Найти в Дзене
Хватит быть хорошей

«Отдай сестре своё свадебное платье, тебе оно уже не нужно!» — заявила мать, а я его надела

– Римма, ты меня слышишь? Отдай Жене платье. Тебе оно зачем? Я держала телефон и смотрела в окно. За стеклом моросил октябрьский дождь, капли стекали по стеклу кривыми дорожками, а в трубке звучал голос матери, и эти два явления были одинаково серыми и неизбежными. – Мама, это моё свадебное платье. – И что? Семнадцать лет в шкафу висит. Не носишь же. Пылится. Я могла бы сказать, что оно не пылится, что чехол плотный, что я проветриваю его каждую весну. Могла бы сказать, что память не измеряется частотой использования. Но не сказала, потому что знала: мать не услышит. – Мама, я не могу его отдать. – Можешь. Просто не хочешь. В этом была вся она. Если я говорила "не могу" — она слышала "не хочу". Если говорила "мне больно" — слышала "капризничаешь". Семнадцать лет одного и того же. Я вышла замуж в две тысячи девятом году, мне было двадцать шесть. Виктор тогда работал инженером на заводе, получал двадцать восемь тысяч, я — бухгалтером в маленькой фирме, двадцать две. На платье мы копили

– Римма, ты меня слышишь? Отдай Жене платье. Тебе оно зачем?

Я держала телефон и смотрела в окно. За стеклом моросил октябрьский дождь, капли стекали по стеклу кривыми дорожками, а в трубке звучал голос матери, и эти два явления были одинаково серыми и неизбежными.

– Мама, это моё свадебное платье.

– И что? Семнадцать лет в шкафу висит. Не носишь же. Пылится.

Я могла бы сказать, что оно не пылится, что чехол плотный, что я проветриваю его каждую весну. Могла бы сказать, что память не измеряется частотой использования. Но не сказала, потому что знала: мать не услышит.

– Мама, я не могу его отдать.

– Можешь. Просто не хочешь.

В этом была вся она. Если я говорила "не могу" — она слышала "не хочу". Если говорила "мне больно" — слышала "капризничаешь". Семнадцать лет одного и того же.

Я вышла замуж в две тысячи девятом году, мне было двадцать шесть. Виктор тогда работал инженером на заводе, получал двадцать восемь тысяч, я — бухгалтером в маленькой фирме, двадцать две. На платье мы копили четыре месяца, отказывая себе во всём: не ходили в кино, не покупали новую одежду, экономили на продуктах. Сорок семь тысяч — по тем временам это были огромные деньги для нас. Почти два месяца моей зарплаты.

Помню, как мы стояли в свадебном салоне, и Виктор держал меня за руку, пока я смотрела на ценник. Помню, как он сказал: "Берём. Ты его заслужила". Помню, как продавщица улыбнулась и сказала: "Прекрасный выбор, вы будете самой красивой невестой".

– Женя выходит замуж, ей нужно платье, – продолжала мать. – А у тебя хорошее, почти не носила.

– Я носила его один раз. На своей свадьбе.

– Вот и хватит. Хватит уже цепляться за старое, Римма. Ты всегда была такой — упрямой.

Дыхание перехватило. Не от обиды, нет. От узнавания. Четвёртый раз за эти годы мать просила отдать что-то моё кому-то другому. Сначала — бабушкино кольцо для Жени, потому что "она младшая, ей нужнее". Потом — мою старую машину для Игната, потому что "он мужчина, ему важнее". Потом — деньги на ремонт маминой квартиры, хотя Игнат зарабатывал втрое больше меня.

– Нет, мама.

– Что — нет?

– Я не отдам платье.

В трубке повисло молчание. Не растерянное, а то особенное, материнское, после которого всегда следовал удар.

– Ты эгоистка, Римма. Всегда была эгоисткой. Женя — твоя сестра, а ты ей в мелочи отказываешь.

Мелочь. Сорок семь тысяч и четыре месяца жизни без кино, без кафе, без новой одежды. Мелочь.

– Мама, мне нужно идти.

Я положила трубку, не дожидаясь ответа. Виктор смотрел на меня из кресла, он всё слышал.

– Опять? – спросил он.

Я кивнула.

Он не стал ничего говорить, просто поднялся, подошёл и обнял. Мы стояли так минуту или две, и за окном всё так же шёл дождь, и где-то в шкафу висело платье цвета топлёного молока, которое я надевала один раз в жизни.

Но это было ещё не всё. Я знала, что мать не отступит.

Свадьба была в августе две тысячи девятого.

Я помню каждую деталь того дня, потому что детали — это единственное, что остаётся, когда праздник превращается в воспоминание. Помню запах сирени у входа в загс — огромные кусты росли по обе стороны крыльца, и их аромат смешивался с запахом асфальта после утреннего дождя. Помню, как Виктор держал мою руку, и его ладонь была влажной от волнения, и я чувствовала, как бьётся его пульс — часто, неровно. Помню платье — как оно шуршало при каждом шаге, как кружево на рукавах касалось запястий, как подол тянулся за мной по ступенькам загса.

Мы расписались в четырнадцать ноль-ноль. Восемнадцать человек гостей, небольшой банкетный зал в ресторане "Дубрава" на окраине города. Мы с Виктором выбрали его, потому что там было недорого, но уютно, и официанты улыбались искренне, а не по обязанности. Столы мы украшали сами: белые скатерти, свечи в стеклянных подсвечниках, маленькие букетики полевых цветов. Я хотела, чтобы всё было просто и красиво. Без пафоса, без размаха, но со вкусом.

-2

И помню Игната.

Мой старший брат приехал с женой и двумя детьми, занял лучший столик у окна и весь вечер громко рассказывал истории о себе — о своих успехах на работе, о новой машине, о планах на отпуск. Его жена Лена сидела рядом и улыбалась, а дети носились по залу, опрокидывая стулья, и никто им не делал замечаний. Мать смотрела на них с умилением: "Какие активные! Настоящие мальчишки!"

Когда пришло время тостов, Игнат встал первым. Он всегда вставал первым. Поднял бокал с шампанским, оглядел зал и сказал:

– Ну что, сестрёнка, наконец-то кто-то тебя взял! А мы уж думали — останешься в девках!

Гости засмеялись. Не все, но многие. Мать сидела рядом с ним и улыбалась, как будто он сказал что-то остроумное.

Мне было двадцать шесть. Не сорок, не пятьдесят. Двадцать шесть. И я выходила замуж за человека, которого любила. Но для Игната и для матери это был повод для шутки.

– А платье откуда такое? – продолжил он, оглядывая меня. – Небось последние деньги спустила? Вить, ты бы её к деньгам не подпускал, она у нас транжира!

Горло сжалось так, что я на секунду подумала — задохнусь. Я посмотрела на Виктора. Он побледнел, скулы напряглись, и я видела, как он хочет ответить, как слова уже готовы сорваться с его губ. Но я покачала головой. Не сегодня. Не на нашей свадьбе. Не при гостях.

Потом я думала: а что, если бы он ответил? Что, если бы Виктор встал и сказал Игнату всё, что мы оба думали? Может, тогда всё сложилось бы иначе. Может, границы были бы установлены ещё тогда, семнадцать лет назад. Но мы промолчали, потому что так было проще. Потому что "нельзя портить праздник". Потому что "это же семья".

– Игнат, хватит, – сказала мать, но голос у неё был не строгий, а снисходительный, даже ласковый, как будто она успокаивала расшалившегося ребёнка, который разбил вазу, но не нарочно.

– Да ладно, мам, я же любя! Римка знает, что я шучу. Правда, Римка?

Восемнадцать пар глаз смотрели на меня. Восемнадцать человек ждали моей реакции. И я кивнула. Потому что другого выхода не было. Потому что если бы я сказала правду — что мне не смешно, что мне больно, что в этот единственный день я хотела чувствовать себя счастливой, — я бы стала той, кто испортил собственную свадьбу.

После свадьбы, когда гости разъехались и мы с Виктором остались одни, я сняла платье и убрала его в чехол. Аккуратно, бережно, как убирают что-то, что больше не наденешь, но не можешь выбросить.

– Может, продадим? – предложил Виктор осторожно.

– Нет.

Я сама не знала, почему. Может, потому что это был единственный день, когда я чувствовала себя красивой, несмотря на слова брата. Может, потому что платье напоминало мне: я смогла. Накопила, выбрала, надела. Сама.

Семнадцать лет оно висело в шкафу. Семнадцать лет я открывала дверцу и видело его — кремовое, кружевное, моё.

И вот теперь мать хотела, чтобы его носила Женя.

Через три дня после звонка раздался стук в дверь.

Я была на кухне, мыла посуду после обеда. Виктор ушёл на работу, и я собиралась провести день за чтением — у меня был отгул, я заработала его за сверхурочные в прошлом месяце. Вторник, середина октября, дождь за окном, книга на столе, чашка чая рядом. Идеальный день, чтобы побыть одной.

Стук повторился, требовательный, настойчивый. Так стучит только один человек в моей жизни.

Я открыла и увидела мать. А за ней — Женю. Младшая сестра стояла на лестничной площадке, скрестив руки на груди, и смотрела на меня с тем выражением лица, которое я помнила с детства. Так она смотрела, когда хотела мою куклу, мой велосипед, мои конфеты. И всегда получала, потому что "она младшая, уступи".

– Мы поговорим, – сказала мать и вошла, не дожидаясь приглашения. Она всегда входила без приглашения. В мой дом, в мою жизнь, в мои решения.

Женя вошла следом. Ей было тридцать восемь, она работала администратором в салоне красоты и жила на деньги очередного жениха — Артёма, владельца небольшой сети кофеен. Свадьба с ним была бы четвёртой по счёту. Первый муж ушёл через год, второй продержался три года, третий — полтора. Каждый раз после развода мать помогала Жене деньгами, вещами, жильём. Платила за адвокатов, оплачивала квартиры, покупала одежду. Мне за семнадцать лет замужества мать не дала ни копейки. Ни разу не спросила, как мы живём, хватает ли на квартплату, на еду, на лекарства. Когда Виктор лежал в больнице с пневмонией три года назад, мать позвонила один раз — спросить, когда мы приедем на её день рождения.

– Римма, ты ведёшь себя как ребёнок, – начала мать, усаживаясь на диван без спроса. – Женя — твоя родная сестра. У неё свадьба через месяц. А ты жадничаешь из-за тряпки.

Тряпка. Снова это слово. Сорок семь тысяч. Четыре месяца экономии. День, когда Виктор сказал "Берём".

– Мама, у Жени есть деньги на платье. Её жених неплохо зарабатывает, он владелец кофеен, он может себе позволить...

– При чём тут жених?! – перебила Женя. Она стояла посреди моей гостиной, не сняв туфли, хотя я всегда просила гостей разуваться. – Ты что, хочешь, чтобы чужой мужик мне на платье давал? Это унизительно! Я не буду просить у него такие деньги! Это неприлично!

Я посмотрела на неё. На её дизайнерскую сумку, которую ей купил этот самый "чужой мужик". На её маникюр, за который платит он. На её машину, припаркованную под моими окнами, — подарок на прошлый день рождения от него же. Чужой мужик платит за её квартиру, за её машину, за её отпуска. Но свадебное платье — это унизительно. Просить у жениха — стыдно. Требовать у сестры — нормально.

– А просить у сестры — не унизительно? – спросила я.

– Ты не даёшь! – Женя повысила голос. В её глазах было искреннее возмущение, как будто я нарушила какое-то негласное правило семьи. – Ты не даёшь, хотя оно тебе не нужно! Ты замужем уже семнадцать лет, зачем тебе свадебное платье?! Ты в нём на рынок будешь ходить?!

Мать хмыкнула. Поддержала.

Кулаки сжались сами, так сильно, что ногти впились в ладони. Острая боль помогла сосредоточиться.

– Женя, это моя вещь. Моя собственность. Я решаю, нужна она мне или нет. Не ты, не мама — я.

– Видишь? – мать повернулась к Жене с таким видом, будто я только что подтвердила давний диагноз. – Видишь, какая она? Я тебе говорила. Я всегда говорила. Она была такой с детства. Жадная. Упрямая. Думает только о себе.

Семнадцать лет. Семнадцать лет я приезжала на все праздники с подарками — выбирала тщательно, тратила деньги, которые могла бы потратить на себя. Помогала деньгами, когда просили, и когда не просили, но намекали. Молчала, когда унижали при гостях, на семейных обедах, на новогодних застольях. Семнадцать лет я была "жадной" и "упрямой", потому что однажды осмелилась сказать "нет". Один раз не уступила — и это стало определяющей чертой моего характера в глазах матери.

– Уходите, – сказала я.

– Что?

– Уходите из моего дома. Обе.

Мать встала. На её лице было выражение, которое я видела много раз: смесь изумления и презрения, как будто породистая собака укусила хозяина.

– Ты ещё пожалеешь, Римма. Когда останешься одна, когда тебе нужна будет помощь — не приходи.

Они ушли.

Я закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и медленно сползла на пол. Виктор нашёл меня там через десять минут. Он ничего не сказал, просто сел рядом, и мы сидели так в тишине прихожей, пока за окном не стемнело.

А через неделю умер Игнат.

Инфаркт. Ему было сорок пять лет, он вёл здоровый образ жизни, бегал по утрам пять километров, не курил с двадцати лет, почти не пил. И умер за рулём, по дороге на работу. Машина съехала на обочину, остановилась у отбойника. Его нашли через час — водитель мусоровоза заметил машину с включённым двигателем и неподвижного человека за рулём.

Мать позвонила в шесть утра. Я ещё спала, Виктор уже встал, он первый взял трубку и передал мне с таким лицом, что я сразу поняла: что-то случилось.

– Римма, – её голос был таким, какого я никогда раньше не слышала: тихим, надломленным, старым, – Игнат... Игнат умер.

Я не почувствовала ничего. Совсем ничего. Ни горя, ни облегчения, ни страха. Только странное удивление: почему она мне звонит? После того, что было неделю назад? После "ты ещё пожалеешь"?

– Мне жаль, мама, – сказала я. Это были правильные слова, и я их произнесла. Но внутри они не отзывались ничем.

– Похороны послезавтра. На кладбище за городом, где папа похоронен. Приедешь?

Похороны. Брат. Тот самый брат, который смеялся над моим платьем семнадцать лет назад. Который называл меня транжирой при гостях, на моей собственной свадьбе. Который всю жизнь был любимчиком, золотым ребёнком, которому всё прощалось: и грубость, и эгоизм, и то, что он никогда не помогал матери, пока я помогала.

– Приеду.

Виктор посмотрел на меня вопросительно. Он слышал только мои ответы.

– Игнат умер, – сказала я. – Инфаркт. Внезапно.

Он кивнул медленно. Ни один из нас не произнёс слов соболезнования вслух — "как это ужасно", "такая потеря", "сочувствую". Это было бы лицемерием, и мы оба это понимали.

День перед похоронами я провела странно. Убрала квартиру, хотя она была чистой — протёрла пыль, которой не было, пропылесосила ковры, вымыла полы. Потом пересмотрела старые фотографии, альбомы за много лет. Нашла снимок со свадьбы: я в платье, Виктор рядом, оба улыбаемся, а на заднем плане — Игнат с бокалом, рот открыт, что-то говорит. Я знала, что он говорит. "Наконец-то кто-то тебя взял!"

Семнадцать лет прошло, а я до сих пор помню интонацию, с которой он это произнёс. Насмешливую. Снисходительную. Интонацию человека, который уверен в своём превосходстве и в том, что ему всё позволено.

Вечером, перед сном, я открыла шкаф. Платье висело на своём месте, в чехле из плотной ткани. Я расстегнула молнию медленно, осторожно, и коснулась материала. Кружево слегка пожелтело от времени, это было заметно только вблизи, но силуэт остался прежним — тот же корсет, та же юбка, те же рукава до локтя.

Колени ослабли, и я села прямо на пол перед открытым шкафом.

Зачем я его храню? Семнадцать лет. Память о дне, который испортил собственный брат своими шутками. Память о платье, которое мать называет "тряпкой" и хочет отдать младшей дочери. Память о себе — молодой, наивной, верящей, что семья когда-нибудь полюбит её такой, какая она есть. Что однажды скажут "молодец", "мы гордимся", "ты хорошая дочь".

И тут я поняла.

Поняла, что буду делать завтра. Мысль пришла сама, как приходят мысли, которые были где-то рядом всё время, но прятались, ждали своего момента.

Виктор вошёл в комнату и увидел меня с платьем в руках. Я уже достала его из чехла, держала перед собой.

– Римма... что ты делаешь?

– Завтра надену его на похороны.

Он долго молчал. Я видела, как он обдумывает услышанное, как пытается понять, шучу я или говорю серьёзно.

– На похороны? – переспросил он наконец. – Свадебное платье?

– Да.

– Ты уверена?

– Абсолютно.

– Они... они не поймут. Они решат, что ты сошла с ума.

– Пусть решают.

Он сел рядом со мной на пол, у открытого шкафа. Помолчал ещё минуту или две.

– Почему? – спросил он. – Почему именно так?

Я подумала, как объяснить. Как передать семнадцать лет в нескольких предложениях.

– Потому что они хотели забрать у меня единственную вещь, которую я считала по-настоящему своей. Потому что мать называла её тряпкой. Потому что Игнат смеялся над ней в день моей свадьбы. Потому что я устала молчать и терпеть.

Виктор взял мою руку. Его ладонь была тёплой и сухой.

– Я буду рядом, – сказал он наконец. – Что бы ни случилось.

Утро похорон выдалось солнечным. Такое бывает в октябре — холодное, но яркое солнце, от которого хочется щуриться.

Я надела платье впервые за семнадцать лет. Оно село идеально, я почти не изменилась в размерах. Сверху накинула чёрное пальто, чтобы не привлекать внимания по дороге.

Виктор вёл машину молча. Я смотрела в окно и думала о том, что сейчас произойдёт. О том, как посмотрит мать. О том, что скажет Женя. О том, что подумают остальные родственники.

И мне было всё равно.

Кладбище находилось за городом, в сорока минутах езды по Московскому шоссе. Когда мы приехали, возле свежевырытой могилы уже собрались люди: мать в чёрном платье и чёрном платке, согнутая, постаревшая за эти дни; Женя в чёрном, с заплаканными глазами; жена Игната Лена с двумя мальчиками, притихшими и серьёзными; какие-то дальние родственники, которых я помнила смутно; коллеги Игната в тёмных костюмах. Человек тридцать, может, больше. Гроб стоял открытым на подставках возле могилы.

Я сняла пальто и отдала его Виктору.

Кружевное свадебное платье засияло на октябрьском солнце, как будто кто-то включил прожектор на сцене.

Первой меня увидела Женя. Она стояла возле матери, держала её за руку. Когда её взгляд остановился на мне, лицо вытянулось, глаза расширились, челюсть буквально отвисла — как в плохой комедии, только это была не комедия.

– Ты... – она не могла подобрать слов, голос сорвался. – Ты что надела?!

Мать обернулась. Я видела, как менялось её лицо в доли секунды: от недоумения — "что это белое?" — к узнаванию — "это же..." — от узнавания к ужасу — "она не могла!" — от ужаса к ярости — "она ПОСМЕЛА!"

– Римма! – её голос прозвучал на всё кладбище, громко, пронзительно, и люди вокруг вздрогнули, оторвались от созерцания гроба. – Ты что творишь?! Ты в своём уме?!

Люди начали оборачиваться. Шёпот прокатился по толпе, как волна: "Это что, свадебное платье?", "Господи, что она надела?", "Сестра покойного, кажется...", "С ума сошла..."

Спина выпрямилась сама, без усилия, как будто что-то внутри меня наконец встало на место. Я подошла ближе к гробу, к матери, которая смотрела на меня так, будто видела впервые — как чужого человека, как врага.

– Ты хотела, чтобы я его отдала, – сказала я негромко, но так, чтобы она слышала каждое слово. – Говорила, что оно мне не нужно. Что я храню его зря. Что я жадная и упрямая, потому что не отдаю "тряпку" сестре.

– Это похороны! – прошипела мать, её лицо стало серым, под цвет октябрьского неба. – Похороны твоего брата! Ты что, совсем стыд потеряла?!

– Моего брата, который на моей свадьбе сказал при всех гостях: "Наконец-то кто-то тебя взял". Который смеялся над этим платьем, называл меня транжирой. Который всю жизнь был любимчиком, золотым ребёнком, пока я была "эгоисткой". Пока я помогала, терпела, молчала.

-3

Я посмотрела на гроб. На лицо Игната — уже неживое, восковое, застывшее в том выражении покоя, которое бывает только у мёртвых. Он выглядел иначе, чем при жизни. Меньше. Тише.

– Вот, Игнат. Смотри. Я всё ещё в этом платье. Семнадцать лет прошло, а оно у меня. А тебя — нет.

Мать вцепилась мне в руку, её пальцы были холодными и костлявыми сквозь ткань рукава.

– Уходи. Немедленно. Уходи и никогда больше не показывайся.

Я высвободила руку.

– Ухожу. И больше не приду. Ни на праздники, ни на дни рождения, ни на похороны. Ваша "жадная" и "упрямая" дочь прощается. Навсегда.

Развернулась и пошла к машине. Виктор ждал в нескольких шагах, с пальто в руках. Он накинул его мне на плечи молча, открыл дверь. Я села, и мы уехали.

В зеркале заднего вида я видела, как мать что-то кричит нам вслед, размахивая руками; как Женя пытается её удержать, обнимает за плечи; как люди стоят и смотрят не на гроб с телом Игната, а на нашу удаляющуюся машину. Священник застыл с кадилом в руке, не зная, продолжать ли службу.

И мне не было стыдно. Ни капли.

Прошло три недели.

Мать не звонила. Ни разу. Ни одного пропущенного вызова, ни одного сообщения. Женя прислала единственное сообщение на следующий день после похорон — одно слово: "Психопатка". Я не ответила. Удалила сообщение и заблокировала её номер.

Жена Игната, Лена, позвонила через неделю. Я думала, она будет ругаться, но она только сказала: "Я всё видела. Я всё понимаю. Он и ко мне был... непростой". Мы поговорили полчаса, впервые за семнадцать лет знакомства. Оказалось, что Игнат и с ней был таким же: насмешливым, самоуверенным, уверенным в собственном превосходстве. Мать его боготворила, а жена — терпела.

Платье снова висит в шкафу, в том же чехле. Но теперь я точно знаю, зачем его храню. Не ради памяти о свадьбе — тот день давно превратился в размытые воспоминания, где хорошее смешалось с плохим. Ради памяти о другом дне. О дне, когда я наконец сказала вслух всё, что копилось семнадцать лет. О дне, когда перестала быть удобной.

-4

Виктор спросил вчера вечером, когда мы сидели на кухне после ужина:

– Жалеешь?

Я подумала. Честно, глубоко подумала. Вспомнила лицо матери на кладбище. Вспомнила шёпот людей. Вспомнила, как Женя отшатнулась, увидев меня в платье. Вспомнила свои слова у гроба.

– Нет. Ни секунды. Ни одной.

Он кивнул и накрыл мою руку своей.

Может, я переборщила. На похоронах брата, в свадебном платье, при тридцати людях, при священнике, при детях Игната — может, это было слишком. Жёстко. Демонстративно. Может, можно было найти другой способ сказать им правду: написать письмо, поговорить наедине, просто исчезнуть из их жизни тихо, без скандала.

Может, нужно было промолчать и продолжать терпеть, как терпела семнадцать лет до этого. Приезжать на праздники. Дарить подарки. Слушать, как меня называют жадной. Улыбаться, когда унижают.

Но я устала. Устала терпеть. Устала быть удобной, тихой, незаметной. Той, с которой можно не считаться. Той, у которой можно взять всё и не сказать спасибо. Устала слышать "отдай", "уступи", "ты жадная", "ты эгоистка" — и молчать в ответ.

Теперь я молчу по-другому. Молчу, потому что сказала всё.

P.S.: Ну я бы так не смогла, конечно. Но, почему-то, мне кажется, что героиня молодец. Я на ее стороне точно. А вы как думаете?💖