Зимой 1920-го в Кунцевском приюте дети угасали по нескольку человек в день. Почти трёхлетняя Ирина Эфрон просила «чаю» - больше она ничего не просила, потому что другие слова забылись от недоедания.
Мать не приехала ни разу за последний месяц. Мать была в Москве, выхаживала старшую дочь, любимую. А когда случайно узнала, что младшей не стало, проститься не поехала. В дневнике записала:
«Иринин уход для меня так же ирреален, как её жизнь».
Эту женщину звали Марина Цветаева, и через двадцать один год жизнь выставит ей такой же точно счёт.
Но давайте по порядку. Хотя нет, по порядку как раз не выйдет. В этой истории начало и конец переплетены так, что не отличишь наказание от преступления.
Девочка, которую не ждали
Весной 1917-го, когда Россия ещё не успела опомниться от одной революции и уже готовилась к другой, в семье Цветаевых-Эфронов родился второй ребёнок. Девочку назвали Ириной. Старшей дочери Ариадне (домашние звали Алей) к тому моменту исполнилось четыре с половиной года, она уже читала и сочиняла стишки, вся пошла в мать.
С Ириной получилось иначе. Марина ждала от своих детей «духа», а получила просто ребёнка, хнычущего и болезненного.
В дневниковой записи 1917 года она призналась:
«В Алю я верила с первой минуты, даже до её рождения... Об Ирине я ничего не знала».
У Али было ласковое прозвище, у будущего сына Георгия будет домашнее «Мур». Ирину Цветаева называла только по имени, казённо и равнодушно, словно чужого ребёнка.
Читатель, надеюсь, простит мне эту оговорку, но лучше всех эту ситуацию описала сама Аля. Девочка в шесть лет уже вела тетрадку-дневник (наследственное, что поделаешь), и среди детских каракуль попадаются строчки, от которых взрослому делается не по себе:
«Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребёнка, а Марина маленьких детей не любит».
Ни один литературовед за сто лет не сформулировал точнее.
Но корни этой холодности тянулись глубже, чем казалось. Марина росла в семье, где любовь тоже распределялась неровно. Отец её, Иван Владимирович Цветаев, профессор и создатель Музея изящных искусств, овдовел в сорок с небольшим и женился вторично на молоденькой пианистке Марии Мейн.
Женился, скажу честно, не от большой страсти, а потому что детям нужна была мать, да и сама Мария Александровна шла под венец с тяжёлым сердцем, ведь её настоящая любовь осталась чужим мужем.
Из двух собственных дочерей Мария Александровна предпочитала младшую, Асю, которая была «проще, податливее» (как вспоминала позже Анастасия Цветаева).
А старшей, Марине, доставались нотные тетради и строгость за роялем. Она мечтала видеть в ней великую пианистку, а та взяла и стала поэтом. Матери не стало, когда Марине было тринадцать. И сиротство, по признанию самой Цветаевой, осталось в ней навсегда.
Вот только сиротство не учит любить. Иногда оно учит ровно обратному.
Борисоглебский переулок
К осени 1919-го в бывшей столице есть было нечего. Хлеб пропал ещё весной, картошка кончилась к октябрю, а дрова стоили как золото. Марина с двумя дочерьми ютилась в промёрзшей квартире в Борисоглебском переулке и понятия не имела, жив ли муж.
Эфрон с 1918-го служил в Добровольческой армии, и от него не приходило ни письма, ни весточки. Але шёл восьмой год, Ирине было два с небольшим. Ирина от вечного недоедания отставала в развитии, к неполным трём годам говорила отдельными словами, как годовалая. Зато прехорошенькая была, с пепельными кудрями и огромными отцовскими глазами (так описала её позже Ариадна в мемуарах).
Добрые люди (практичные добрые люди, как потом скажет Ариадна) посоветовали Марине отдать девочек в приют. Знакомый врач Павлушков, главврач Кунцевского госпиталя, обещал рис и шоколад от американского благотворительного фонда.
«При вас девочки не выживут, а там кормят продуктами Ара», - убеждали Цветаеву. Она долго сопротивлялась, а потом сдалась.
14 ноября 1919 года Марина повезла обеих девочек в Кунцево. При оформлении в приют Цветаева представилась воспитателям крёстной, родной матерью себя не назвала; Але велела молчать и на все вопросы отвечать, что привезла крёстная. Семилетняя послушалась, а двухлетняя Ирина вопросов не задавала.
Приют
Обещанного американского шоколада в приюте не оказалось и в помине. Заведующий (по свидетельству Ариадны Эфрон) «спекулировал детскими продуктами», а дети получали бурду. Своего врача не было, иногда захаживал какой-то доктор издалека.
Не прошло и полутора недель, как от заведующего пришла записка, что старшая девочка рыдает, не ест, зовёт мать. Сама Аля тоже слала отчаянные послания с детскими ошибками:
«Мамочка! Я ваша! Я страдаю!»
Письма доходили, Марина их читала, но в Кунцево не ехала. Далеко, добираться тяжело, на дворе декабрь.
Потом прилетела другая новость, похуже: младшая, Ирина, кричит от голода без остановки.
И вот тут, читатель, начинается та часть истории, которую невозможно объяснить ни эпохой, ни обстоятельствами. Цветаева записала в дневнике:
«Ирина, которая при мне никогда не смела пикнуть. Узнаю её гнусность».
Гнусность двухлетнего ребёнка, который кричал, потому что хотел есть.
Через месяц Марина всё-таки приехала в Кунцево и обнаружила, что Аля тяжело больна, несколько лихорадок разом, одна страшнее другой. Девочка была между жизнью и смертью. Цветаева завернула её в шубу, вынесла на дорогу и на случайных попутных санях увезла в Москву.
Ирина осталась. Она ещё ходила, держалась на ногах, всё просила «чаю».
Тётя Ирины, Вера Эфрон (сестра Сергея), предложила поехать за девочкой и забрать её к себе. Цветаева отказала, то ли из гордости, то ли из страха пересудов. Биографы до сих пор спорят, но спорить с результатом невозможно.
В середине февраля 1920-го (точная дата колеблется между 15-м и 16-м числом) Ирины не стало. В приютской книге записали «от слабости», что на языке того времени означало истощение, и ничего больше.
Ирину похоронили в общем захоронении, без таблички. Цветаева про уход дочери узнала мимоходом, заглянув через несколько дней в контору Лиги спасения детей (хотела похлопотать о санатории для Али), а там ей между прочим сообщили, что младшую дочь уже предали земле.
Проститься с Ириной Марина не поехала. Через несколько дней написала знакомым:
«У Али в этот день было 40,7, и - сказать правду?! - чудовищно? Да, со стороны. Но Бог, видящий моё сердце, знает, что я не от равнодушия не поехала».
Ну что тут скажешь. Бог, может, и видит, а мы видим только запись, появившуюся в тетради позже:
«На одного маленького ребёнка в мире не хватило любви».
Семнадцать лет и тысячи километров
В мае 1922-го Цветаева забрала Алю и уехала из России, сперва в Берлин, оттуда перебрались в Прагу, а с 1925-го осели в Париже. Чувство вины она увезла с собой, запрятав поглубже.
Ещё в Чехии, под Прагой, родился долгожданный сын Георгий; домашнее прозвище «Мур» прилипло к нему с первых дней. Мальчика Марина обожала так, как, может быть, не умела любить никого из старших детей.
Между тем парижская жизнь оказалась немногим сытнее московской. Эфрон (он добрался до семьи ещё в Праге) мучился тяжёлой болезнью лёгких, Аля перебивалась вязанием шапочек, а Цветаева в письме знакомым жаловалась:
«Никто не может вообразить бедности, в которой мы живём. Мы вчетвером медленно гибнем от нужды».
Женщина, оставившая дочь в голодном приюте, сама годами жила на грани нищеты. Судьба, видимо, считала это недостаточной расплатой и готовила финал пострашнее.
В 1937-м Ариадна, давно уверовавшая в советскую власть, первой уехала в Москву. Следом, Эфрон, к тому времени завербованный иностранным отделом НКВД (после провала в Париже ему ничего другого не оставалось). Летом 1939-го Цветаева с четырнадцатилетним Муром прибыла следом.
В конце августа 1939-го за Ариадной пришли ночью. Ей предъявили шпионаж, статью 58-6, и отправили по этапу на восемь лет; на допросах выбили из неё показания против собственного отца.
Через полтора месяца, в октябре, забрали Эфрона. Его судьба решится 16 октября 1941 года приговором к высшей мере, но Марина к тому дню будет уже в земле.
Цветаева осталась с Муром вдвоём. Ни денег, ни жилья, да и друзья разбежались кто куда. Перебивалась переводами (Лорка, грузинские поэты), носила передачи в тюрьму. Сборник стихов зарубил критик Зелинский, объявив их «формалистическими», а слово это было по тем временам смертельно опасным.
К осени 1940-го в её тетради появилась запись: Цветаева призналась, что уже год думает о том, чтобы уйти из жизни. Эти строчки она написала за десять месяцев до Елабуги.
А вот тут-то, читатель, и начинается последний акт этой истории.
Пароход в никуда
Война началась 22 июня, а уже в первых числах июля немецкие бомбы падали на Москву. 8 августа 1941-го Цветаева с Муром погрузилась на эвакуационный пароход. На причале стоял Пастернак, помогавший увязывать багаж. Он притащил с собой крепкую бечёвку, обмотал ею чемодан и, дёрнув узел, пошутил, что верёвка крепкая, мол, выдержит что угодно. Невинная фраза, которая двадцать три дня спустя обернётся страшным пророчеством.
По рассказу Марка Слонима, та самая бечёвка сыграла в елабужской трагедии роковую роль. Доказательств этому нет; но Пастернак, узнав подробности, корил себя до последнего дня жизни.
Пароход «Чувашская Республика» тащился по воде больше недели. Мур в дневнике описал дорогу в двух словах. Сидели в тесноте, спали вповалку, воздух стоял кислый.
18 августа выгрузились на пристани Елабуги, захолустного камского городка. Марина рвалась в Чистополь, куда определили основную массу литераторов, но городок был забит до отказа, и эвакуированным запретили даже сходить на берег.
21 августа мать и сын поселились в доме колхозников Бродельщиковых, на улице Ворошилова, 10. Им выделили угол за перегородкой вместо целой комнаты. Кровать, тахта, комод и два стула. Хозяева понятия не имели, что молчаливая, бедно одетая женщина - поэт, чьи стихи знала наизусть русская эмиграция.
Люди, встречавшие Цветаеву на елабужских улицах, потом рассказывали одно и то же, что в свои сорок восемь она выглядела на все семьдесят. Лицо словно обесцвеченное, волосы серые, голос потухший.
Мур (которому к тому времени стукнуло шестнадцать) не миндальничал и в дневнике выразился прямо:
«Мать как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь».
Заявление
24 августа Марина всё же выбралась в Чистополь. Обошла знакомых по кругу, побывала у Асеева, у Лидии Чуковской, ночь провела в квартире паустовской жены.
26-го числа зашла в контору Литфонда и оставила бумагу, которую имеет смысл процитировать целиком:
«Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда. 26 августа 1941 года».
Поэт, чьи стихи Андрей Белый сравнивал с Пятой симфонией Бетховена, просилась мыть тарелки, и даже это ей не удалось. Асеев, которого Марина считала другом, отмахнулся. На собрании, разбиравшем её заявление, драматург Тренев выступил против. Место посудомойки в войну было завиднее места литератора, ведь рядом кухня, рядом еда. Кто-то из знакомых женщин потом качал головой, мол, попробуй втолкуй Цветаевой, что в военное время место при столовой ценится дороже литературного таланта, потому что там, где кастрюли, там и каша.
28 августа Марина вернулась в Елабугу, увозя одну-единственную победу, чистопольскую прописку ей всё-таки обещали. Но в последний момент что-то в ней сломалось, и уезжать она передумала.
30 августа сын записал:
«Она пробует добиться от меня "решающего слова", но я отказываюсь это "решающее слово" произнести. Пусть разбирается сама».
«Пусть разбирается сама».
Шестнадцатилетний мальчик написал это о матери, которой оставалось жить меньше суток.
Последнее утро
31 августа, воскресным утром, весь городок вышел на воскресник, горожане расчищали площадку под будущий аэродром. Мур отправился вместе с хозяевами, и Марина Ивановна осталась в доме одна.
Она нажарила Муру рыбы на обед. Потом села за стол и написала три записки.
Сыну:
«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але, если увидишь, что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
Асееву:
«Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь, просто взять его в сыновья, и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю».
(Асеев, к слову, просьбу не выполнил.)
Была и третья записка, адресованная «эвакуированным» без указания имён, но она не дошла до нас, потому что милиционеры забрали бумажку как вещдок и где-то потеряли.
И в тех же сенях, где стояла русская печь и висел рукомойник, Марина Ивановна приняла последнее решение, к которому, по собственному признанию, шла больше года.
Чем заплатила
Проводили её 2 сентября на Петропавловском погосте в Елабуге. За процессией шёл шестнадцатилетний Мур и несколько случайных знакомых. Ни отпевания, ни креста - добровольно ушедшую из жизни церковь не отпевала. В землю воткнули палку. Весной её смыло ручьями.
Где её положили, не запомнил никто. Ни Мур, ни кто-либо из провожающих.
Через девятнадцать лет, осенью 1960-го, в Елабугу приехала сестра Анастасия. Обошла южный край Петропавловского погоста, где в сорок первом провожали эвакуированных, и остановилась наугад. Вкопала железный крест с табличкой:
«В этой стороне кладбища упокоена Марина Ивановна Цветаева».
В этой стороне, приблизительно, может быть, здесь.
Мур пережил мать на три года. Летом 1944-го он погиб в бою, ему не исполнилось и двадцати.
Ариадна прошла лагерь, потом ссылку за Полярный круг, в 1955-м получила реабилитацию и с тех пор до конца своих дней (она ушла в Тарусе в 1975-м) собирала, хранила и возвращала читателю материнское наследие.
А маленькая Ирина Эфрон так и покоится в безымянном захоронении Кунцевского приюта, ни имени на камне, ни креста. Мать и младшая дочь, обе в безымянной земле, обе ненайденные, словно одна судьба, разделённая двадцатью одним годом.