Утро вторника выдалось серым и каким-то... пустым. Сотрудники строительной компании входили в кабинет, привычно вешая куртки на вешалку у двери, и вдруг замирали на секунду. В углу, за столом, где всегда царил идеальный порядок, было пусто.
Стулья заскрипели громче обычного. Кто-то кашлянул, и этот звук разнёсся по комнате неожиданным эхом.
— А где... — начала было Зоя, но осеклась.
Все молча рассаживались по местам. Обычно по утрам здесь стоял негромкий гул: перемывали косточки соседке Зои, обсуждали, как муж Наташки опять загулял, хвалили рассаду помидоров. Но сегодня говорить не хотелось. В воздухе висело что-то липкое и непривычное — неловкость.
И тут все поняли: они потеряли не просто коллегу. Они потеряли тишину, которая была им нужна. Ту самую тишину, за которой они прятали свои сплетни и смешки. Ту самую женщину, которую за глаза называли «бабой-Ягой» за её нелюдимость и строгое, некрасивое лицо.
Альбина Фёдоровна. Она всегда была здесь. Как старый письменный стол, как шкаф с чертежами, как пыльный фикус на подоконнике. Она приходила раньше всех, уходила позже всех. Никогда не брала отпусков, словно боялась, что без неё стены развалятся. И стены, кстати, держались именно на её железобетонном расчёте. Без её визы не сдавался ни один объект. Она правила их ошибки, не попрекая, не возвышаясь, а просто молча исправляя, как старший брат, который устал от глупости младших.
И вот её не было.
Ровно в девять, когда секундная стрелка дрогнула на цифре двенадцать, зазвонил телефон на её столе. Зоя, сидевшая ближе всех, вздрогнула, будто от удара током, и, словно воруя, сняла трубку.
— Алло? — Голос на том конце провода был сухим, как прошлогодний лист, но в нём чувствовалась странная, незнакомая усталость. — Здравствуйте. Это Альбина. Я беру отпуск. По семейным обстоятельствам.
В трубке щёлкнуло. Короткие гудки прозвучали как приговор.
Зоя медленно положила трубку и обвела взглядом притихший кабинет.
— У Альбины... семья? — одними губами спросила Наташа, оторвавшись от монитора. — Какая семья? Она же одна живёт. Как сыч.
И тут наступила самая страшная тишина, какая только бывает. Тишина осознания.
Все эти годы они видели перед собой «Бабу-Ягу», «мебель», «протеже директора». Они, не стесняясь, обсуждали при ней свои мелкие радости и горести, потому что были уверены: она не слышит. Она — функция. Она — винтик. Она — пустое место.
А она была человеком. Женщиной с судьбой, о которой никто не знал. У неё были «семейные обстоятельства». У неё была жизнь, полная боли, забот или, может быть, позднего, отчаянного счастья, о котором они не имели ни малейшего понятия.
В этом кабинете вдруг стало нечем дышать. Кто-то опустил глаза в стол, кто-то уставился в окно на серое небо. Наташа, главная сплетница и говорунья, удивлённо смотрела на стол Альбины.
В углу на подоконнике всё так же стоял пыльный фикус. Альбина Фёдоровна всегда поливала его по средам. А сегодня был вторник. И фикус, казалось, съёжился, оставшись без своей молчаливой хозяйки, которая, оказывается, была нужна не только для того, чтобы исправлять чертежи. Она была нужна, чтобы в комнате был порядок. Чтобы кто-то поливал цветок. Чтобы была тишина, в которой, как выяснилось, они нуждались больше, чем в своих пустых разговорах.
Альбина вспомнила, как тридцать лет назад стояла у зеркала в прихожей той самой двушки, что досталась от бабушки, и смотрела на себя. Некрасивая. Она всегда это знала. Крупные черты лица, слишком серьёзный взгляд, никакой тебе игривости или лёгкости. В институте её не замечали мальчики, на работе — коллеги. А потом появился он. Из деревни, с руками, пахнущими землёй и надеждой. Он смотрел на неё так, будто она была сокровищем. Альбина, наивная, поверила. Вышла замуж. Привела в свой дом.
А он привёл в её жизнь пьянки, чужих баб и те самые слова, которые запоминаются на всю жизнь. Когда она, устав терпеть, собрала его вещи и выставила за дверь, он обернулся на лестничной клетке и бросил, цедя сквозь зубы:
— Да кому ты нужна будешь, уродина?
Дверь захлопнулась. А через неделю она узнала, что внутри неё уже живёт маленькое сердце. Маленький человек, которому она будет нужна. Всегда.
Альбина закрыла глаза, и тёплая волна накрыла её с головой. Она снова увидела их маленькую комнату, заваленную картонками от моделей самолётов. Они с сыном сидели на полу, склеив очередной «кукурузник», и он, смешной, чумазый, с каплей клея на носу, говорил: «Ма, а мы с тобой команда!»
Команда. Они были командой.
Она учила его читать по вывескам, пока они шли за хлебом. Они варили манную кашу и хохотали, когда каша сбегала на плиту. А по вечерам, когда город за окнами затихал, она читала ему вслух Жюля Верна, и он засыпал под шум подводной лодки «Наутилус» и шёпот капитана Немо. Потом были походы с палатками, где она, городская девчонка, училась разводить костёр, потому что сын хотел, чтобы у них был «настоящий лагерь». Она освоила гитару — три аккорда, чтобы подпевать его любимым песням у костра. Шахматы по выходным, где он обыгрывал её и каждый раз говорил: «Ма, ты сдаёшься или будем биться до последнего?»
Они изъездили полстраны. На электричках, на попутках, с рюкзаками за плечами. Она показывала ему старые города, учила читать карты и не бояться неизведанного. А по ночам в гостиницах или у чужих людей, где они останавливались, он читал ей Брэдбери, и они оба плакали над «Вином из одуванчиков».
Английский она учила вместе с ним, по одним учебникам, чтобы помогать. Немецкий — по тем же тетрадкам. Она покупала ему словари и книги, отказывая себе в новом пальто. И ни разу не пожалела.
Сын вырос. Высокий, красивый, с её глазами и его, отцовской, статью, но с душой, которую слепила она. Институт, работа, своя жизнь. Он приходил к ней по воскресеньям, приносил продукты, проверял, всё ли в порядке, чинил кран, если тот капал. Но в его взгляде она всё чаще замечала что-то... тоскливое.
Тридцать лет. Ему тридцать, а она до сих пор одна. И не потому, что он её держит, а потому что она боится, что его сердце достанется кому-то, кто не поймёт их мира.
Танюшка. Хорошая девочка. Светлая, добрая, заботливая. Она заходила к ним пару раз — ещё когда они с сыном просто дружили. Альбина сразу почувствовала: вот она, невестка. Та, с кем можно разделить кухню, рецепты и заботы. Та, кто не будет вырывать сына из её жизни, а станет её частью. Альбина уже мысленно учила её печь те самые пирожки с капустой, которые любил её мальчик. Уже видела, как они втроём сидят на этой самой кухне и пьют чай с мятой.
Но сын сказал: «Нет любви, мам. Не могу я с ней».
Альбина промолчала. Она не имела права давить. Она знала, что такое жить без любви. Она знала, как это — просыпаться рядом с чужим человеком. Этого она своему мальчику не желала.
Но сердце матери болело. Не за себя — за него. И за Танюшку, которая, кажется, тоже ждала. И за ту пустоту в большой квартире, которая с каждым годом становилась всё громче.
За окном стемнело. Альбина вздохнула, поправила край скатерти и поднялась. В соседней комнате на полке всё так же стояли склеенные самолётики, пожелтевшие от времени. На стене висела гитара с потёртыми ладами. В шкафу лежали старые карты походов и пылились шахматы.
«Семейные обстоятельства», — прошептала она вслух. Горькая улыбка тронула её губы.
В тридцать один год сын пришёл к ней не один.
— Мам, познакомься. Это Марина.
Альбина потом никогда не могла забыть этот момент. Она стояла в прихожей, держась за дверной косяк, и смотрела на девушку. Маленькая, сутулая, в дешёвом пальто, которое уже лет пять как вышло из моды. Взгляд исподлобья, испуганный, как у побитого зверька. Руки нервно теребят ремешок сумки.
«Медсестра, — пронеслось в голове у Альбины. — Даже не врач. Без высшего. И ребёнок... годовалый... в деревне у бабушки...»
Душа заледенела. Всё внутри кричало: нет! Не тот! Не такая! Где же те яркие, умные, образованные девушки, с которыми он мог бы говорить о Брэдбери, играть в шахматы, путешествовать? Где та, кто разделит их мир? А эта... серая мышка. С чужим ребёнком. С тяжёлым взглядом.
Альбина налила чай, достала пирожки, улыбалась, говорила что-то вежливое. Но сердце выло.
Сын смотрел на Марину так, как никогда не смотрел ни на одну девушку. Глаза его светились. Он поправлял ей салфетку, пододвигал вазочку с вареньем, касался её руки. Альбина видела это и молчала. Хватило ума, хватило материнской мудрости не лезть. Не сказать ни слова. Проглотить.
Потом была свадьба. Тихая, без гостей, просто роспись. Сын снял квартиру. «Чтобы не стеснять маму», — сказал он, но Альбина поняла: чтобы не стеснять Марину. Чтобы та не чувствовала себя чужой в её идеально чистом доме, среди её книг и самолётиков.
Первое время они приезжали каждый вечер. Сын звонил с порога: «Мам, мы через час будем, жди!» И она ждала. Накрывала стол, пекла что-то вкусное, старалась. Марина садилась на краешек стула, молчала, пила чай маленькими глоточками, словно извинялась за то, что живёт. Альбина пыталась разговорить её, но натыкалась на стену.
— Как на работе?
— Нормально.
— Как ребёнок? Скучаешь?
— Скучаю. Но там бабушка, ему хорошо.
И всё. Ни тебе эмоций, ни рассказов, ни тепла.
Альбина тогда думала: «Хорошо, что они отдельно. Привыкну, может, со временем. А так — она мне чужой человек в доме». Ночи напролёт она лежала и убеждала себя, что так лучше. Что сын взрослый, сам выбрал. Что не имеет права лезть.
А теперь, когда ничего уже не изменить, она думает иначе.
Теперь она знает: если бы они жили вместе, если бы Марина была рядом каждый день, она бы увидела в ней то, что разглядел сын. Увидела бы, как та по ночам штопает его носки, потому что денег на новые нет. Как греет ему ужин, даже если сама валится с ног после смены. Как смотрит на него, когда он не видит, — с такой нежностью, что воздух вокруг плавится. Как называет его «мой хороший» и гладит по голове, когда у него неприятности на работе.
Она бы полюбила невестку. Обязательно. Потому что Марина была не серая мышка. Она была просто очень уставшая. Очень напуганная жизнью. Очень одинокая до встречи с её сыном. И она отдавала ему всю себя, без остатка.
Но Альбина поняла это слишком поздно.
В субботу сын с невесткой поехали в деревню. К бабушке. К ребёнку Марины, которого та наконец-то решилась забрать, потому что сын настоял: «Ребёнок должен жить с матерью. Мы его поднимем вместе».
Альбина осталась дома. Пекла пирожки. Ждала их в воскресенье к обеду.
Телефон зазвонил в половине двенадцатого. Чужой голос. Скорбный, казённый, как приговор:
— Встречный грузовик. Лобовое. Водитель уснул. Ваш сын и его супруга скончались на месте.
Альбина потом не могла вспомнить, как упала на пол. Как телефон отлетел в угол. Как орала так, что, наверное, слышал весь подъезд. Помнила только пирожки. Они лежали на столе, румяные, красивые, ещё тёплые. Она пекла их для своих детей. А детей больше не было.
Похороны она пережила как в тумане.
Альбина уволилась с любимой работы. Не смогла. Не смогла видеть эти сочувственные взгляды, слышать шёпот за спиной, ловить прикосновения жалеющих рук. «Ах, Альбина Фёдоровна, как мы вам сочувствуем...» Что они понимают? Они понимают, каково это — заходить в пустую квартиру, где пахнет его одеколоном? Где на полке стоят его детские самолётики? Где гитара пылится в углу, и никто никогда уже не возьмёт её?
Ничего они не понимают. Она ни с кем не хотела делить своё горе. Оно было только её. Липкое, чёрное, бесконечное.
Она похудела так, что кожа обтянула скулы. Перестала красить седину — зачем? Для кого? Постарела на десять лет за три месяца. Устроилась гардеробщицей в поликлинику. Там хорошо: толпа народу, суета, некогда думать. Пальто, куртки, шапки — бери номерок, давай вешалку. Никто не лезет в душу, не спрашивает, как дела. И можно молчать. Молчать вечность.
Сначала это помогало. Механическая работа успокаивала. Руки заняты, голова отключается.
А потом стало хуже.
Потому что каждый день мимо неё проходили люди. Больные, здоровые, старые, молодые. И в голову начали лезть мысли. Чёрные, липкие, страшные.
Вот идёт дед. Ему, наверное, лет восемьдесят. Трясутся руки, шаркают ноги, глаза мутные, еле дышит. Живёт. А её сын, молодой, сильный, красивый, — лежит в земле. Почему? За что?
Вот женщина ведёт под руку мужа-инвалида. Нога не ходит, рука не поднимается, говорит с трудом. А она его любит, видно по глазам. Ведёт, поддерживает, улыбается. Живут. А её сын... никогда уже не обнимет свою жену. Никогда.
Вот парень, чуть постарше её мальчика, весёлый с гитарой наперевес заходит в поликлинику. Напевает что-то. Альбина смотрит на него и видит... сына. Кажется, сейчас обернётся и скажет: «Мам, я пришёл, пирожки есть?»
Она отворачивается к вешалкам и зажимает рот рукой, чтобы не закричать.
В такие минуты хочется умереть. Провалиться сквозь землю. Просто перестать быть. Потому что жить с этой болью невозможно. Она не отпускает ни днём, ни ночью. Она въелась в каждую клеточку, в каждую морщинку, в каждую седую прядь.
Альбина стала злой и грубой. Это случилось не сразу, а постепенно, как вода точит камень. Сначала она просто перестала улыбаться людям, принимающим пальто. Потом начала огрызаться, если кто-то замешкался у вешалки. А потом в ней поселилась холодная, липкая ненависть ко всем, кто дышит, ходит, смеётся, живёт.
В душе она понимала: эти люди не виноваты. Ни та женщина, которая пришла с цветами и сияющими глазами — наверное, врача поблагодарить. Ни тот старик, который, кряхтя, снимает ботинки и жалуется на погоду. Ни молодые мамы с колясками, которые заходят в поликлинику за справками для детского сада. Они не виноваты, что её сын мёртв, а их дети живы.
Но почему? Почему с ней? Чем она заслужила? Она же никому зла не делала. Она растила его одна. Она вкладывала в него всё. Она гордилась им. А теперь... теперь она ненавидит свою работу. Ненавидит этот гардероб, эти вешалки, эти номерки, эти чужие пальто, пропахшие чужими жизнями.
Вечерами, когда квартира погружалась в темноту, Альбина садилась в кресло, где раньше любил сидеть сын, и начинала говорить.
— Сегодня приходила смешная старушка, — шептала она в пустоту. — Попросила пальто, а сама забыла, куда номерок дала. Мы с ней полчаса искали. Ты бы посмеялся, сынок. Ты всегда смеялся над такими историями.
Тишина молчала. Но Альбине казалось, что она слышит ответ. Лёгкое дуновение ветерка из приоткрытой форточки, скрип половицы, шорох занавески — и она уже знает, что он здесь. Рядом. Слушает.
— А ещё, — продолжала она, — сегодня приходил мужчина. Представляешь, совсем молодой, лет тридцать. На гитаре играет, я слышала, он в холле ждал кого-то и перебирал струны. Так похож на тебя... У меня сердце оборвалось.
И она начинала мечтать. Это была самая страшная часть вечера — мечты. Она представляла, как было бы, если бы тот грузовик проехал мимо. Если бы сын с Мариной вернулись из той проклятой деревни. Если бы они сидели сейчас на кухне, пили чай, спорили о чём-то.
И снова тишина. Но в тишине этой не было пустоты. Там был ОН.
Прошёл год. Ровно год с того октябрьского утра, когда запах пирожков смешался с запахом смерти. Ровно год, как Альбина не видела его глаз, не слышала его голоса, не чувствовала его объятий.
В тот вечер она, как всегда, сидела в кресле и рассказывала сыну о прошедшем дне. О том, как нахамила женщине, которая слишком долго искала что-то в пальто. О том, как потом пожалела, но извиняться не стала — гордость не позволила. О том, как смотрела в окно и считала прохожих, думая: «А у этого сын есть? А этот сегодня видел своего ребёнка?»
И вдруг…
Дзынь.
Звонок. Настоящий, громкий, разрывающий тишину.
Альбина вздрогнула так, что чуть не упала с кресла. Она смотрела на дверь и не могла пошевелиться. Звонок? К ней? Кто помнит, что она существует? Кому она нужна?
Звонок повторился. Настойчивый, требовательный.
Она встала, ноги не слушались, сердце колотилось где-то в горле. Подошла к двери, посмотрела в глазок.
На лестничной клетке стоял мужчина. Лет пятидесяти, в хорошем пальто, с портфелем. Лицо знакомое до боли. Астахов. Главный инженер из той самой строительной компании, где она проработала тридцать лет.
Альбина открыла. Руки дрожали.
— Альбина Фёдоровна, здравствуйте, — сказал Астахов просто, без официоза. — Извините, что без звонка. Но я искал вас. Еле адрес нашёл.
Она молчала, вцепившись в дверной косяк. Зачем он пришёл? Смотреть на её горе? Сочувствовать? Совать свой нос в её разбитую жизнь?
Астахов, кажется, понял её состояние. Он не стал дожидаться приглашения, не полез с объятиями, а просто сказал:
— Я ушёл оттуда. Открыл свою фирму. Строительная компания, небольшая, но серьёзная. Объектов много, люди нужны надёжные. — Он помолчал, глядя ей прямо в глаза. — Хватит дурью маяться, Альбина Фёдоровна. Хватит в гардеробе мучиться. Ты же хороший специалист. Лучший, каких я знаю.
Слова упали в тишину прихожей, как камни в стоячую воду. «Хватит дурью маяться». Никто с ней так не говорил за этот год. Все жалели, шептались, обходили стороной. А этот... этот назвал вещи своими именами.
Она хотела захлопнуть дверь. Хотела закричать, что ничего он не понимает, что нет больше никакой Альбины Фёдоровны, есть только пустая оболочка, которая принимает пальто и выдаёт номерки.
Но вместо этого она почему-то сказала:
— Чай будете?
Астахов кивнул и шагнул через порог.
Они сидели на кухне. Альбина машинально поставила чайник, достала печенье. Астахов не лез с расспросами, не смотрел жалостливо. Он просто пил чай и говорил о деле. Об объектах, о чертежах, о сметах, о проблемах с заказчиками.
И вдруг, слушая его, Альбина почувствовала что-то странное. Впервые за год кольцо на груди чуть-чуть ослабло. Совсем немного, на миллиметр. Потому что в её голове, в той части, что отвечала за профессию, что-то зашевелилось. Где-то глубоко, в замороженных слоях памяти, всплывали термины, цифры, нормы. Её мозг, оказывается, ещё помнил, кто она такая.
— Я подумаю, — сказала она на прощание, провожая Астахова до двери.
Он кивнул, надел пальто и уже на пороге обернулся:
— Альбина Фёдоровна, я знаю, что у вас случилось. Весь город знает. — Голос его дрогнул. — Но поверьте: ваш сын не хотел бы, чтобы вы заживо похоронили себя в этом гардеробе. Он гордился вами. Всегда. Я помню, как он смотрел на вас. Глаза горели. Не гасите этот свет.
Дверь закрылась. Альбина стояла в прихожей, прижав руки к груди, туда, где давило кольцо.
Вечером она, как обычно, села в кресло.
— Сынок, — прошептала она, глядя в темноту. — Астахов приходил. Зовёт работать. Что мне делать?
Ветер колыхнул занавеску. Где-то за стеной щёлкнул выключатель у соседей. И вдруг Альбине явственно, отчётливо, как наяву, послышался голос. Его голос. Тот самый, который будил её по утрам в детстве:
— Иди, мам. Ты нужна.
Альбина замерла. Сердце пропустило удар, потом забилось часто-часто. Она вскочила, подошла к окну, распахнула форточку. Холодный осенний воздух ворвался в комнату, разогнал спёртую тишину.
Она глубоко вздохнула. Впервые за год — глубоко. Кольцо на груди треснуло. Совсем чуть-чуть, едва заметно. Но трещина пошла.
— Хорошо, — сказала Альбина вслух неизвестно кому: то ли сыну, то ли Астахову, то ли самой себе. — Хорошо. Я попробую.
Где-то глубоко внутри, под обломками горя, теплился крошечный огонёк. Огонёк, который зажёгся от слов Астахова. И от голоса сына. Который, она знала, всегда будет с ней.
Два года. Два года она работает у Астахова. Два года, как она снова чертит, считает, ездит на объекты, спорит с заказчиками. Два года, как кольцо на груди то сжимается, то отпускает, но никогда не исчезает совсем.
В автобусе было душно. Вечерний час пик, чужие локти, чужие вздохи, чужие разговоры. Альбина стояла у окна, держась за поручень, и смотрела, как за стеклом проплывают огни города.
Сзади, прямо за её спиной, две женщины обсуждали фильм. Громко, эмоционально, перебивая друг друга.
— А я тебе говорю, это лучшая мелодрама года! — тараторила одна. — Там такая история! Мать потеряла сына, думала, что жизнь кончена, а потом оказалось…
— Да видела я, видела, — перебила вторая. — Только я не поняла, куда ребёнок-то делся? Вот объясни мне: в начале фильма он был, а в конце его нет. Куда он делся?
Альбина вздрогнула. Слова вонзились в самое сердце, как иглы. «Куда ребёнок делся?»
Автобус качнуло, объявили её остановку. Альбина вышла, едва не споткнувшись о ступеньку. Ноги сами несли её к дому, а в голове стучало, пульсировало, кричало: «Куда ребёнок делся? Куда ребёнок делся?»
Она вошла в квартиру, даже не разувшись. Бросила сумку в прихожей и замерла. Взгляд упал на дверь в комнату сына. Туда, куда она не заходила уже... сколько? Месяцы? Год? Два? Слишком больно было видеть его вещи, его кровать, его книги.
Но сегодня что-то толкало её в спину. Слова тех женщин. Дурацкий фильм. Дурацкий вопрос. Почему он не выходит из головы?
Она толкнула дверь.
Комната встретила её запахом пыли и застывшего времени. Всё было так, как он оставил. Гитара в углу. Книжные полки со Стругацкими и Брэдбери.
Альбина подошла к письменному столу. Рука сама потянулась к верхнему ящику. Она сама не знала, что ищет. Просто открыла.
Документы. Папки. Свидетельство о браке. И вдруг... Синяя обложка. Свидетельство об усыновлении.
Альбина села на стул. Руки дрожали так сильно, что бумага шелестела.
Он усыновил. Её сын усыновил ребёнка Марины. Маленького мальчика, который жил в деревне с бабушкой. Того самого, которого они не успели забрать.
Она смотрела на фамилию. На имя. На дату рождения. И вдруг как обухом по голове: значит, я... я его официальная бабушка. Я имею право. Я... он мой внук.
Слёзы хлынули внезапно, как прорванная плотина. Она не плакала так никогда. Даже на похоронах она была каменной, потому что надо было организовывать, хоронить, подписывать, жить. А сейчас сидела на стуле в пыльной комнате сына, сжимала в руках свидетельство об усыновлении и рыдала навзрыд, размазывая слёзы по лицу.
— Сынок, — шептала она сквозь слёзы. — Сынок, ты меня прости. Ты меня прости, дуру старую. Я же не знала. Я забыла…
Потом она вспомнила про телефон Марины. Он лежал в коробке с вещами, которые ей отдали после аварии. Она не могла к нему прикоснуться два года. Боялась. А сегодня достала, зарядила и включила.
Экран засветился. Она открыла журнал звонков. Последние набранные номера. Бабушка Марины. И ещё один, Валя.
Она набрала.
Трубку взяли после третьего гудка. Голос молодой, уставший, с хрипотцой.
— Алло?
— Здравствуйте, — Альбина говорила, и голос её срывался. — Меня зовут Альбина Фёдоровна. Я... я мать Сергея. Мужа Марины.
В трубке повисла тишина. Потом женщина выдохнула:
— Господи... Я Валентина, подруга Марины. Мы с вами на похоронах виделись, но вы были... не в себе.
— Да, — коротко ответила Альбина. — Скажите... ребёнок. Где он?
Валя тяжело вздохнула.
— У меня. Бабушка Марины слегла, сильно болеет, в больнице. Я забрала мальчика к себе, пока. Но я одна, работаю, своих двое. Не справляюсь. Мы уже документы готовим. В детский дом. Не отдавать же его чужим, а своих родных никого не осталось. Вы же... вы же не в счёт, вы ему никто.
Альбина сжала трубку так, что побелели костяшки.
— Я ему бабушка, — сказала она твёрдо. — Сергей его усыновил. У меня документы. Я официальная бабушка.
В трубке ахнули.
— Да ладно? Вы серьёзно? А мы не знали! Марина говорила... Мы думали, не успели!— Успели, — голос Альбины звенел. — Я держу в руках свидетельство. Он успел.
Пауза. Потом Валя заговорила, и в голосе её звучала надежда:
— Альбина Фёдоровна, вы... вы хотите сказать?..
Альбина глубоко вздохнула. И в этот момент произошло то, чего она не ждала два года. Кольцо, которое давило на грудь, сжимало рёбра, не давало дышать, — оно спало. Просто лопнуло, рассыпалось, исчезло. Грудная клетка расправилась, лёгкие наполнились воздухом, и впервые за бесконечно долгое время, она вдохнула полной грудью.
— Не надо в детский дом, — сказала она, и голос её не дрожал. В нём была сталь. Та самая сталь, которая держала на себе стройку, исправляла чужие ошибки, растила сына одна. — Я завтра за ним приеду. Дайте адрес.
Она записала. Положила трубку. Посмотрела на свидетельство об усыновлении в своих руках. Потом подняла глаза к потолку, туда, где, может быть, был он.
— Сынок, — прошептала она. — Я всё поняла. Я еду за ним. За твоим сыном. За моим внуком. Ты слышишь? Я больше не одна. И он не один. И мы справимся. Как всегда. Команда.
Где-то за стеной залаяла собака. В доме напротив зажглись окна. Жизнь продолжалась.
Альбина Фёдоровна встала, аккуратно сложила документы в сумку и пошла на кухню. Надо было собраться. Подумать, что купить, что приготовить, как обустроить комнату. У неё есть внук. У неё есть для кого жить.
Она включила свет и вдруг улыбнулась. Впервые за два года. По-настоящему.
— Завтра, малыш, — сказала она вслух. — Завтра я приеду. Бабушка приедет.