Найти в Дзене

Свадьба без невесты

Жарко тогда выдалось в Заречье. Август, он ведь такой - вроде и к осени дело, а солнце палит так, что трава к обеду в солому превращается. Сухая, желтая, ломкая. И тишина стоит над деревней, только кузнечики в этой траве трещат, будто кто-то ткань старую рвет, да рвет без устали. Я на крылечке сидела, сумку свою фельдшерскую перебирала. Старая она у меня, кожа потерлась на углах, замок заедает, а расстаться не могу. Сколько жизней в ней перебывало и не сосчитать. А собиралась я не на вызов. На свадьбу собиралась. Мишка наш, Зинаидин сын, жениться надумал. Парень он видный, плечи широкие, руки рабочие - за любой инструмент берутся, и инструмент тот в его руках не плачет, а поет. Только вот с личной жизнью не везло ему долго. Стеснительный больно. Бывало, зайдет ко мне в медпункт за справкой какой, встанет у порога, шапку в кулаке мнет, красный весь, как рак вареный. И молчит. Я уж сама догадываюсь, спрашиваю, пишу. А тут привез полгода назад Танюшу. Городская. Тоненькая вся, прозрачная,

Жарко тогда выдалось в Заречье. Август, он ведь такой - вроде и к осени дело, а солнце палит так, что трава к обеду в солому превращается. Сухая, желтая, ломкая. И тишина стоит над деревней, только кузнечики в этой траве трещат, будто кто-то ткань старую рвет, да рвет без устали.

Я на крылечке сидела, сумку свою фельдшерскую перебирала. Старая она у меня, кожа потерлась на углах, замок заедает, а расстаться не могу. Сколько жизней в ней перебывало и не сосчитать.

А собиралась я не на вызов. На свадьбу собиралась.

Мишка наш, Зинаидин сын, жениться надумал. Парень он видный, плечи широкие, руки рабочие - за любой инструмент берутся, и инструмент тот в его руках не плачет, а поет. Только вот с личной жизнью не везло ему долго. Стеснительный больно. Бывало, зайдет ко мне в медпункт за справкой какой, встанет у порога, шапку в кулаке мнет, красный весь, как рак вареный. И молчит. Я уж сама догадываюсь, спрашиваю, пишу.

А тут привез полгода назад Танюшу. Городская. Тоненькая вся, прозрачная, словно веточка ивы. Глаза большие, испуганные немного. Ходила она по нашему Заречью, туфельки свои о пыль дорожную сбивала, и всё на Мишку оглядывалась. А он расцвел. Ходит гордый, грудь колесом, пылинки с неё сдувает.

Вся деревня гудела. Бабы у колодца судачили: не пара она ему, сбежит, заскучает без асфальта да магазинов. А я молчала. Кто мы такие, чтобы чужое счастье на весах взвешивать? Может, там любовь такая, что и в шалаше рай будет.

На свадьбу готовились всем миром. Зина, мать Мишкина, расстаралась. Столы в саду поставили, буквой «П», скатертями белыми накрыли. Скатерти те еще её бабка вышивала, крахмальные, хрустящие. Еды наготовили - горы. Холодец с чесночком дрожит на жаре, пироги румяные боками светят, огурцы в банках пупырышками дразнятся.

Пришла я пораньше. Люблю, знаете, этот момент перед праздником. Когда суета уже улеглась, а гости еще не начали шуметь.

Села на лавку под яблоней, в тенек. Жарко. Воздух плотный и вязкий, не продохнуть. Пахнет укропом перезревшим, пылью дорожной и сладким духом от пирогов.

Мишка у ворот стоит. Костюм на нем новый, синий, с иголочки. Только видно, что непривычно ему. Ворот сорочки шею давит, он пальцем всё оттягивает ткань, воздух ловит. Лицо мокрое, пот по вискам течет. Рукава пиджака одергивает постоянно, будто коротки они ему, или руки спрятать хочет. Волнуется парень.

- Ты бы, Миша, присел, - говорю ему тихонько. - Ноги-то не казенные.

- Ничего, Валентина Семёновна, - улыбается, а улыбка дрожит. - Сейчас Таня приедет, тогда и сядем.

Танюша-то в райцентр уехала с утра, в парикмахерскую. Красоту наводить. Свидетель, Федька Комаров, на своей «Волге» повез. Уж больно гордился Федька этой машиной, мыл её с утра два часа, ленты разноцветные на капот вязал, куклу в фате на бампер прикручивал.

Время к двум. Солнце в зените стоит, ни облачка. Гости потихоньку собираться начали. Бабы в платьях цветастых, мужики в рубашках свежих, приглаженных. Рассаживаются, переговариваются вполголоса. Ждут.

А мухи - окаянные. Жирные такие, ленивые. Жужжат над столами, на холодец садятся. Зинаида бегает с полотенцем, гоняет их:

- Кыш, проклятые! Кыш!

И звук этот - жужжание - прямо в уши лезет. И в висках стучит от жары.

Два часа. Нет машины.

Половина третьего. Нет.

Мишка уже не улыбается. Стоит столбом, побелел весь, только шея красная от воротничка. Смотрит на дорогу, не мигая. Пыль там оседает, тишина.

И тут - звук мотора. Далекий, натужный.

- Едут! - крикнул кто-то из мальчишек.

Все повскакивали, шеи тянут. Зинаида хлеб-соль на рушнике подхватила, лицо расплылось в улыбке, а у самой руки трясутся. Выкатилась «Волга» из-за поворота. Пыльная, ленты на ветру трепещут.

Подъехала к воротам. Встала. Мотор заглох.

И тишина.

Только кузнечики: тресь-тресь. И муха о стекло бьется: дзынь-дзынь.

Открылась дверь водительская. Вышел Федька. Один.

Кепку снял, мнет в руках. Глаза в землю прячет.

Ни невесты. Ни платья белого.

Мишка шаг вперед сделал. Тяжелый такой шаг, будто пудовые гири к ногам привязали.

- Где? - хрипло так спросил. Не голосом, а воздухом одним.

Федька молчит. Подошел к Мишке, руку в карман сунул и достал конверт. Обычный такой конверт, почтовый. И чемоданчик небольшой из багажника вынул, на траву поставил.

- Не приедет она, Миш, - сказал тихо, но в этой тишине как гром прозвучало. - На вокзал велела отвезти. На поезд. Просила передать...

И протягивает конверт.

Мишка схватил его. Пальцы не слушаются, дрожат крупно. Рванул край, бумага с треском лопнула - резкий такой звук, сухой. Вытащил листок, пробежал глазами. Раз. Другой. И рука с письмом вниз упала, как плеть.

И тут Зинаида завыла. Страшно так, по-бабьи, уронив каравай в пыль.

- Ох, сыночек! Ох, кровинушка! Да как же так! Да опозорила-то как!

Рухнула она на лавку, за сердце хватается. Гости зашептались, загалдели. Кто-то к Зинаиде кинулся, кто-то на Федьку с кулаками: мол, чего не удержал.

А я на Мишку смотрю.

А он не дышит.

Лицо серое стало, как земля сухая. Губы посинели. И стоит, не шелохнется. Только жилка на виске бьется, словно птица в клетке.

Я сумку свою подхватила - и к ним. Сначала к Зинаиде.

- А ну тихо! - гаркнула я. Редко голос повышаю, но тут надо было. - Цыц, Зина! Не хоронишь! Живой сын-то!

Сунула ей под нос ватку с нашатырем. Она дернулась, затихла, только всхлипывает, фартук на животе комкает.

Повернулась я к Мише. Подошла вплотную. Взяла его за руку - ледяная ладонь, мокрая.

- Миша, - говорю тихо, но твердо. - Миша, дыши.

Он на меня глаза перевел. Пустые глаза, стеклянные. Письмо в кулаке сжал так, что костяшки побелели.

Я руку подняла, пуговицу верхнюю на рубашке ему рванула. Отлетела пуговица, в траву упала.

- Дыши, - говорю. - Глубоко. Раз. Два.

Он воздух хватанул, со всхлипом. Задрожал весь, как осиновый лист.

- Валентина Семёновна... - прошептал. - Как же так?

- А вот так, - отвечаю, а сама пульс ему щупаю. Частит, но ровный. Жить будет. - Идем-ка, милый, сядем.

Увела я его в летник, подальше от глаз людских. Усадила на табурет. Налила воды в кружку железную, накапала туда валерьяны с пустырником. Запах пошел резкий, травяной, перебил дух пирогов и праздника.

- Пей, - говорю.

Он выпил. Послушно, как ребенок. Сидит, смотрит на свои руки. Рукава пиджака опять одергивает.

- Сними ты его, - говорю. - Жарко же.

Снял он пиджак, повесил на спинку стула. И плечи сразу опустились. Сгорбился он, голову руками обхватил.

Во дворе шум понемногу стихал. Гости, народ понятливый, расходиться начали. Кто-то молча еду со столов собирал - не пропадать же добру. Бабы Зинаиду в дом увели, отпаивать.

А мы с Мишей сидели в летнике. Муха та самая, назойливая, в стекло билась, жужжала. Листок бумаги лежал перед ним на столе, разглаженный ладонью, но весь в заломах.

- Она написала... - начал он глухо, не поднимая головы, пальцем водя по строчкам. - Написала, что не может. Что задыхается здесь. Что я хороший, но... другой.

Помолчал.

- Я ведь знал, Семёновна. Видел. Как она на руки мои смотрела - черные, в масле. Как нос морщила, когда навозом с поля тянуло. Думал, стерпится. Думал, любовью отогрею.

Он поднял голову. Глаза сухие, красные.

- А ведь правильно она сделала, а?

- Что ж правильного? - хотела было крикнуть я, но сдержалась.

Посмотрела на него внимательно. На лицо его честное, открытое.

- Почему правильно, Миш?

Он вздохнул тяжело, провел ладонью по липкой клеенке стола, зацепил краем пальца письмо.

- Потому что честно. Хуже было бы, если б сейчас вышла, а через год сбежала. Или всю жизнь мучилась бы и меня мучила. Ненавидела бы меня за эту деревню, за мух этих, за скуку.

Взял он этот листок. Бумага дешевая, тетрадная, в клеточку. Покрутил в руках.

- Люблю я её, Валентина Семёновна.

- Вижу, Миша. Вижу.

- Вот потому и отпускаю. Пусть едет. Не моя она птица.

Вечер опускался на Заречье. Жара спала, потянуло прохладой от речки. Солнце садилось красное, огромное.

Мы вышли на крыльцо. Столы во дворе уже убрали, только примятая трава напоминала, что здесь праздник намечался. Да ленточка цветная на заборе забытая висела, трепетала на ветру.

Мишка стоял, опираясь о перила. Уже не в праздничном, переоделся в свою привычную футболку и трико. И лицо у него было... другое. Не убитое, нет. Усталое очень, взрослое. Будто постарел он за этот день на десять лет. Но спокойное.

- Пойду я, Валентина Семёновна, - сказал он. - Матери помочь надо, давление у неё скачет.

- Иди, Миша. Иди, сынок. Зайду я к ней завтра, проведаю.

Он пошел к дому, ступая твердо, по-хозяйски. Остановился у порога, сорвал ленточку с забора, скомкал и в карман сунул. И скрылся за дверью.

Я побрела домой. Ноги гудели. Сумка фельдшерская плечо оттягивала. Шла и думала: какая же она сложная штука, эта жизнь. Бывает, что болезнь лечишь горькими пилюлями, а бывает, что и горькая правда - лучшее лекарство.

Больно ему сейчас. Ох, как больно. Будет еще и тоска, и обида, и ночи бессонные. Но сломаться - не сломается. Крепкий он, наш Мишка. Корни у него здесь, в этой земле. А корни держат, когда ветра ломают верхушки.

Милые мои, голубушки... Сколько раз мы думаем, переделаем, привыкнем, стерпится-слюбится. А оно не любится. И рвем жилы и себе, и другим. Может, иногда и правда - великое это милосердие: уйти вовремя, пока не стали врагами? Как вы думаете?

Легко судить ту Танюшу. А я вот думаю про Мишку. Про то, как он пиджак этот тесный снял. И вздохнул. Может, счастье-то не в том, чтобы удержать любой ценой, а в том, чтобы отпустить и дышать полной грудью?

Дошла я до своего дома. Скрипнула калитка. Где-то далеко залаяла собака. Жизнь продолжается, девочки. Жизнь всегда продолжается.

А вы как думаете, правильно ли поступила Таня, что уехала в день свадьбы, честно признавшись, что не сможет жить в деревне?
Или нужно было выйти замуж, раз уж пообещала, и попробовать построить семью?

Если по душе пришлась история - обязательно подписывайтесь. Будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам.

Огромное вам человеческое спасибо за каждый лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: