ПРОЛОГ
1998 год
В то лето трава у дома стояла по пояс, и пахло от нее не сеном, а зеленой, злой жизнью. Она росла не по дням, а по часам, как будто земля под ней была жирная от чьих-то старых тайн. Стебли — сочные, упругие, с острыми краями — резали голые ноги Демида, оставляя на коже тонкие белые полосы, которые потом, когда он бегал, щипало от пота, и казалось, что сама трава злится и хочет его удержать.
Демиду было семь. Трава доставала ему до подбородка, когда он садился на корточки в джунглях подорожника, чтобы запустить машинку. Машинка была синяя, как кусочек неба, упавший в пыль. Одно колесо оторвалось и осталось дома, под кроватью, но это была его любимая. Отец купил её в прошлом году в городе, когда приезжал с работы трезвый. Тогда он был добрым, пах машинным маслом и обещал научить рыбачить. Сейчас отец приезжал трезвым редко, а добрым — почти никогда. Но машинка осталась. Она была доказательством того, что тот, другой отец, всё-таки существует где-то там, в памяти пластмассового колеса.
— Дёма, домой! — крикнула мать из окна.
Голос у неё был тонкий, дребезжащий, как муха о стекло. Испуганный. Она всегда боялась. Чего именно, Демид не понимал, но чувствовал кожей: то ли отца, то ли того, что соседи узнают, как у них дома бывает, то ли просто самой жизни, которая текла мимо неё, как мутная вода. Демид не обернулся. Домой не хотелось. Дома было душно, пахло щами, кислым тряпьём и тем особенным запахом страха, который дети чуют носом, как звери чутким нюхом чуют пожар за три версты. Этот запах оседал на зубах.
Он пополз дальше, к саду. Коленям было мокро и щекотно от травы, в ушах шумело от жары.
Там, в глубине, за кривыми яблонями, на которых висели червивые, горькие плоды, был колодец. Старый, заброшенный. Отец говорил, что вода там «мертвая» (какой бывает вода мертвой, Демид не знал, но звучало это так, что хотелось проверить), и что доски сгнили, и если Демид туда сунется, он спустит с него шкуру. Поэтому Демид туда и сунулся. Логика семилетнего человека проста: если за интересное так страшно наказывают — значит, оно того стоит.
Любопытство кололо изнутри острее, чем трава резала ноги. В семь лет смерть — это просто слово, холодное и далекое, как Луна. А тайна — это то, ради чего стоит дышать.
Он раздвинул лопухи. Ладони стали влажными и липкими от зелени. Встал на цыпочки, ухватился за шершавый, трухлявый сруб и заглянул внутрь.
Сначала ничего не было видно. Только чернота. Круглая, плотная, тяжелая, как зрачок огромного глаза, который смотрел на него из-под земли всё это время и только сейчас дождался. Пахло оттуда сыростью, тиной и чем-то сладковатым, приторно-гнилым, как пахнет погреб, если забыть там картошку на всю зиму, и она превратится в склизкую жижу.
— Эй, — позвал Демид. Голос прозвучал сипло, по-воробьиному жалко. — Тут кто есть?
Глухо. Только эхо где-то далеко внизу лениво повторило, передразнивая: «есть-есть-есть».
Он хотел уже отойти — внутри завозился холодный червячок страха, — но тут услышал шёпот.
Это не был голос в привычном смысле. Скорее, мысль, которая пришла в голову со стороны, чужая, наглая и при этом до омерзения ласковая. Она заползла в ухо, как мокрая нитка — прохладная, липкая, скользкая. И в этой мысли было всего одно слово, которое Демид не столько расслышал, сколько почувствовал позвоночником:
«Маленький...»
Демид замер. Даже мухи в траве перестали зудеть, или это у него в ушах заложило от страха.
«Тебе больно. Я вижу. Ты плачешь по ночам в подушку, чтобы никто не слышал».
Он не плакал. Ну, почти не плакал. Только когда отец бил маму, и она падала, и у нее из носа текло красное и густое, а Демид сидел под столом, вжав голову в плечи, и зажимал уши руками так сильно, что потом болели ладони. Чтобы не слышать звука ударов. Тогда да, тогда он плакал. Без звука. Чтобы никто не слышал. Даже сам себя старался не слышать.
— Кто ты? — спросил Демид. Голос сорвался на писк, тонкий, мышиный. В горле пересохло, как после трех дней температуры.
Внизу, в черноте, что-то шевельнулось. Не всплеск, не движение — скорее, сама тьма сделала глубокий, сытый вздох.
«Я друг. Я могу стать твоим другом. Самым лучшим. Самым верным».
Демид сглотнул. Горло дернулось, но слюны там не было — один песок. Друзей у него не было. Дети во дворе шарахались от него, потому что он ходил в старом, штопаном, и от него вечно пахло кошачьей мочой (рыжий Барсик жил в сарае, и Демид его тайком кормил хлебом, отщипывая от своего куска). Во дворе считали, что если от человека пахнет кошками — значит, он сам немножко кошка, а кошек во дворе не любили. Друзья — это то, о чем он читал в книжках с картинками, которые иногда давала почитать учительница. Там мальчики ходили в кино, ели мороженое и не боялись, что сегодня отец придет злой.
— Как? — спросил он. Шепотом, одними губами.
«Я дам тебе то, чего ты хочешь. Самого. Загадай».
И тут Демид увидел Ее.
Из темноты, медленно, как водоросли в стоячей воде, потянулась рука. Она была бледная, почти прозрачная, как вареная рыба, и длинная-длинная. Слишком длинная для человека. Кисть — отдельно, локоть — отдельно, и все это тянется, тянется вверх, как змея, которая забыла, что у нее нет костей. Пальцы шевелились, перебирая воздух, — нервно, жадно, как ноги сороконожки, которую бросили в банку.
Демид должен был закричать. Должен был побежать, ломая кусты, к дому, к матери, к ее щам и запаху страха. Но он стоял. Потому что рука не вцепилась в него мертвой хваткой. Она коснулась его щеки.
Прикосновение было прохладным и нежным. Таким нежным, каким не трогала его даже мама — у мамы вечно были мокрые, горячие руки после стирки, красные, в трещинках, и она гладила его торопливо, будто украдкой, будто боялась, что кто-то увидит и ей достанется. А эта рука гладила уверенно. Спокойно. Как будто имела право.
«Ты хочешь, чтобы он ушел? Чтобы все стало тихо?»
«Я сделаю это. А ты... ты просто никому не рассказывай обо мне. Никогда. Это будет наш секрет. Самый страшный и самый сладкий секрет на свете».
Внизу живота у Демида что-то сжалось. Маленьким, твердым кулачком. Он знал, что это неправильно. Так нельзя. Мама в церковь ходит, свечки ставит тоненькие, желтые, и говорит, что Бог все видит, даже то, что под кроватью. Бог накажет.
Но пальцы на щеке гладили его кожу — прохладные, легкие, и было так хорошо. Спокойно. Тихо. Как будто он нырнул с головой под одеяло, завернулся в него коконом, а там, снаружи, пусть хоть буря, хоть отец с ремнем, хоть конец света — они тебя не достанут. Никогда не достанут.
— Хорошо, — выдохнул Демид. Губы дернулись в улыбке, сам не заметил как. — Обещаю.
Рука убралась в темноту так же медленно, как появилась — нехотя, будто гладила напоследок воздух. Колодец снова стал просто дырой в земле. Обычной, старой, с гнилыми досками.
Демид постоял еще минуту, глядя вниз. Внутри что-то зудело — как после сладкого, когда съел слишком много и язык уже липкий, а в животе бродит тепло. Потом развернулся и пошел к дому, продираясь сквозь траву. Лопухи хлестали по ногам, но он не чувствовал. Он вообще ничего не чувствовал, кроме этого странного, тягучего покоя.
Вечером отец не пришел ужинать.
Мать сидела на кухне, теребя край фартука — дергала, накручивала на палец, пока ткань не пошла складками. Смотрела на дверь. Там, за дверью, было темно, и темнота не спешила открываться.
— Опять пьет где-то, — бормотала она. Голос сухой, шелушащийся, как старая бумага. — Сволочь.
Она всегда так говорила. «Сволочь». Но в этом слове давно не было злости — только усталость и привычка, как у собаки, которая привыкла, что ее бьют, и уже не скулит, а просто ложится и ждет.
Демида уложили спать рано. Он лежал в своей кроватке, смотрел на облупившуюся краску на потолке — она пузырилась, как старая кожа, — и слушал тишину. Тишина была непривычная. Обычно в это время отец уже гремел посудой, или орал телевизор, или просто дышал тяжело, с присвистом, сидя в кресле. А сейчас — ничего. Только маятник часов за стенкой: тик-так, тик-так, тик-так. И в голове пустота.
Утром его разбудил мамин крик.
Крик был странный. Не тот, испуганный и визгливый, от которого хотелось зажмуриться и зарыться в подушку. Этот был другой — длинный, воющий, страшный. В нем не было слов. Просто звук. Так воют, когда случается то, чему нельзя случиться. Когда мир ломается пополам, а ты стоишь и смотришь.
Демид выскочил в коридор. Босые ноги прилипали к холодному линолеуму. Мать стояла на пороге спальни, закрыв лицо руками — ладони прижаты к щекам, пальцы растопырены. А на кровати, ровно укрытый одеялом, лежал отец. Одеяло было натянуто до подбородка, уголки подогнуты, как он любил. Лицо у отца было спокойное, почти счастливое. Белое. Белей подушки.
— Мам? — позвал Демид.
Она не ответила. Только качалась вперед-назад, вперед-назад, и выла.
— Сердце, — сказал потом врач, пожимая плечами. Он стоял в прихожей, мял в руках шапку и смотрел куда-то в сторону. — Не выдержало. С кем не бывает. Молодой еще, но, знаете, экология, стрессы. Водку пил?
Мать кивнула. Она уже не плакала. Сидела на табуретке, комкала в кулаке носовой платок, и лицо у нее было странное — не горестное, а растерянное, как будто она заблудилась в собственном доме.
Пила валерьянку. Плакала. Плакала не по отцу — Демид видел, — а от облегчения. И стыдилась этого. Стыд висел в воздухе, горький и липкий, как дым дешевых сигарет.
Демид стоял у окна и смотрел в сад. Там, в глубине, за лопухами, чернел колодец. Из окна его было почти не видно — только краешек сруба, темный, мокрый после ночного дождя.
Он чувствовал это. Тот, кто там жил, смотрел на него в ответ. Взгляд был тяжелый, маслянистый, как пятно на воде. И улыбался.
А еще Демид чувствовал, что внутри него, там, где раньше было тепло и страшно, теперь пустота. Не больно, нет. Просто пусто. Холодная, влажная пустота, как камень на дне колодца, до которого никогда не достает солнце. И в этой пустоте что-то шевелится. Ждет. Дышит в такт.
«Теперь мы друзья навек, маленький хозяин», — прошелестело в голове. Голос был ласковый, липкий, сладкий, как патока. — «Я буду беречь тебя. От всех. Только наш секрет. Только наш».
Мать подошла, обняла его за плечи, прижала к себе. Пахло от нее валерьянкой, луком и тем самым привычным страхом, только теперь страха не было. Был только пепел. Демид не чувствовал тепла. Он чувствовал только сырость — противную, въедливую, — и запах тины, который навсегда впитался в его кожу, въелся в поры, смешался с потом.
Ему было семь лет, и лето только начиналось. Солнце пекло немилосердно, трава сохла и желтела на глазах, и мир вокруг шумел, жил, дышал.
А в колодце кто-то ждал, когда мальчик подрастет. Ждал терпеливо, сыто облизываясь в темноте, перебирая длинными бледными пальцами.
Чтобы начать настоящую игру.
ГЛАВА 1
Настоящее время
Алиса ненавидела утро.
Не утро как время суток — с этим еще можно было бы договориться, если бы утро начиналось в полдень, за окном шел дождь, а в руке была кружка с нормальным, крепким кофе. Она ненавидела сам процесс: открыть глаза и понять, что ты всё еще в этой квартире (потолок с желтым разводом от соседей сверху), в этом городе (за окном серо, хоть плачь), в этой жизни (мама на кухне уже успела сжечь масло и накатить стопку). И надо вставать.
За окном орала бензопила. Не просто работала, а именно орала — визгливо, натужно, с таким злобным подвывом, будто сосед дядя Коля пилил не доски для бани (которую он собирался построить уже лет десять), а живого человека, и человек этот отчаянно сопротивлялся. Под окном брехала собака — кто-то мелкий, истеричный, с лаем, похожим на треснутый звонок будильника. Из кухни тянуло горелым: мама опять пыталась пожарить яичницу и, судя по запаху, в очередной раз довела масло до состояния тактического напалма.
— Алиска! — донеслось из кухни. Голос у мамы был сиплый, с утра он всегда был сиплый — низкий, прокуренный, с хрипотцой человека, который лег спать всего пару часов назад. — Яичницу будешь?
— Буду, — крикнула Алиса в подушку. Подушка пахла пылью и вчерашними слезами (чужими, из сериала, но все равно). — Но не эту.
— А че не так?
— А то, мам.
Она села на кровати, потянулась, хрустнув шеей — позвонки отозвались сухим дробным щелчком, как переключатель скоростей в старой машине, — и посмотрела на себя в треснутое зеркало шкафа. Зрелище было тоскливое. Волосы торчали в разные стороны, как у взбудораженного воробья, под глазами залегли синяки — лиловые, с желтизной по краям, будто кто-то аккуратно, с чувством, поработал кулаками. На плече — красный след от молнии подушки: спала как убитая, хоть и не пила. Рожа, конечно, еще ничего, считай, двадцать восемь — не сорок, но если так дальше пойдет, к тридцати можно будет сразу в морг без грима. Сэкономят на косметичке.
Алиса натянула растянутый серый свитер — из той категории одежды, которую уже нельзя носить на люди, но для дома самое то: катышки на локтях, воротник резинкой, пятно от кофе на животе, возраст которого давно перевалил за год. Сунула ноги в тапки с убитыми задниками (левая тапка норовила слететь при каждом шаге, но расстаться с ней было жалко — привыкла) и поплелась на кухню.
Мама сидела за столом, подперев щеку рукой. В этой позе было что-то от античной статуи, которую застали врасплох и не успели доделать. Перед ней стояла тарелка с углём, который когда-то был яйцом, и пустая стопка. По запаху — пила не воду. Запах шел тяжелый, кисловатый, с отчетливой спиртовой нотой — дешевый коньяк или хорошая самогонка, смешанная с утренним перегаром и дешевыми сигаретами.
— Доброе утро, — сказала Алиса, убирая стопку в мойку. Стекло звякнуло о нержавейку — тонко, жалобно, как последний предупредительный. Мама проводила стопку взглядом, но промолчала. Только дернула щекой, будто проглотила что-то горькое. Начало дня было многообещающим.
— Ты на работу? — спросила мама. Голос сел еще сильнее — теперь говорила так, будто у нее во рту наждачная бумага.
— Ага. У меня сегодня великий день. Продаю особняк на окраине.
— Тот, который с привидениями? — мама хмыкнула, полезла в пачку за новой сигаретой. Пачка была мятой, последняя. Завтра опять просить будет. — Кому он нужен?
— Мне нужен. Комиссионные там — мама не горюй. Если продам, закроем твои долги в ларьке и купим тебе нормальные таблетки.
Алиса сказала это буднично, как о чем-то само собой разумеющемся, но внутри кольнуло. Остро, коротко, как иголкой. Долги в ларьке — это звучало почти смешно. Если бы не было так стыдно.
— Не надо мне таблеток, — мама закурила прямо на кухне, хотя Алиса сто раз просила этого не делать. Сигарета затлела, дым пополз вверх тонкой серой змейкой, завиваясь у плафона. — Я сама справлюсь.
— О да, — Алиса налила себе кофе из турки. Кофе был жидкий — мама экономила, сыпала половину от нормы, и жидкость в чашке имела цвет грязной воды из лужи после хорошего ливня. Такой кофе даже бодростью не пах, только горечью и утренним поражением. — Ты отлично справляешься. Еще пара месяцев такого «справляешься», и мы будем жить в картонной коробке на вокзале. Я буду просить милостыню, а ты — собирать бутылки. Идеальный план на старость. Пенсионный фонд отдыхает.
— Язва.
— Научилась у лучших.
Алиса пила кофе стоя, глядя в окно. Город Зареченск просыпался. Это был не тот нежный, розовый рассвет, который показывают в кино под романтическую музыку. Это было серое, липкое утро, которое выползало из-за труб теплоцентрали, как похмелье после дешевого портвейна. Серые пятиэтажки тянулись к небу облезлыми боками, грязь на дорогах блестела жирным налетом в свете редких фонарей, а мужик в трениках выгуливал такую же серую, неопределенной породы собаку. Оба выглядели так, будто уже всё поняли про эту жизнь и просто дотягивают срок.
Романтика.
В путеводителях про Зареченск пишут: «Город с богатой историей и уникальной атмосферой провинциального уюта». Врут. Врут сладко и нагло, как цыганки на вокзале. Ни хрена там нет, кроме заброшенного завода, который развалили еще в девяностых (стоит теперь, как скелет доисторического чудовища, и по ночам, говорят, там матерятся пьяные и воют собаки), да трех работающих предприятий, где платят копейки — ровно столько, чтобы не сдохнуть с голоду, но и не хватило бы на билет отсюда. Нормальные люди из Зареченска валят. При первой возможности, с вещами, без оглядки, как с тонущего корабля. А те, кто остался, либо спиваются, либо уже спились.
Алиса осталась. Потому что мама. Потому что «доча, ты же меня не бросишь?» — этот вопрос был произнесен таким тоном, будто бросить ее — все равно что пнуть слепого котенка. Потому что стыдно. И страшно. А вдруг и правда сопьется без нее? Хотя куда уж больше. Казалось бы, потолок достигнут, ан нет — русский человек всегда найдет, куда падать дальше.
В кармане завибрировал телефон. Рабочий. Завибрировал настойчиво, с каким-то даже злым упорством, будто тоже не выспался.
— Алло?
— Алиса Сергеевна? Это Петров из «Горстрой-инвест». Я по поводу особняка. Вы документы подготовили?
Голос у Петрова был такой, каким обычно сообщают плохие новости: маслянистый, сочувственный, с ноткой злорадства глубоко внутри.
— Конечно, Иван Петрович. Всё в лучшем виде. Сегодня в одиннадцать встреча с хозяином, подпишем предварительный договор, и можно выходить на сделку.
Пауза. В трубке зашуршало — Петров, видимо, мялся на месте, переступал с ноги на ногу, как нашкодивший школьник перед кабинетом директора.
— С хозяином? — переспросил он и замялся еще сильнее. — Вы это... поосторожнее там. Слышала, что про него говорят?
— Что он чокнутый? — Алиса усмехнулась, поправила свитер, который под курткой все равно никто не увидит. — Иван Петрович, я в Зареченске родилась и выросла. У нас тут каждый второй чокнутый. Первый — мой бывший. Демон, а не человек, до сих пор икается, как вспомню. Так что не пугайте, я пуганая. Меня жизнью так пугали — мало не покажется.
— Ну смотрите. Я предупредил.
Он отключился. Алиса убрала телефон в карман джинсов и допила кофе. Жидкость была теплая, горькая и совершенно бесполезная. Как этот разговор.
Чокнутый. Колдун. Черный риелтор. В городе про Демида чего только не говорили. Что он людей в подвале держит (старый подвал, сырой, с пауками — кому он нужен, этот подвал?), что у него там алтарь (на алтаре, надо полагать, свечки из «Магнита» и фотографии врагов), что он может сглазить так, что неделю поносом мучиться будешь. Чушь собачья. Просто мужик богатый, дом у него старый — с башенками, с историей, с теми самыми слухами, которые только прибавляют цены на рынке недвижимости, если правильно подать. Ни с кем не общается. В провинции это уже диагноз, да. Но не ее, Алисина, проблема. Ее проблема — мама, долги в ларьке и жидкий кофе по утрам. А Демид... Демид — это ключ к решению всех проблем. Или очередной провал.
Алиса оделась быстро: джинсы обтянули бедра, сапоги на плоской подошве привычно обхватили ноги, куртка — легкая, осенняя, сегодня обещали дождь. В зеркало в прихожей посмотрела мельком: ну, нормально. Лицо есть (бледновато, но румяна поправят), документы в сумке (папка с логотипом агентства, договоры, доверенности, всё как надо), язык острый (никуда не делся, хоть и притупился слегка за утро). Поехали.
— Я ушла! — крикнула в сторону кухни.
— Ага, — донеслось в ответ сипло, с хрипотцой. И следом, уже тише, будто мама говорила сама с собой, глядя в тарелку с черной яичницей: — Только там правда не задерживайся. Говорят, он нехороший.
— Мам, — Алиса закатила глаза уже в закрытую дверь.
За дверью пахло подъездом: сыростью, кошками и какой-то застарелой, въевшейся в стены тоской. Алиса глубоко вздохнула и начала спускаться по лестнице. Сапоги стучали по бетону: цок-цок-цок.
Впереди был особняк, чокнутый хозяин и шанс на нормальную жизнь.
Или на очень веселые неприятности.
Особняк стоял на окраине, там, где город уже заканчивался — не плавно, а с размаху, будто споткнулся о последнюю пятиэтажку и решил, что дальше идти смысла нет. За ним начинался лес. Настоящий, черный, с высоченными соснами, которые шумели так, словно перешептывались о чем-то своем, древнем и не предназначенном для человеческих ушей.
Район, конечно, — дальше только волки. Да и те, наверное, предпочитают держаться подальше.
Алиса огляделась. Соседи? Ближайший дом маячил метрах в трехстах, и тот, судя по виду, давно заброшен: окна — черные провалы, крыша просела, и в палисаднике разросся бурьян выше человеческого роста. Идеально для тех, кто любит тишину и не боится, что ночью кто-то постучит в окно. Или не постучит, а просто будет стоять и смотреть. Молча. Долго.
Алиса вылезла из своей старенькой «Логаны», хлопнула дверью — звук получился какой-то жалкий, одинокий, сразу же проглоченный тишиной, — и уставилась на дом.
Дом был красивый. Старый, купеческий, с резными наличниками, которые когда-то, наверное, белили любовно, каждую завитушку выводили. Окна — высокие, узкие, как бойницы, крыша покрыта зеленой от времени черепицей, похожей на рыбью чешую. Но запущенный. До такой степени, что хотелось спросить: «Ты как вообще, держишься? Может, скорую вызвать?» Краска облупилась и висела лохмотьями, крыльцо перекосило так, что оно напоминало рот старухи с выбитыми зубами, а окна на первом этаже были заколочены досками крест-накрест — грубо, наспех, будто кто-то очень хотел, чтобы внутрь не заглядывали. Сад за домом зарос до неприличия: лопухи выше пояса, крапива стеной, и в этой зеленой чаще угадывались очертания старых яблонь, которые уже не плодоносили, а просто стояли, как свидетели забытой эпохи.
— Ну и дыра, — сказала Алиса вслух. Голос прозвучал сиротливо в этой глуши, даже эхо не отозвалось. — Зато комиссионные — мечта!
Она полезла в сумку за телефоном, чтобы сфотографировать фасад для базы, и тут сзади скрипнуло.
Калитка.
Звук был такой, будто кто-то провел ржавым ножом по стеклу — визгливый, тягучий, с противным металлическим дребезжанием. Алиса обернулась. Резко, всем корпусом, и сумка на плече дернулась, больно ударив по бедру.
В калитку входил он.
Огромный. Реально огромный — под два метра, с такими плечами, что в дверной проем он, наверное, входит только боком, и то с усилием, как шкаф, который зачем-то решил прогуляться. Одет в старое пальто — длинное, темное, не по погоде теплое, которое висело на нем как на вешалке: велико размера на два, рукава закрывают пальцы, плечи свисают. Но под этой тканью угадывалась мощь. Тяжелая, звериная, от которой хотелось сделать шаг назад, но Алиса сделала шаг вперед. Привычка.
Лицо... лицо было как у тех людей, которые уже всё видели и ничего не хотят. Темные глаза, глубоко посаженные, смотрели из-под навеса лобных костей с тяжелой, давящей внимательностью. Под глазами залегли синие тени — или недосып, или что-то другое, от чего лучше держаться подальше. Скулы острые, как лезвия, губы сжаты в тонкую линию — ни улыбки, ни приветствия, просто линия, прямая и твердая. Волосы темные, чуть длиннее, чем надо, небрежно падают на лоб — то ли модно, то ли просто нет времени стричься.
Лет около тридцати пяти. Но выглядел он так, будто время над ним не властно: могло быть и двадцать пять, и все пятьдесят — не поймешь. Такие лица бывают у людей, которые живут вне обычных человеческих измерений.
Алиса внутренне сжалась. Прямо в животе, под ребрами, все подобралось в тугой узел. Потому что такие взгляды, которыми он на нее смотрел, обычно бывают у психиатров перед тем, как выписать рецепт, или у следователей, которые уже знают, что ты взяла эту чертову взятку, и просто ждут, когда ты сознаешься. Они видят тебя насквозь. До костей. До самого дна. И уже приговорили.
Но Алиса была не из пугливых. Точнее, пугливых, но с реакцией, выработанной годами выживания в Зареченске и общения с собственной матерью: «Нападать в ответ, пока не съели».
Она улыбнулась. Широко, ярко, включая самую обаятельную улыбку из своего риелторского арсенала — ту, которая обычно заставляла клиентов подписывать договоры, не глядя. Щеки напряглись, глаза сощурились, голос взял нужную, бойкую высоту:
— О, а вы, видимо, местное привидение? А я думала, они только в полночь выходят. Придется накинуть процент за моральный ущерб.
Он остановился в двух шагах. Смотрел сверху вниз, и в этом взгляде не было ничего — ни удивления, ни злости, ни интереса. Только тяжелая, темная вода, в которой не видно дна. Ветра не было, но Алисе показалось, что от него потянуло холодом — сырым, подвальным, каким пахнет от старых камней, забытых могил и тех мест, куда солнце не заглядывает уже лет сто.
Молчал.
Долго. Так долго, что тишина начала звенеть в ушах, а воздух между ними стал густым, как кисель.
Алиса почувствовала, как под этим взглядом у нее начинает чесаться нос. Предательски так, настойчиво, как будто внутри завелся маленький муравейник. Ну же, твою мать, скажи хоть что-нибудь. Ругнись. Плюнь. Пошли меня куда подальше, в конце-то концов! Что ты молчишь, как рыба об лед? Как памятник? Как сфинкс хренов?
— Демид, — наконец сказал он. Голос низкий, глухой, с легкой хрипотцой — такой звук бывает, если говорить в пустую бочку или в колодец. — Я хозяин.
— Алиса. Риелтор. Приехала продавать вашу недвижимость и, возможно, спасти от депрессии. Двойной тариф, кстати, за психологическую помощь. Тоже включим в договор?
Он моргнул. Один раз. Медленно, как сова. Веки опустились и поднялись с ленивой грацией существа, которое не привыкло спешить.
И вдруг Алисе показалось, что в уголках его губ дернулось что-то похожее на усмешку. Крошечное, мимолетное, как тень от пролетевшей птицы. Или не показалось. Может, просто нервный тик. У таких молчаливых типов часто бывают тики. Или топор в сарае. Одно из двух.
— Зайдите в дом, — сказал он, проходя мимо нее к крыльцу. От него пахло сыростью, табаком и еще чем-то... старым. Как от бабушкиного сундука на чердаке, в котором хранят пожелтевшие кружева и письма с фронта. Тяжелый, сладковатый запах времени. — Я покажу.
— Экскурсия? — Алиса пошла за ним, стараясь не отставать — ноги у него были длинные, шагал широко, и ей приходилось семенить, чтобы держаться рядом. — Шикарно. Люблю халявные экскурсии. Бесплатно и с интересным мужчиной — вообще мечта. Там у вас правда алтарь в подвале? А то клиенты спрашивают. Знаете, как люди любят страшилки? «Дом с привидениями» продается быстрее, чем просто «дом».
Он остановился на крыльце, обернулся. Посмотрел сверху вниз. В этом взгляде мелькнуло что-то — то ли усталость, то ли легкое удивление, что этот шумный, яркий человек до сих пор не задохнулась от собственной болтовни.
— Нет.
— Жаль. Было бы что в объявлении написать. «Продается дом с уникальным алтарем для жертвоприношений. Соседи не помеха. Отличная транспортная развязка. Рядом лес, грибы, ягоды и духи предков». Представляете, какой спрос?
— Вы всегда так много говорите? — спросил он. Без злости, без раздражения — скорее с клиническим интересом, как будто изучал новый, неизвестный науке вид попугаев.
— Только когда нервничаю, — выпалила Алиса и тут же прикусила язык. Зубы сомкнулись на кончике языка, больно кольнуло. Черт. Черт, черт, черт. Сдала себя с потрохами. Профессиональный риелтор, мать его, семи пядей во лбу, называется. Пришла, увидела, проговорилась.
Он снова посмотрел на нее. Теперь внимательнее. Взгляд стал острее, как будто он навел резкость, и в этой темной воде вдруг что-то блеснуло. Увидел что-то, чего не ожидал. Какую-то мелочь. Трещинку в броне.
— Не нервничайте, — сказал он и открыл дверь. Петли заскрипели — протяжно, жалобно, будто их пытали. — Я не кусаюсь.
— А жаль. Кусачие мужчины — это сексуально.
Она ляпнула это автоматически, просто чтобы заполнить тишину, которая снова начала сгущаться, и тут же поняла, что сказала что-то не то. Потому что он замер на пороге, и спина его под старым пальто напряглась. Прямо видно было, как под тканью перекатились мышцы — тяжело, как барсы в клетке.
— Заходите, — бросил он, не оборачиваясь. Голос сел еще ниже, стал совсем глухим.
Алиса вздохнула, поправила сумку на плече (ремень впился в ключицу, папка с документами больно давила в бок) и шагнула в темноту.
Внутри пахло пылью, деревом и той самой сыростью, которую она уже учуяла на улице. И еще чем-то неуловимым — сладковатым, тяжелым, от чего вдоль позвоночника пробежал холодок, быстрый и цепкий, как мышь по натянутой проволоке.
Но она отмахнулась. Показалось. Просто дом старый. Просто мужик странный, с глазами-омутами и голосом из погреба. Просто у нее сегодня удачный день. Она это чувствовала нутром. Нутро, правда, вело себя странно — то сжималось, то норовило удрать через пятки, но кто ж его, нутро, слушает?
Главное — не облажаться и продать.
А остальное — не ее дело. Совсем не ее.
ГЛАВА 2
Внутри было тихо.
Не той тишиной, которая бывает в пустых квартирах, когда слышно, как капает кран (кап-кап-кап — надоедливо, по-соседски), или гудит холодильник (уныло, как комар в августе). Здесь не капало и не гудело. Здесь вообще ничего не звучало. Тишина была плотной, ватной, она давила на уши, и Алиса вдруг поймала себя на том, что прислушивается к собственному дыханию — не слишком ли громко?
Даже половицы под ногами не скрипели, хотя выглядели так, будто последний раз их красили при царе Горохе, а после этого по ним ходили только призраки и кошки. Доски были темные, вытертые до серебристого блеска, но под сапогами Алисы они молчали. Покорно, мертво, как будто давно отучились издавать звуки.
Алиса стояла в прихожей и пыталась понять, что её смущает. Воздух был какой-то... спертый, что ли? Не затхлый, нет — хуже. Он был неподвижный. Стоячий, как вода в пруду, в котором давно никто не купался. Казалось, если взмахнуть рукой, можно почувствовать сопротивление — густое, тяжелое, словно здесь даже время текло иначе.
— Ремонт, конечно, требуется, — сказала она деловито, достав блокнот. Голос прозвучал неестественно громко, и Алиса непроизвольно понизила тон. — Но планировка хорошая. Высокие потолки, лепнина... Это всё можно обыграть. Сделать стиль «лофт» или «бохо». Сейчас модно. Знаете, такие подушки с кисточками, лампочки на веревочках, искусственная потрепанность...
— Я не собираюсь делать ремонт, — раздалось из полумрака.
Демид стоял у окна, за которым вместо стекла темнел лист фанеры — криво прибитый, с щелями по краям, откуда тянуло сквозняком. Он смотрел на неё. Не на блокнот, не на лепнину — именно на неё. Взгляд был тяжелый, осязаемый, как мокрая ткань на плечах.
— Я хочу продать как есть.
— Как есть — это только под снос, — Алиса хмыкнула, чиркая в блокноте. Ручка скрипела по бумаге — единственный звук, который решился нарушить эту проклятую тишину. — Или под очень-очень смелых покупателей с большими деньгами и любовью к аутентичной плесени. У вас тут плесень есть, кстати? Если есть — это уже эксклюзив. Можно в объявлении написать: «редкие грибковые культуры в комплекте».
— Устраивает.
Она подняла глаза.
Он стоял неподвижно. Вообще неподвижно. Ни покачивания, ни переминания с ноги на ногу, ни даже того мелкого, почти незаметного движения, которым живой человек всегда выдает себя. Как статуя. Как памятник самому себе. Даже не моргал, кажется. Или моргал так редко, что это было незаметно.
Жутковато, если честно. Нет, Алиса не верила во всю эту чертовщину, которой её пугал Петров — в колдунов, черных риелторов, проклятые дома и алтари в подвалах. Но когда на тебя вот так смотрит мужик ростом с гору и с лицом человека, который забыл, как улыбаться, — становится неуютно. Очень неуютно. Где-то в районе солнечного сплетения зарождается маленький холодный комочек, и его не рассосать никакой самоиронии.
— Ладно, — она бодро щёлкнула ручкой. Щелчок вышел нервным, ручка чуть не выскользнула из пальцев. — Пойдёмте смотреть дальше. Мне нужно оценить объём работ... то есть, тьфу, площадь.
Она пошла вперёд, стараясь не оглядываться. Коридор был длинный, темный — свет сюда попадал только из прихожей, и тот быстро терялся в глубине, проглатываемый мраком. В конце угадывалась лестница на второй этаж: крутая, с резными перилами, которые когда-то, наверное, были гордостью дома, а теперь напоминали скелет какого-то доисторического существа.
Обои местами отклеились и висели лохмотьями, под ними угадывалась старая штукатурка — серая, в пятнах, с выщерблинами. На стенах висели какие-то картины, но в темноте не разобрать — то ли пейзажи, то ли портреты. Масляные, старые, рамы тяжелые, с облупившейся позолотой. Они смотрели на Алису черными провалами рам, и у неё было отчетливое чувство, что из этих рам за ней следят.
Алиса толкнула первую дверь справа.
Дверь поддалась легко — даже слишком, будто только и ждала, когда её тронут. Петли не скрипнули. Алиса уже перестала этому удивляться.
Гостиная.
Огромная. Настолько, что противоположная стена тонула в полумраке. Высокие окна, заколоченные снаружи досками, отчего комната напоминала склеп — или очень дорогой гроб для очень большого покойника. Доски на окнах были прибиты крест-накрест, и сквозь щели пробивались тонкие полоски света, которые рисовали на полу длинные бледные полосы. Пыль в этих полосах танцевала медленный, тягучий танец.
Посередине стоял диван. Старый, кожаный, потрескавшийся так, что кожа напоминала спину древнего ящера. Рядом — торшер с пыльным абажуром, на котором пыль лежала таким ровным слоем, будто его нарочно присыпали пеплом. На стенах — пустота. Только светлые прямоугольники там, где раньше висели картины или фотографии.
Алиса обвела комнату взглядом — цепким, профессиональным, оценивающим — и вдруг поняла, что именно её смущает.
— А где зеркала? — спросила она.
— Что?
— Зеркала. В прихожей нет, в гостиной нет. Вы их вообще все сняли?
Демид вошёл следом. Она не слышала его шагов — просто вдруг поняла, что воздух за спиной стал плотнее. Остановился у неё за спиной. Близко. Слишком близко. Она физически ощущала его присутствие — как будто за ней стояла гора, огромная, темная, готовая рухнуть в любую секунду и похоронить под собой всё живое.
— Не люблю зеркала, — сказал он.
Голос прозвучал прямо над ухом. Глухо. Ровно.
— Почему? — Алиса обернулась.
Он молчал. Смотрел куда-то поверх её головы — на стену, на пустоту, на что-то, чего она не видела. Потом медленно перевёл взгляд на неё, и в этом взгляде было что-то такое, от чего маленький холодный комочек в солнечном сплетении взорвался и растёкся ледяными иголочками по всему телу. Алисе захотелось сделать шаг назад. Или бежать. Прямо сейчас. Не дослушивая, не досматривая, к чёрту комиссионные, к чёрту мамины долги — просто бежать, пока ноги несут.
— Отражения врут, — сказал он.
— А, ну да, — она нервно усмехнулась. Усмешка получилась кривая, дерганая, больше похожая на гримасу. — Моё тоже врёт. Каждое утро показывает какую-то помятую тётку, хотя я на самом деле цвету и пахну. Модель, блин, под прикрытием.
Он не улыбнулся.
Даже бровью не повел.
Просто смотрел. Своими темными, глубокими глазами, в которых не отражалось ничего. Даже света.
— Пойдёмте дальше, — сказал он и вышел первым. Бесшумно, как тень.
Алиса выдохнула. Шумно, со свистом, будто все это время задерживала дыхание. Нервы, конечно, железные (кованые, закаленные общением с мамой и жизнью в Зареченске), но этот мужик реально выбивает из колеи. Либо социофоб с тяжелой формой мизантропии, либо реально не в себе. Хотя, может, просто стеснительный? Такие огроменные экземпляры иногда стеснительными бывают. Комплексуют из-за роста. Или из-за голоса. Или потому что в детстве дразнили.
Следующая комната оказалась кухней.
Здесь было светлее — окно не заколочено досками, просто занавешено чёрной тканью. Плотной, тяжелой, явно не из магазина — такими обычно завешивают окна в бомбоубежищах или в моргах, чтобы случайные прохожие не заглядывали внутрь. Ткань висела складками, собирая пыль, и от этого комната напоминала траурный зал.
Алиса подошла к окну, отдёрнула край. В щель между тканью и подоконником брызнул дневной свет — такой яркий после полумрака, что глаза защипало. Она зажмурилась на секунду, потом обернулась.
— А это зачем? — спросила она, кивая на ткань. — Вы от света прячетесь? Или вам солнце противопоказано? Типа аллергия на ультрафиолет? Знаете, есть такая болезнь — фотодерматит. У подруги моей мамы. Она в темноте сидит, как крот, зато кожа — как у младенца. Правда, характер — как у дракона.
Демид стоял у стола. Водил пальцем по поверхности — медленно, задумчиво, будто рисовал что-то невидимое. Палец оставлял в пыли чёткий след, и Алиса вдруг поняла, что пыль здесь лежит таким ровным слоем, что в ней можно писать письма.
— Мешает, — сказал он.
— Мешает? — она обернулась, вцепившись взглядом в его лицо. — Чему?
— Работать, — он поднял глаза от стола. — Думать.
— А, ну да, — Алиса кивнула. Кивок вышел слишком бодрым, слишком деланным. — Я тоже лучше думаю в полной темноте. Особенно когда ищу носки. Или ключи. Или смысл жизни. Кстати, пыль у вас — зачёт. Прямо коллекционная. Таким слоем только археологов радовать. Лет через тысячу раскопают и скажут: «Смотрите, здесь жил человек, который принципиально не пользовался тряпкой».
Он поднял на неё глаза.
В них мелькнуло что-то. То ли раздражение, то ли интерес — с ним вообще сложно было понять. Лицо как каменная маска, только в глазах иногда проскальзывало что-то живое. На секунду. И снова пряталось в глубину.
— Вы всегда такая? — спросил он.
— Какая?
— Болтливая.
— А, — Алиса махнула рукой. Жест вышел широким, даже слишком — она задела какой-то стакан на столе, но вовремя подхватила. — Это защитная реакция. Когда страшно, я начинаю шутить. Вы, наверное, думаете, что это детский сад, но у меня психологическая травма. В детстве меня напугал тишиной дедушка. Сидел в кресле, молчал, а я думала — он умер. А он просто спал. С тех пор тишину не переношу.
Она говорила и говорила, потому что стоять в этой тишине, под его взглядом, было невыносимо. А мне с вами страшно, Демид. Вы огромный, мрачный, живете в доме без зеркал с заколоченными окнами. По всем канонам хоррора вы должны либо меня убить, либо оказаться вампиром. Я уже второе почти списала, осталось первое.
Он моргнул.
Один раз. Медленно.
— Я не вампир.
— Жаль. Вам бы пошло. Плащ, гроб, замок в Трансильвании. Романтика. Девушки таких любят. Таинственных, бледных, с вечными вопросами про душу. Я бы даже согласилась, чтобы меня укусили, если честно. Бессмертие — это неплохой бонус к ипотеке.
Она ждала реакции. Хоть какой-то. Улыбки, усмешки, закатывания глаз — любой человеческой реакции, которая скажет: «Да всё в порядке, я просто странный, но не опасный». Но он просто стоял и смотрел. Как будто изучал её. Как будто видел не живого человека с дурацкими шутками и нервным смехом, а задачу, которую надо решить. Или препятствие, которое надо устранить.
Алиса поёжилась. Внутри холодок пробежал — быстрый, колючий, как ёрш по стеклу.
— Пойдёмте наверх, — сказал он и направился к лестнице.
Алиса вздохнула. Глубоко, обреченно. Поплелась за ним.
Второй этаж оказался ещё мрачнее первого.
Коридор уходил в темноту — бесконечный, как туннель в метро, только без света и без надежды на скорую станцию. Половицы здесь уже не просто молчали — они пригибались под ногами, как будто хотели провалиться и утащить её в подпол. Алиса шла на звук его шагов — бесшумных, почти неразличимых, — и чувствовала, как напряжение собирается в плечах тяжёлым узлом.
И только из-под одной двери пробивалась полоска света. Тонкая, жёлтая, похожая на луч карманного фонарика в полной темноте. Демид открыл эту дверь и жестом пригласил войти.
Алиса вошла и замерла.
Это была детская.
Маленькая кроватка с балдахином — балдахин был серый от времени, пыльный, и свисал лохмотьями, как паутина в заброшенном доме. Плюшевый мишка сидел в углу, привалясь спиной к стене. У него не хватало одного глаза — чёрная пуговица вывалилась, осталась только дырочка и торчащие нитки, отчего мишка казался подмигивающим. Зловеще так, заговорщицки. Шкаф с детскими вещами — дверцы приоткрыты, оттуда выглядывал рукав какой-то распашонки, выцветшей до неопределимого цвета.
И стены.
Все стены были увешаны рисунками.
Детскими рисунками. Цветными карандашами, акварелью, фломастерами — всем, чем мог рисовать ребёнок, у которого не было друзей, но было много времени и много того, что хотелось выплеснуть на бумагу.
Алиса подошла ближе.
На всех рисунках было одно и то же: чёрный круг, похожий на колодец. Провал в земле. Иногда он был нарисован карандашом, густо заштрихован, до черноты. Иногда — залит чёрной акварелью, с потеками, как будто плакал. И рядом — маленький человечек. Тоненький, с палочками-руками и палочками-ногами. На некоторых рисунках человечек стоял один, глядя на чёрный круг. На других их было двое — человечек и кто-то ещё. Кто-то большой, тоже чёрный, тянущий к человечку длинные руки.
Алиса вглядывалась в рисунки, и внутри неё поднималось что-то тяжёлое и липкое. То ли жалость, то ли страх. То ли их смесь, которая оседает на зубах песком.
— Это вы рисовали? — спросила она тихо. Голос сел, пришлось откашляться.
— Да, — голос Демида прозвучал прямо за спиной. Близко. Слишком близко. — В детстве.
— А это что? — она показала на чёрный круг. Палец дрогнул, она убрала руку.
— Колодец.
— В саду?
— Да.
Алиса обернулась.
Демид стоял в дверях, и свет из коридора падал на него сзади, делая лицо ещё более тёмным и нечитаемым. Чёрный силуэт на фоне жёлтого прямоугольника. Но в голосе появилось что-то новое. Что-то, чего не было раньше. Усталость? Печаль? Или просто отголосок той боли, которую он носил в себе столько лет, что она стала частью его, как кости, как кровь.
— У вас было тяжёлое детство, — сказала Алиса. Это не было вопросом. Это был диагноз, поставленный по этим стенам, по этим рисункам, по этому чёрному кругу, который преследовал маленького мальчика на каждом листе.
— Было, — коротко ответил он.
— Простите.
Она вдруг почувствовала себя неловко. Остро, до рези в груди. За своё ёрничанье, за шутки про вампиров, за дурацкие попытки разрядить обстановку, когда перед ней стоял человек, который, судя по всему, натерпелся в жизни такого, что нормальные люди и не представляют. Который, возможно, до сих пор видит этот чёрный круг, стоит только закрыть глаза.
— За что? — спросил он.
— Я... — она замялась. Слова кончились. Впервые за долгое время слова кончились, и Алиса стояла, глупо моргая, и не знала, что сказать. — Я иногда не в тему шучу. Это просто... ну, вы понимаете. Защитная реакция. Дурацкая привычка. Мама говорит, что я этим всех от себя отталкиваю. Но я не специально. Просто когда страшно или неловко — у меня рот сам открывается.
Он молчал.
И в этом молчании было столько всего, что Алисе стало не по себе. Не страшно — нет, страха она уже натерпелась на первом этаже. А именно не по себе, как будто она заглянула в чужую душу, куда её не звали, и теперь не знает, как оттуда выйти, не наследив.
Алиса подошла к нему. Просто так. Сама не зная зачем. Просто захотелось как-то... утешить, что ли. Глупо, конечно. Он мужик здоровый, под два метра ростом, старше её, плечи — косая сажень, чего его утешать? Он кого хочешь сам утешит, если разозлится. Но он стоял в этом коридоре, привалившись плечом к стене, и выглядел таким потерянным, таким чужим всему миру — этому дому, этому городу, всей этой жизни, — что у неё сжалось сердце. Сжалось, как кулак, и заныло где-то под ребрами.
— Знаете, — сказала она, — у меня тоже детство не сахар. Мама пила, отца не было, как явления природы. Я в школе донашивала за старшей сестрой подруги — вы представляете, этот ужас? Юбка широкая, плечи не там, и все надо мной смеялись. Прозвище было «Гуманитарная помощь». Так что я понимаю, каково это — когда внутри дыра. Когда тебя вроде есть, а вроде и нет, и ты сам не знаешь, за что зацепиться.
Он поднял на неё глаза.
В темноте коридора они блеснули — влажно, остро, как у зверя, который выглянул из норы и не знает, стоит ли доверять.
— У вас нет дыры, — сказал он тихо. Голос сел до хрипотцы, почти шёпот. — Вы светитесь.
— Я? — Алиса фыркнула. Фырканье вышло нервным, с присвистом. — Я, скорее, мерцаю. Как перегоревшая лампочка в подъезде. То включусь, то выключусь. Только в выключенном состоянии и работаю нормально.
Она протянула руку и коснулась его плеча.
Хотела просто похлопать, по-дружески, мол, всё пучком, мужик, держись, не дрейфь, прорвёмся. Ладонь легла на ткань его старого пальто — грубую, мокрую почему-то, хотя дождя не было.
И его буквально дёрнуло.
Как током ударило. Как будто она не ладонью к нему прикоснулась, а раскалённым железом. Он отшатнулся — резко, сильно, врезался спиной в стену и замер, прижавшись к ней, тяжело дыша. Глаза расширились, зрачки метнулись, и Алиса вдруг поняла, что он не притворяется. Ему реально больно. Или страшно. Или и то и другое вместе.
— Что? — Алиса отдёрнула руку, как ошпаренная. Рука повисла в воздухе, потом упала вдоль тела. — Я что-то не то сделала? Простите, я не хотела... я просто... думала, поддержать...
— Нет, — выдохнул он. Голос сел окончательно, стал хриплым, как у прокуренного старика. — Вы... не надо. Не трогайте меня.
— Хорошо, — она подняла руки в примирительном жесте, ладонями к нему, как показывают: «Сдаюсь, мир, я без оружия». — Не трогаю. Всё нормально. Дышите. Просто дышите. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Медитация, блин.
И в этот момент за окном что-то случилось.
Сначала Алиса подумала, что ей показалось — бывает же, усталость, нервы, игра воображения. Но звук был отчётливый, его невозможно было спутать ни с чем другим: карканье.
Тысячи ворон, собравшихся в стаю, заорали разом. Не просто закаркали — завопили, закричали дурными голосами, как будто их резали. А потом — шум крыльев. Такой мощный, густой, тяжёлый, что задребезжали стёкла в окнах. Задребезжали мелко, противно, как зубы на морозе.
Алиса подбежала к окну, отдёрнула занавеску — та послушно съехала в сторону, подняв облако пыли, от которого защипало в носу.
С деревьев в саду взлетали птицы. Все. Сразу.
Сад стоял голый, чёрный от ворон — они облепили каждую ветку, каждую яблоню, каждый куст сирени. А потом эта чёрная масса дрогнула, оторвалась от веток и взмыла в небо единым телом. Туча — нет, тучища — поднялась над садом, закружилась вихрем, заслонила солнце, и на землю лёг сумрак, как перед грозой. Карканье стояло такое, что заложило уши.
И так же внезапно, как началось, всё кончилось.
Стая снялась с места и унеслась прочь, в сторону леса, чёрной лентой перечеркнув небо. Исчезла за горизонтом, оставив после себя только тишину и голые ветки. Тишина упала на сад тяжёлым одеялом, и в этой тишине было слышно, как где-то далеко скрипнула ветка.
— Ни хрена себе, — выдохнула Алиса. Она всё ещё стояла у окна, вцепившись пальцами в подоконник так, что костяшки побелели. — У вас тут экология, конечно... Прямо Хичкок отдыхает. «Птицы», серия вторая, теперь в Зареченске.
Она обернулась.
Демид стоял в коридоре — всё так же прижавшись спиной к стене, но теперь лицо его было в тени, и только глаза горели. Горели странным светом, и в них был страх. Настоящий, животный страх, который не спрятать за маской равнодушия.
Но не за себя. За неё.
— Вам пора, — сказал он глухо. Голос звучал так, будто он через силу выдавливал из себя слова.
— Что?
— Уходите. Прямо сейчас.
— Но мы ещё не закончили осмотр, — Алиса растерялась. Руки сами собой вцепились в лямку сумки, папка с договорами больно ткнула в бок. — И договор... нам же нужно подписать предварительный, я думала, мы всё обговорим, площадь замерим, фотографии сделаем для базы...
— Завтра, — перебил он. Резко, как ножом отрезал. — Приезжайте завтра. В это же время. Я всё подпишу. Все бумаги. Любые. А сейчас — уходите.
Он развернулся и быстро пошёл вниз по лестнице. Шаги его наконец-то стало слышно — тяжёлые, торопливые, гулкие в этой проклятой тишине. Он почти бежал, и спина его под старым пальто выражала такую отчаянную решимость, что Алиса не решилась окликнуть.
Она осталась одна в коридоре, полном детских рисунков.
Рисунки смотрели на неё со стен. Чёрные круги колодцев, маленькие человечки, и кто-то большой, чёрный, с длинными руками. Теперь, после ухода птиц, после этого дикого карканья, рисунки казались не просто страшными — они казались пророческими.
Алиса постояла минуту, пытаясь осмыслить происходящее. Потом пожала плечами — нервно, дёргано — и пошла к выходу. Шаг, ещё шаг, лестница скрипнула под ногами, но теперь скрип не пугал. Теперь хотелось просто оказаться снаружи, на солнце, на свежем воздухе, подальше от этих стен, пропитанных тоской и страхом.
— Странный тип, — пробормотала она себе под нос. Голос прозвучал сипло, пришлось откашляться. — Но деньги у него, видимо, есть. Раз может позволить себе такие загоны. Ладно, завтра так завтра. Мне же лучше — лишний день отдыха. Посижу дома, кофе попью нормальный, а не ту бурду, которую мама варит.
Она вышла на крыльцо и вдохнула свежий воздух.
Воздух был сладкий, почти пьянящий после спёртой атмосферы дома. И только сейчас, на улице, под открытым небом, Алиса поняла, как сильно в доме воняло. Не просто сыростью и пылью — там был другой запах. Сладковатый, приторный, тошнотворный. Чем-то пахло, чем-то, отчего у неё до сих пор мурашки бегали по коже, и никакое солнце не могло их прогнать.
Демид стоял в саду, у самого забора, спиной к ней. Смотрел в сторону леса, туда, где скрылись вороны. Стоял неподвижно, как каменное изваяние, и ветер трепал полы его длинного пальто.
Алиса хотела крикнуть «до завтра», но почему-то не стала. Язык не повернулся.
Просто села в машину — старенькая «Логана» жалобно скрипнула дверцей, — завела мотор и уехала. В зеркало заднего вида смотрела, как дом становится всё меньше и меньше, как он съёживается, вжимается в землю, прячется за деревья.
А он стоял и смотрел, как её машина скрывается за поворотом.
— Не надо было тебе сюда приезжать, — сказал он тихо. Ветер унёс слова, разметал их по саду. — Совсем не надо.
Из леса, с той стороны, где был старый колодец, донёсся тихий, довольный смех.
Шелестящий, влажный, как вода по камням.
ГЛАВА 3
Вечером Алиса поняла, что устала как собака. Как та самая дворняга, которую весь день гоняли палкой, а потом забыли покормить.
Она сидела на кухне, пила дешёвый чай с мятой (мята была своя, с подоконника, потому что на нормальную еду денег уже не хватало — даже на пакетированный «Принцессу Нури» пришлось бы копить) и тупо смотрела в стену. На обоях было пятно. Алиса смотрела на него уже полчаса и за это время успела придумать ему историю: пятно возникло, когда лопнула батарея три года назад, мама тогда плакала, Алиса красила трубы, а пятно так и осталось — напоминанием о том, что в этой жизни ничего не проходит бесследно.
Мама ушла к подруге — «посидеть, выпить по чуть-чуть, отметить, что среда». Алиса не стала её отговаривать. Во-первых, бесполезно — маму не отговаривали даже врачи, когда она решала, что водка лечит лучше таблеток. Во-вторых, хотя бы пару часов тишины.
Тишина, правда, была так себе. В квартире пахло мамиными духами «Красная Москва» — приторно-сладкими, тяжелыми, как воспоминания о советском детстве, — и вчерашней котлетой, которая засохла на сковородке и теперь пахла горелым жиром и тоской. Сосед сверху наконец заткнулся со своей бензопилой, но теперь включил телевизор так громко, что сквозь пол было слышно каждое слово: очередной сериал про бандитов и любовь. Бандиты стреляли, любовь страдала, а Алиса сидела и думала, что у них там хотя бы сюжет есть. У неё сюжета не было — так, одни декорации.
Алиса достала телефон, пролистала ленту. Подруги постили детей, еду, котиков. Бывшие коллеги, которые уехали в город (сбежали, как крысы с тонущего корабля), постили офисные тусовки и красивые закаты — те самые, которые в Зареченске бывают только на открытках из интернета. Алиса постила только мемы про нищету и иногда фотки объектов — для работы. Её жизнь в соцсетях выглядела так, будто её ведёт персонаж второго плана из фильма про апокалипсис.
Сегодняшний объект она не сфоткала. Совсем из головы вылетело. Вылетело и унеслось в ту самую стаю ворон, которая поднялась над садом.
Она открыла заметки и начала набрасывать текст объявления. Пальцы дрожали — то ли от холода, то ли от остатков нервов. «Продаётся просторный особняк в экологически чистом районе. Большая территория, отличная транспортная развязка, идеально для большой семьи...»
Она представила семью, которая въедет в этот дом. Мама, папа, двое детей, собака. Представила, как они открывают дверь, заходят в прихожую без зеркал, поднимаются на второй этаж, заходят в детскую... и видят стены, увешанные рисунками. Чёрные круги колодцев. Маленькие человечки. Кто-то большой с длинными руками.
Представила, как их дети будут играть в саду, где есть колодец по-настоящему. Старый, заброшенный, с гнилыми досками. И кто-то там, внутри, ждёт.
— Бред, — сказала она вслух. Голос прозвучал сиротливо в пустой кухне. — Кому я впариваю? Кому, мать его, нужен дом с таким прицепом?
Но комиссионные. Ради комиссионных можно и соврать. Не в первый раз. Не в сотый. Совесть уже давно не ноет — только поскрипывает иногда, как старая половица.
В дверь постучали.
Алиса подняла голову. Медленно, с усилием, будто шея налилась свинцом. Стук был настойчивый, тяжёлый. Не соседка с солью (у неё соль своя), не мама, забывшая ключи (ключи она никогда не забывала, даже в самом глубоком запое). Этот стук был другим. Злым.
— Алиса! — раздалось с лестничной клетки. Голос пьяный, сиплый, с той особенной хрипотцой, которая бывает у людей, которые пили сутки и готовы пить дальше. — Открывай, сука! Я знаю, что ты дома!
У неё внутри всё оборвалось.
Костик.
Бывший.
Алиса замерла, сжимая кружку так, что побелели костяшки. Кружка была старая, с отбитой ручкой, но тёплая — единственное тёплое в этой комнате. Сердце заколотилось где-то в горле, глухо, как пойманная птица.
— Открывай, я сказал! — Он забарабанил кулаком по двери. Дверь задрожала, жалобно звякнул замок. — Я с тобой разговаривать пришёл!
— Костик, уходи, — крикнула Алиса. Голос сорвался на писк, пришлось прокашляться. — Я полицию вызову.
— Вызывай! — Он засмеялся. Смех был пьяный, злой, с каким-то даже удовольствием. — А кто приедет? Петров? Так он со мной вчера пил. Водку жрал и рассказывал, как ты ему надоела со своими заявлениями. Скажет — семейные разборки, и уедет. А может, даже не приедет.
Он был прав. В Зареченске полиция на такие вызовы не ездила. Семейные разборки — не их профиль. Семейные разборки — это когда муж бьёт жену, это ж не убийство, подумаешь, дело житейское. А если и приедут, то через час, когда Костик уже успокоится или, наоборот, сделает что-то такое, что исправить будет нельзя.
Алиса вскочила. Ноги подкосились, пришлось ухватиться за стол. Отбежала в коридор, вжалась в стену напротив двери. Стена была холодная, с пупырчатыми обоями, и эта пупырчатость впивалась в спину.
Дверь была старая, деревянная, с хлипким замком. Её красили лет десять назад, и краска облупилась, как кожа после солнечного ожога. Костик был здоровый, пьяный и злой. Если захочет — вынесет плечом. Одним ударом. Алиса видела, как он однажды вынес дверь в общежитии. Просто подошёл и вынес. Без разбега.
— Шлюха! — заорал он. Голос ударил по ушам, как пощёчина. — Я из-за тебя работу потерял! Ты на меня ментам накатала?!
— Ты сам накатал, когда в столовой бутылкой заведующего зашиб! — крикнула Алиса в ответ. Губы дрожали, но голос держался. Хотя бы голос.
— Молчи, тварь!
Удар.
Дверь содрогнулась. Всем косяком, всем своим хлипким существом. В прихожей посыпалась штукатурка — белая пыль осела на полу.
Алиса взвизгнула. Не сдержалась. Звук вырвался сам, противный, тонкий, как у зайца, которого схватила собака. Она вжалась в стену сильнее, вдавилась, хотела стать частью этой стены, слиться с ней, исчезнуть.
— Я тебя найду, поняла? — голос Костика стал тише, но от этого ещё страшнее. Теперь в нём была не просто злость, а холодная, расчётливая ненависть. — Ты от меня не спрячешься. Ни в этой халупе, ни где-то ещё. Я тебя везде достану. Поняла?
Он снова забарабанил. Раз, другой, третий. С каждым ударом дверь жалобно стонала, и казалось, ещё немного — и петли не выдержат.
Алиса закрыла уши руками, сползла по стене на пол и зажмурилась. Сильно, до цветных кругов перед глазами.
Она не плакала. Слёз не было. Высохли за эти полгода, что она его боялась. Был только животный, ледяной страх, который сковал всё тело так, что невозможно было пошевелиться. Страх, от которого немеют пальцы и сводит живот.
Внезапно крики стихли.
Алиса замерла. Замерла так, что даже дыхание остановилось. Прислушивалась всем телом, каждой клеточкой.
Тишина.
Только телевизор соседа сверху бубнит что-то про любовь. «Я тебя никогда не забуду, — пел хриплый голос из динамика, — ты будешь жить в моём сердце всегда...»
А потом она услышала это.
Глухой удар.
Не в дверь. Другой. С лестничной клетки — там, за тонкой деревянной преградой, которая сейчас казалась смешной и бесполезной. Глухой, тяжёлый удар, от которого, кажется, дрогнули стены. Как будто что-то тяжёлое упало на пол. Тяжёлое и мокрое. Мешок с картошкой? Тело? Или кто-то упал — со всего роста, не удержавшись на ногах?
А следом — шаги.
Медленные, тяжёлые, удаляющиеся вниз по лестнице. Они не спешили. Они просто шли — с чувством выполненного долга, с той спокойной уверенностью, которая бывает у людей, которые знают: всё сделано правильно.
Шаги были не Костика. Костик ходил иначе — вразвалочку, топая, как слон в посудной лавке, тяжёлый, шумный, предсказуемый. Это была другая походка. Плавная, скользящая, почти бесшумная, но при этом тяжёлая — как будто по лестнице шёл не человек, а огромный зверь, который умеет ступать мягко, но весит полтонны.
И отчего-то от этой походки по спине побежали мурашки. Холодные, быстрые, как тараканы по кухне, когда внезапно зажигаешь свет.
Алиса сидела на полу, боясь дышать. Вдох — выдох — это слишком громко. Сердце колотилось где-то в ушах, заглушая все остальные звуки, и она слушала, как шаги затихают внизу. Ступенька, ещё ступенька, ещё... пролёт, второй, третий...
Потом хлопнула дверь подъезда.
Тяжело, со звоном, с тем особенным эхом, которое бывает только в старых пятиэтажках, когда дверь захлопывается за кем-то уходящим — или приходящим.
И стало совсем тихо.
Даже телевизор у соседа сверху заткнулся. Даже лампочка в прихожей перестала гудеть. Тишина упала на квартиру тяжёлым одеялом, придавила к полу, и Алиса сидела, вжавшись спиной в холодную стену, и боялась пошевелиться.
Она просидела так, наверное, час. Может, два. Часы на кухне пробили что-то — она не считала. Встать не могла: ноги не слушались, стали ватными, чужими, будто не её вовсе. Телефон выпал из рук где-то в начале этого кошмара, валялся под стулом, экраном вниз, и Алиса даже не пыталась его найти. Кому звонить? Петрову? Который пил с Костиком вчера? В полицию? Чтобы сказали: «А что, уже убили? Нет? Ну так чего звоните?»
Она просто сидела, смотрела на дверь и ждала.
Ждала, что Костик снова начнёт орать. Ждала, что тот, другой, вернётся. Ждала, что дверь откроется и на пороге появится кто-то, от кого станет либо легче, либо уже всё равно.
Но никто не пришёл. Ни Костик, ни тот, другой. Ни соседи, которым, видимо, было плевать. Ни мама, которая, наверное, уже наклюкалась у подруги и теперь спала, положив голову на стол.
Только тишина. Густая, липкая, как патока. И запах «Красной Москвы», въевшийся в обои. И холод от стены, который проникал сквозь свитер, сквозь кожу, сквозь кости — прямо в душу.
Под утро она всё-таки доползла до дивана. Ползла по стенке, хватаясь за косяки, как старуха. Диван встретил её знакомым скрипом пружин и запахом пыли. Она свернулась калачиком, подтянула колени к подбородку, обхватила себя руками — как будто это могло защитить — и провалилась в тревожный, липкий сон без сновидений.
Сон был пустой. Чёрный. Без картинок, без звуков, только тяжесть где-то в груди и ощущение, что за ней наблюдают. Наблюдают оттуда, из темноты. И ждут.
Утром её разбудил солнечный свет.
Он бил в окно немилосердно, ярко, как будто назло — как будто вчера не было никакого Костика, никаких ударов в дверь, никаких шагов на лестнице. Как будто всё это приснилось. Алиса открыла глаза и долго не могла понять, где находится и почему у неё всё болит. Спина затекла, шея не поворачивалась, в висках стучало так, будто внутри поселился маленький, но очень злобный барабанщик.
Потом вспомнила.
Костик. Дверь. Шаги.
Она вскочила с дивана так резко, что перед глазами заплясали чёрные точки. Подбежала к двери босиком — холодный пол обжёг ступни, — прильнула к глазку. Пластиковая крышка со скрипом отъехала в сторону.
Лестничная клетка была пуста.
Только свет из окна на площадке рисовал длинные тени от перил, и в этом свете медленно кружилась пыль. Ни Костика, ни того, другого. Никого.
Алиса выдохнула. Выдох получился шумным, с хрипом, будто она всё это время задерживала дыхание.
Она открыла дверь.
Петли привычно скрипнули — жалобно, предупредительно, как старая собака, которая хочет сказать: «Не ходи туда, хозяин». Но Алиса вышла.
На площадке никого. Только запах сырости — тяжёлый, подвальный, нехарактерный для седьмого этажа в сухую погоду. И что-то на полу.
Алиса опустила глаза и замерла.
На бетонном полу, прямо перед её дверью, расплылась лужица воды. Тёмной, почти чёрной, как будто её набрали не из-под крана, а из глубокого омута. Вода лежала ровно, спокойно, не испаряясь под утренним солнцем, и в ней не отражалось ничего — даже свет из окна тонул в этой черноте без следа.
И в лужице — ничего. Ни следов, ни окурков, ни мусора. Только вода, которая откуда-то взялась на седьмом этаже в сухую погоду. Которая не могла взяться тут никак, вообще никак, потому что крыша не текла (проверяли сто раз), соседи сверху не топили (Алиса бы услышала), а на улице уже неделю не было дождя.
Алиса перешагнула через лужицу — осторожно, стараясь не наступить, хотя ноги и так были босые, — подошла к перилам, посмотрела вниз.
Пролёт был пуст. Только на площадке этажом ниже, на том же месте, у чьей-то двери, тоже темнело мокрое пятно. И ещё ниже. И ещё. Цепочка чёрных луж, ведущая вниз, в подъездную темноту.
И вдруг в голове у неё раздался шёпот.
Он не пришёл извне — не с лестницы, не из квартиры. Он родился прямо в черепе, зашевелился там, вязкий и прохладный, как та вода на полу. Голос был тихий, ласковый, и от этой ласковости захотелось закричать.
«Я помог тебе».
Алиса отдёрнулась от перил, будто те раскалились добела. Вжалась в стену, прижалась лопатками к холодным обоям, вдавилась, хотела провалиться сквозь стену, сквозь этажи, сквозь землю — куда угодно, лишь бы не слышать этого голоса.
Сердце забилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть, разорвать кожу, ускакать прочь, подальше от этого шёпота.
— Чего? — выдохнула она вслух. Голос сорвался, прозвучал тонко, жалобно, по-мышиному. — Чего?
Тишина.
Только где-то далеко внизу хлопнула дверь. Обычная, подъездная, тяжёлая. И всё стихло.
Алиса постояла минуту, пытаясь отдышаться. Вдох-выдох, вдох-выдох. Грудную клетку сдавило обручем, и этот обруч не отпускал. Потом решительно — так решительно, как может идти на смерть приговорённый, — вернулась в квартиру, взяла тряпку, старую, серую, которой мыла пол на прошлой неделе, и вытерла лужу.
Вода была холодная. Не просто прохладная — ледяная, как будто её только что достали из скважины глубиной в сотню метров. Она пахла тиной и чем-то ещё — сладковатым, приторным, отчего защипало в носу. И почему-то оставляла на пальцах ощущение липкости, которое не смывалось. Алиса тёрла руки одна о другую, тёрла, но пальцы оставались липкими, будто их обмазали сиропом.
Она выкинула тряпку в мусорное ведро — брезгливо, двумя пальцами, стараясь не касаться — закрыла дверь на все замки. Щёлкнул нижний, щёлкнул верхний, щёлкнула щеколда, которую она никогда не закрывала. И прислонилась к двери спиной.
Дерево было холодным. Или это у неё спина горела?
— Показалось, — сказала она громко. Громко, чтобы заглушить тишину, которая снова навалилась на квартиру. — Ночь была тяжёлая. Нервы. Костик этот долбаный. Показалось. Просто показалось.
Но где-то глубоко внутри, в том месте, которое у нормальных людей называется интуицией, а у Алисы — просто «чуйкой», она знала: не показалось.
Чуйка никогда не врала. Чуйка орала, когда надо было бежать от Костика в первый же день. Чуйка выла, когда мама в очередной раз говорила «я завязываю». Чуйка сейчас молчала, но молчала как-то особенно — притаившись, затаив дыхание, ожидая.
И ещё она знала, что должна позвонить Демиду.
Потому что этот шёпот, этот голос в голове... она уже слышала его раньше. Там, в доме, когда с деревьев взлетели все вороны. Тогда она решила, что показалось. Что ветер, что нервы, что старый дом действует на психику. Но теперь — теперь она знала точно.
Этот голос был тот же.
Она не позвонила.
Взяла телефон, нашла его номер в документах — Демид, без фамилии, только имя и цифры, — посмотрела на экран. Палец завис над кнопкой вызова. Экран погас, она ткнула, чтобы загорелся снова. Посмотрела ещё минуту. И отложила телефон на стол.
— Сама разберусь, — сказала она вслух. Голос прозвучал неубедительно, фальшиво, как у актёра третьего сорта. — Я сама всегда разбираюсь. И ничего. Живая пока. Пережила Костика, переживу и это.
Но руки у неё дрожали, когда она наливала себе кофе. Дрожали мелко, противно, так что вода из чайника лилась мимо кружки, заливая стол. И кофе был невкусный, хотя сахара положила три ложки. Слишком сладко, приторно, до тошноты. И горчило почему-то.
А в мусорном ведре лежала тряпка.
С неё всё ещё капала чёрная вода.
Кап. Кап. Кап.
Медленно, ритмично, как метроном, отсчитывающий время до чего-то неизбежного.
ГЛАВА 4
Утром Алиса поняла, что не спала от силы часа три.
Она определила это по тяжёлой пульсации в висках, по ощущению, что веки налиты свинцом, и по тому особенному состоянию, когда тело вроде бы здесь, а мозг уже где-то в параллельной реальности — тормозит, зависает, не успевает за мыслями. Она варила кофе, смотрела на свои дрожащие руки и пыталась убедить себя, что ничего страшного не произошло.
Подумаешь, бывший припёрся. Подумаешь, наорал, дверь чуть не вынес, пообещал найти и убить. Обычное дело, семейные разборки, в Зареченске каждый второй через это проходит. Подумаешь, какая-то вода на полу. Мало ли откуда вода? Соседи могли пролить, когда мусор выносили. Крыша течёт — хотя какой там, седьмой этаж, крыша выше. Водопроводчики лазили, таскали с собой ведро, расплескали. Вариантов — миллион.
А шёпот? Шёпот ей вообще приснился.
— Точно приснился, — сказала она вслух, чтобы закрепить эффект. Голос прозвучал сипло, с утра он всегда такой, но сейчас в нём добавилась какая-то неуверенная, просящая нотка. — Я просто не высыпаюсь в последнее время. Работа, мама, Костик этот... Нервы. Вот и чудятся черти.
Кофе был отвратительный — жидкий, горький, с привкусом вчерашней заварки. Но горячий. Алиса пила его стоя, глядя в окно на серое утро. Небо затянуло облаками, тяжёлыми, низкими, как потолок в подвале. Где-то там, за этими облаками, должно быть солнце, но в Зареченск оно, видимо, не планировало заглядывать.
Конец ознакомительного фрагмента. Прочитать полность можно тут - https://www.litres.ru/73505093/