и он оттуда уже не вернулся. Мне не смогли помочь.
Она посмотрела на меня снизу вверх. Лицо её исказилось.
– Вы понимаете, что это такое – жить в доме, где всё на него? Каждая кружка? Каждый шкаф? Каждая вешалка – он сам выбирал? Я два года не могла выйти из дома. Я переехала сюда. Потом ещё раз переехала. За год – три квартиры. И нигде не легче.
Она сглотнула.
– Я увидела его в феврале. На площадке, в их городе. Я туда поехала, потому что там у меня тётка. И вот выхожу – а он стоит. Один. Точь-в-точь мой. Я подошла. Я сказала: «Пойдём со мной, у меня есть мороженое». И он пошёл. Пятилетние – нет, он был четырёх, маленький, – они идут за кем угодно, если улыбнуться.
– Виктория, – я держала голос ровным. – Вы увезли его за сто восемьдесят километров. Вы сменили ему имя. Вы сделали ему что-то с шеей.
– Родинку. Я ему родинку свела. Некрасивая была, большая, а у моего не было. Я его за руку держала, ему сделали маленький разрез. Один. Больше ничего.
У меня в глазах потемнело. Я держалась за косяк.
– Вы восемь месяцев держите у себя чужого ребёнка.
– Он мой, – сказала она тихо и твёрдо. – Вы не понимаете, Валя. Они молодые. Они ещё родят. А у меня больше никогда никого не будет. Никогда. Вы знаете, что значит – никогда?
Я знала, что значит. Но сейчас я знала ещё и другое.
Я достала второй телефон, который лежал у меня в кармане джинсов под халатом. Тот, с которого шла громкая связь.
– Света, – сказала я в трубку. – Пусть едут. Сейчас. Адрес ты знаешь.
Виктория медленно встала с тумбочки. Лицо у неё изменилось. Глаза вдруг стали ясными, как у зверя, который понял, что за ним уже идут.
– Вы его вызвали? Прямо сейчас?
– Да.
Она рванулась к кухонной двери. Я встала у неё на пути. Пятьдесят два года, рост сто шестьдесят пять, десять лет пилатеса до развода. Я встала, и я её не пустила.
– Костя смотрит мультик. Он вас не слышит. Сядьте.
– Вы понимаете, что вы делаете? – голос её сорвался. – Вы его сейчас вырвете из единственного дома, который у него есть! Он плакать будет! Он меня мамой зовёт!
– Он вас мамой не зовёт, – сказала я. – Он вас зовёт «она».
Она замерла.
И в этот момент с улицы донёсся звук машины без сигнала, но с характерным быстрым торможением у подъезда. Я слышала, как хлопнули двери. Сколько-то.
Виктория опустилась на пол у двери, прямо на коврик. Прижала колени ко лбу.
Я стояла и смотрела на неё сверху. Мне не было её жалко. И мне было её жалко. Две вещи, одновременно.
В дверь позвонили.
***
Дальше было быстро.
Двое в форме, один в штатском. Женщина из опеки, которая приехала минут через двадцать. Понятые из соседей – я вызвала Серёжу с третьего этажа, пенсионера, и тётю Зину из шестой. Обыск в квартире Виктории наверху. Там они нашли ещё одну коробку – с настоящими вещами Кости. Куртка, шапка с оленем (нетронутая, не та, которую она порвала), паспорт Кости (да, у него есть свидетельство о рождении, она его сохранила). Пакеты из мусора тоже забрали – я всё передала.
Костя мультик досмотрел. Мне разрешили быть с ним, пока не приехала женщина из опеки. Я посадила его на колени и включила ему второй мультик. Он всё слышал через приоткрытую дверь, я уверена, но он ничего не сказал. Только сжимал зайца крепче.
Журавлёвым позвонили оперативники в половине шестого. Марина, когда я уже отдавала Костю опеке, вышла со мной по видеосвязи на прямую связь – её телефон подключили к служебному. Она увидела сына. Она не закричала. Она села на пол – я видела, как она сидит на полу в своей кухне, за сто восемьдесят километров, – и просто плакала тихо, двумя руками схватившись за виски. Костя смотрел на экран и молчал. А потом тихо сказал: «Мама».
Одно слово. «Мама».
Мне потом, спустя недели, до сих пор снится этот момент.
Сергей приехал в ту же ночь. Марина – следующим утром, она была на седьмом месяце со вторым. Они увезли Костю. Перед тем как сесть в машину, он обернулся и посмотрел на меня. И помахал зайцем – тем самым, одноухим.
– Спасибо, что вы правда хорошая, – сказал он очень тихо.
Я кивнула. Сказать вслух я не могла.
***
Прошло два месяца.
Виктория под следствием. Квартира наверху стоит пустая – опечатана. Иногда по ночам я слышу, как скрипят полы в её квартире, хотя там никого нет. Это дерево рассыхается. Я знаю. Но спать мне всё равно страшно, и я на ночь оставляю в коридоре свет.
Журавлёвы мне пишут. Не лично – через женщину из опеки. Прислали открытку с детским почерком: «Спасибо тёте Вале. У меня теперь кошка. Её зовут Муся. Костя». И фотография – Костя с рыжей кошкой, в жёлтой кухне, за столом сидит мама и смеётся. Они к себе не зовут. Я понимаю – им в этот дом пока тяжело возвращаться мыслями. Я не обижаюсь.
А в моём доме стало другое.
Подъезд разделился. Серёжа с третьего этажа и тётя Зина со мной здороваются долго, каждый раз обнимают. А с пятого этажа, с того же, где жила Виктория, меня видеть не хотят. «Настучала», «с жиру бесится», «чужая жизнь, не лезла бы». Две женщины оттуда меня в лифт не заходят, если я там стою – ждут следующего. Одна из них как-то, встретив меня у почтовых ящиков, сказала тихо: «Могла бы по-человечески. В опеку позвонить. А ты – как зверя её. На диктофон, с полицией, с засадой». И прошла мимо.
Ещё мне приходят письма от матери Виктории. Она живёт в другом городе. Одно письмо она принесла лично – приехала сюда, постучала ко мне, с серым лицом. «Я знаю, моя дочь виновата, – сказала она. – Но вы понимаете, что она не в себе? Вы её ребёнка не знали. Вы не знали, как она жила все эти три года. Вы могли просто сообщить. Зачем надо было разговор на запись, зачем этот спектакль?» Я сказала – чтобы она не успела с ним убежать. Мать Виктории помолчала и сказала: «Она бы не убежала». И ушла.
А я до сих пор думаю. Может, и не убежала бы. Может, пришли бы участковый и опека, она бы сидела, плакала, отдала бы Костю тихо, без слёз при ребёнке. Без очной ставки в моей прихожей, без её признания, которое теперь пойдёт в суд как главное доказательство. Без моего диктофона.
А может, она бы схватила его в охапку и рванулась по лестнице наверх, на чердак, куда угодно. А может, сделала бы с собой что-то при нём.
Я не знаю. Я выбрала то, что выбрала.
Костя теперь дома. Ходит в садик. Ему сделали пластику на шее, тот светлый след почти не видно. У него есть кошка Муся и жёлтые занавески на кухне. Он иногда просыпается по ночам, и Марина ложится к нему.
Он ничего про меня не помнит, наверное. И правильно. Не надо ему помнить эти восемь месяцев – ни по инструкции, ни по рисунку с одинокой фигуркой, ни по записке «Маме. Найди».
А я помню. И подъезд мне помнит.
Перегнула я – с диктофоном, с засадой, с полицией без предупреждения? Или правильно сделала, что не дала Виктории ни одного шанса объясниться и вывернуться?
Как бы вы поступили на моём месте? Ждали бы – или били в колокола сразу?