Осень 1967 года. Деревня Тихие Луки живет привычным колхозным укладом, пока на опушке не появляется большой цыганский табор. Сначала исчезают куры и инструменты, потом происходят стычки с молодежью, и наконец, случается поджог. Председатель сельсовета Аркадий Зайцев и механик Семен Ковалев понимают, что власть бездействует, а милиция не хочет связываться. Деревне приходится объединиться, чтобы защитить свой дом не силой оружия, а силой единства.
Семен Ковалев проснулся от запаха. Не от звука, именно от запаха. Раньше любого шума, раньше собачьего лая, раньше того, как треск огня пробился сквозь толстые бревенчатые стены избы. Горелое дерево. Горелая солома. Тот тяжелый, маслянистый, ни с чем не сравнимый дым, который поднимает человека с постели быстрее любого будильника.
Дым пожара. Дым беды. Дым чего-то безвозвратного. Семен сел на кровати. За окном стояла октябрьская тьма. Густая, непроглядная, какой она бывает только в деревне, вдали от городских огней. Половина третьего ночи. Галина спала рядом, дыша ровно, подтянув к подбородку лоскутное одеяло, которое шила еще ее мать.
Семен встал тихо, чтобы не разбудить, подошел к окну и отдернул занавеску. Амбар горел. Пламя еще не набрало полную силу, оно только зарождалось, нащупывало путь, выбивалось из щелей между досками тонкими оранжевыми языками, лизало нижние бревна изнутри. Но Семен был деревенским мужиком, он знал амбары и знал огонь.
Через двадцать минут его не остановить. Через сорок — конец. А в амбаре зерно, сено, хомуты, веревки, мешки с картошкой, которую он копал всю прошлую неделю, ломая спину. Вся зима его семьи там. Вся зима.
— Галина! — крикнул он, уже натягивая штаны. — Галина, вставай! Пожар!
Жена вскочила с вскриком, не успев проснуться, не понимая еще ничего. Семен уже был в сенях, уже шарил в темноте, находя сапоги, тулуп, выскочил на улицу. Октябрьский воздух ударил в лицо, как пощечина, холодный и влажный. Он пробежал через двор.
Ворота амбара были приоткрыты. Он помнил точно, запирал. Вставил засов сам, своими руками, вчера вечером, как делал это каждый день последние месяцы. Потому что научился. Потому что понял: запирать надо все, проверять надо все, смотреть надо во все стороны. Он потянул ворота на себя. Жар ударил волной, опалил лицо, брови.
Внутри уже гудело. Поздно. Ничего не спасти. Семен отступил на три шага. Споткнулся о что-то, упал на одно колено прямо в холодную осеннюю грязь, поднял голову и смотрел на огонь.
В свете пламени, который уже начинал пробиваться сквозь кровлю, двор стал вдруг виден отчетливо. Каждая деталь, каждый угол, каждая лужа. И следы. Следы на размякшей земле уходили от ворот амбара прямо через огород, через прогон в сторону опушки. В сторону, где за березовой рощей стоял табор.
Семен смотрел на эти следы долго, потом медленно встал. Со всех сторон уже хлопали двери соседских домов. Просыпалась деревня. Сначала ближние, те, кто учуял дым или услышал крик Галины, потом дальние, разбуженные теми, кто уже выбежал на улицу. Мужики бежали с ведрами. Деревня знала, что делать при пожаре. Это было в крови, в памяти, в руках.
Но Семен не кричал воды, не метался. Он стоял и смотрел на следы. И лицо его было такое, что Михаил Петренко, выбежавший без куртки в одной рубахе, подбежал к нему, схватил за плечо и спросил:
— Семен! Семен, ты цел?
— Цел, — сказал Семен.
— Воды надо, цепочку. Давай организуем.
— Поздно, — сказал Семен. — Не тот это пожар, который водой тушат.
Петренко посмотрел на него, потом на следы, потом снова на него и замолчал. Аркадий Зайцев появился последним из ближних соседей. Одетый, застегнутый, в сапогах и военном тулупе, как будто не спал или спал одним глазом. Так оно, наверное, и было. Он подошел к Семену, встал рядом, посмотрел на огонь. Амбар уже горел в полную силу. Пламя вырвалось через кровлю в небо, в темноту, в октябрьскую ночь. Красиво, черт возьми! Страшно красиво!
Зайцев смотрел молча, потом опустил взгляд на следы, присел на корточки, провел пальцем по земле. Следы были свежие, четкие, три пары. Двое шли тяжело, третий легче. Встал.
— Понял, — сказал он тихо, будто самому себе.
— Аркадий, — сказал Семен.
Голос у него был ровный, почти спокойный, только какой-то очень темный.
— Все.
— Все, — согласился Зайцев.
Слово было короткое, но они оба знали, что оно означает. К тому времени у горящего амбара собралось человек двадцать, мужики в тулупах и телогрейках, некоторые с ведрами, некоторые просто так. Смотрели на огонь. Никто не разговаривал. Цепочки с водой не было, было понятно, что бесполезно, что поздно, что не надо тратить силы. Люди стояли и смотрели, как горит Семенов амбар.
И у каждого было свое в голове. Свои курицы, свои инструменты, свои обиды, своя картошка из погреба. Все это сейчас горело вместе с амбаром. Зайцев обвел взглядом собравшихся, медленно, внимательно, как обводит взглядом строй офицер перед тем, как отдать приказ. Никто ничего не говорил, но все смотрели на него.
Он был тут старшим. Не по должности председателя сельсовета, а по какому-то более глубокому, более древнему праву. Праву человека, которому доверяют в трудную минуту.
Он кивнул, просто кивнул, и все поняли. Завтра на рассвете. Все к табору. Семен Ковалев стоял и смотрел, как догорает его амбар, и думал о том, что полгода назад он был просто колхозником. Просто человеком, который поднимается до петухов, идет в поле, возвращается затемно, ужинает, ложится спать и просыпается, чтобы снова идти в поле.
Человеком, у которого есть дом, жена, дочка Оленька в пятом классе, сын Пашка, уехавший в город учиться на агронома. Человеком, живущим в деревне Тихие Луки, обычной советской деревне, каких тысячи и тысячи, где люди знают друг друга с рождения, где все в одном колхозе, где праздники отмечают вместе и горе делят пополам.
А теперь он стоит ночью у горящего амбара, в холодной грязи, с ожогом на щеке, и смотрит на следы, уходящие к лесу, и знает. Сегодня это заканчивается. Одним способом или другим заканчивается.
Галина подошла сзади, обняла его за плечи. Маленькая, теплая, пахнущая домом. Ничего не говорила, просто стояла рядом. Он накрыл ее руки своей рукой. Амбар догорал. Небо над деревней Тихие Луки светлело от огня.
Тихие Луки стояли на этом месте больше ста пятидесяти лет. Основали деревню переселенцы, крепкие крестьянские семьи, пришедшие сюда с топорами и семенами в середине прошлого века. Они вырубили березовый лес, распахали тяжелую суглинистую землю, поставили избы, срубили церковь, белую, о пяти куполах на взгорке над реке. Церковь давно уже не работала. В 30-е закрыли, потом использовали как склад, потом забросили. Купола проржавели, и один упал еще до войны. Но стены держались, толстые, кирпичные, неторопливые в своем умирании, как и все в этой деревне.
Колхоз «Рассвет» объединил Тихие Луки с тремя соседними деревнями в начале 30-х. С тех пор жизнь деревни шла в ритме колхозного года. Сев, прополка, уборка, заготовки. Председатель колхоза менялся раз в несколько лет. Кого присылали из района, тот и сидел. Нынешний председатель Петр Сергеевич Горохов был человеком немолодым, осторожным, любившим покой и не любившим неприятностей. Ни хорошим, ни плохим, просто удобным для всех, кроме тех случаев, когда от него требовалось что-то решить. Деревня была дворов в 200, жителей около 450, если считать детей.
Молодежь, конечно, уезжала. В город, на заводы, кто с образованием, в институты. Но костяк держался. Держался упрямо. Прямо, без разговоров о патриотизме и любви к малой родине. Просто потому, что здесь была земля. Здесь были дома. Здесь лежали деды и прадеды.
Три семьи составляли основу деревенской жизни.
Ковалевы. Семен Ковалев, 51 год, колхозный механик, человек незаменимый. Умел починить все, от трактора до часов. Руки у него были огромные, темные от масла и металла, никогда до конца не отмывающиеся. Галина, его жена, 48, звеньевая на полеводстве. Женщина громкая, добрая, любившая поговорить через забор с соседками, любившая угостить, любившая, чтобы в доме было людно. Дочь Оленька, 11 лет. в пятом классе. Сын Пашка, 20 стукнуло. Учился в сельскохозяйственном техникуме в районном центре. Приезжал на выходные.
Петренко. Михаил Петренко, 45 лет. Шофер колхозного грузовика. Человек горячий, быстрый, вспыльчивый, но отходчивый. Работал честно, пил умеренно, был своим везде. Жена Валентина, 42. Работала продавцом в деревенском магазине «Сельпо». Дочь Настя, 18 лет, после школы устроилась в тот же магазин подсобной работницей. Мечтала поступить на бухгалтера в техникум. Красивая, тихая девушка с темной косой и серыми глазами.
Зайцевы. Аркадий Зайцев, 48 лет. Секретарь партийной ячейки деревни и по совместительству председатель сельсовета. Бывший военный. Майор. Демобилизовался в 56-м. Вернулся в деревню осознанно. Сам выбрал. Люди уважали его особым уважением, не из страха перед должностью, а за то, что он был из тех редких людей, которые говорят то, что думают, и делают то, что говорят. Жена Тамара, 45, учительница в деревенской начальной школе. Сын Ваня, 17 лет, 10 класс. Занимался борьбой в районной секции, хотел в военное училище.
И была еще Марья Кузнецова, 70 лет, вдова, бывшая учительница, давно на пенсии. Человек в деревне особый, живая летопись, помнящая все и всех. Ее муж Федор умер пять лет назад. Она жила с братом, стариком Тимофеем, 82 года, бывшим колхозником, почти уже не встававшим с лавки. Марья Кузнецова была невысокой, быстрой, с острыми темными глазами и манерой говорить тихо, но так, что слышно всем. К ней ходили за советом. Она никогда не напрашивалась. Никогда не молчала, когда надо говорить.
Вот она, деревня Тихие Луки. 67-й год. Советская власть, колхоз «Рассвет», партийная ячейка, клуб с кино по субботам, радиоточка на столбе у магазина. Жизнь непростая, но понятная. Люди знают свое место, знают соседей, знают завтрашний день.
До майского утра, когда на опушке встали кибитки. Майское утро. Семен Ковалев возвращался с дальнего поля в середине мая. Проверял, как взошла пшеница на четвертом участке. Утро было хорошее. Березы уже зазеленяли, пахло землей и черемухой, и настроение у Семена было такое, что он даже насвистывал что-то. Сам не заметил, когда начал.
Их он увидел еще с дороги. Три большие кибитки не на конной тяге, а запряженные за старые грузовики, за разномастные, залатанные, дышащие на ладан машины. Зис с помятым капотом, два ГАЗ-51 в облупившейся краске. Победа без одного крыла. Забитый под завязку ГАЗ-69. Из машин и кибиток свисало белье, торчали тюки, высовывались детские ноги и любопытные чумазые физиономии. Позади еще несколько телег с поклажей. Людей было много. Сразу видно – большой клан, немаленькая кочевая семья.
Женщины в ярких юбках, старухи в платках, дети всех возрастов, от грудных до подростков, мужчины, курящие у машин с тем спокойным, оценивающим видом, который Семен не умел бы описать словами, но безошибочно узнавал. Так смотрят люди, которые везде чужие и нигде не теряются. Они остановились у опушки в полукилометре от деревни. Место выбрали умело, лесок рядом, дрова, речка близко, вода, дорога выходит прямо на тракт. Семен остановился, посмотрел на них, пожал плечами и пошел домой.
Вечером об этом говорила уже вся деревня. В сельпо, у колодца, у клуба. Везде одно и то же. Цыгане. Большой табор. Кто-то из мужиков, ездивших в район, слышал про них. Говорили, что уже стояли в двух селах по соседству. Ничего особо плохого не случилось, но и хорошего тоже.
Аркадий Зайцев выслушал все это вечером. Жена рассказала, потом Ковалев зашел, потом Петренко. Выслушал, подумал и утром следующего дня пошел к табору сам.
Он нашел «барона» без труда. Тот сидел в центре табора в кресле, самом настоящем кресле с подлокотниками, явно возимом специально для таких встреч, и курил длинную трубку с таким видом, будто принимал посетителей в кабинете. Барда Динеску. Высокий, грузный, не жирный, а именно грузный, весомый, как бывают весомые люди, привыкшие, что их слушаются. Лет шестидесяти пяти, с темным задубленным лицом, с седыми усами, концы которых были чуть закручены вверх. Золотые зубы, три штуки, верхние, Зайцев насчитал. Одет в добротный пиджак поверх цветастой рубахи.
Смотрел на подходящего Зайцева без спешки, без тревоги, спокойно и чуть снисходительно, как смотрит человек, который знает наперед все возможные разговоры.
— Доброе утро, — сказал Зайцев, подойдя и остановившись в двух шагах. — Зайцев Аркадий Иванович, секретарь партийной ячейки и председатель сельсовета деревни Тихие Луки.
— Знаю, — сказал Барда. Русский у него был чистый и почти без акцента. Это сразу бросилось в глаза. — Садись.
— Постою, — сказал Зайцев. — Я ненадолго. Хочу сразу обозначить. Я не против того, что вы здесь стоите. Земля незапрещенная, дорога проезжая. Но у нашей деревни есть порядок. На чужие дворы без приглашения не ходить. К нашим женщинам не приставать. Магазин работает с 8 до 7, там можно купить все, что нужно, за деньги. Если понадобится помощь, идти ко мне или к председателю колхоза Горохову. Это справедливо?
Барда слушал, попыхивая трубкой. Потом кивнул.
— Справедливо, — сказал он.
— Хорошо.
Зайцев протянул руку. Барда пожал крепко, сухо. Смотрел при этом Зайцеву прямо в глаза с улыбкой, в которой было столько всего намешано, что Зайцев не стал пытаться разобрать.
— Долго планируете стоять? — спросил он.
— Как погода позволит, — ответил Барда и добавил: — Ты хороший человек, Аркадий Иванович. Серьезный человек.
— Взаимно рассчитываю, — сказал Зайцев и ушел.
Вечером Тамара спросила:
— Ну как?
Аркадий подумал, помешивая ложкой чай.
— Умный, — сказал он. — Умный, опытный и ни во что нас не ставит. Улыбается и ни во что не ставит.
— Может, ошибаешься?
— Может, — сказал Зайцев. — Посмотрим.
Смотреть пришлось недолго.
Первая неделя прошла действительно тихо. Цыгане появлялись в деревне, заходили в магазин, покупали хлеб, муку, сахар. Валентина Петренко отпускала товар без лишних слов, сдачу давала правильно, и они уходили. Дети бегали по улице, засматривались на местную ребятню. Цыганские женщины предлагали погадать. Галина Ковалева отказала вежливо, другие тоже. Молодые парни, их в таборе было человек семь-восемь, ходили по деревне небольшими группами, смотрели. Именно этот взгляд заметил Семен Ковалев.
В нем не было ничего туристического. Не было любопытства путешественника, который смотрит на незнакомые места. В нем была работа. Тихая, методичная, внимательная работа глаз. Какой двор открыт? Какой забор хлипкий? Где собака привязана коротко, а где длинно? У кого на огороде стоит добротный инструмент, у кого амбар на ненадежном замке? Семен заметил, но сказал себе: подождем, может, ошибаюсь.
На десятый день у Петренко пропала курица. Рыжая молодая несушка, Валентина знала ее отдельно от остального выводка, давала особый корм. Вечером курицы не было, утром не было, на третий день не было.
— Лиса, — сказал Михаил неуверенно.
— Лиса следы оставляет, — сказала Валентина.
Михаил замолчал. Через четыре дня пропала вторая курица. Потом с забора вдовы Татьяны Синицыной исчезла телогрейка, висела на гвозде снаружи. Потом у Марьи Кузнецовой из огорода срезали три кочана капусты. Ночью, аккуратно, ножом. Ботву оставили лежать. Потом у колхозной кладовки нашли сломанный замок. Внутри ничего не взяли, видно, спугнул кто-то. Но замок был хороший, новый, и сломали его умело.
Каждая пропажа мелочь, но Семен считал. Список в голове становился длиннее.
— Надо Зайцеву сказать, — говорила Галина каждый раз.
— Скажу, — говорил Семен.
Зайцев выслушал, не перебивая. Подумал.
— Доказательств нет, — сказал он, — ни одного прямого. Пойдем к Барде, скажет: не мои, клевета. И будет юридически прав.
— Значит, молчать?
— Смотреть, — сказал Зайцев. — Фиксировать все, что можно, запоминать. И ждать, когда они ошибутся.
— А если не ошибутся?
— Ошибутся, — сказал Зайцев. — Всегда ошибаются. Когда думают, что им можно все, начинают терять осторожность.
Он оказался прав. Но прежде чем табор потерял осторожность, деревня потеряла гораздо больше, чем кур и телогрейки. Настя. 18 июня Настя Петренко возвращалась с работы. Работа — это сельпо, смена с 9 до 7 вечера, потом закрыть кассу, помочь матери пересчитать товар, запереть магазин и идти домой. Полтора километра по деревенской улице, потом тропинкой через ближний огород, дорога, знакомая до последнего камня, хоженная тысячу раз. У поворота опушки они и стояли. Двое.
Тот, которого в деревне уже успели прозвать красавчиком, лет двадцати трех, высокий, с темными кудрями, с золотой серьгой в ухе, в модной по тем временам рубахе с расстегнутым воротом. И второй, коренастый, с татуировкой на запястье, лет двадцати восьми. Стояли у дороги как бы случайно, но видно, что чего-то ждали. Настя заметила их издали, замедлила шаг, потом решила, это ее деревня, ее дорога, и она пройдет.
— Эй, красавица! — сказал красавчик, когда она поравнялась с ними. — Подожди.
Она не остановилась. Пошла быстрее.
— Эй, я говорю тебе!
Он шагнул в сторону, встал перед ней, улыбался.
— Куда спешишь?
— Домой, — сказала Настя ровным голосом.
— Я провожу.
— Не надо.
— Да ладно.
Он потянулся, взял ее за рукав. Не грубо, как будто просто так, как будто в порядке вещей.
— Поговори со мной. Красивая ты очень.
— Отпусти, — сказала Настя. Голос у нее не дрогнул, хотя внутри все превратилось в лед.
— Ну чего ты? — засмеялся второй, подходя ближе. — Мы просто поговорить.
Настя рванулась, рукав затрещал. Она вырвалась и пошла почти бегом, не оглядываясь. Сзади что-то крикнули по-цыгански, засмеялись. Смех был нехороший, насмешливый, с привкусом, который Настя не умела назвать словом, но хорошо поняла.
Домой она пришла белая. Михаил Петренко сидел на кухне, ел после смены. Увидел дочь, встал сразу. Спросил что? Настя рассказала. Коротко, без лишних деталей. Слушая ее, Михаил стоял совершенно неподвижно, только желваки ходили на скулах.
— Я иду туда, — сказал он, когда она замолчала.
— Миша, это моя дочь. Миша!
Валентина встала перед ним, взяла за обе руки, сжала крепко.
— Ты один. Их там сорок человек. Позвони Зайцеву.
Михаил смотрел на нее, потом выдохнул сквозь зубы.
— Позвони, — повторила Валентина. — Пожалуйста.
Он позвонил. Зайцев пришел через десять минут. Выслушал все. Посмотрел на Настю. Девушка держалась, не плакала, только руки у нее были холодные.
— Идем, — сказал Зайцев Михаилу. — Вдвоем.
Они нашли Барду у его кибитки. Зайцев изложил все коротко и ясно. Барда слушал, покачивая головой с видом человека, которому рассказывают что-то неприятное, но не особенно его касающееся. Когда Зайцев замолчал, Барда развел руками.
— Молодые, горячие, — сказал он. — Ты сам молодым был, Аркадий Иванович. Знаешь, как бывает. Поговорю с ними.
— Не поговорить, — сказал Михаил Петренко. Голос у него дрожал. — Это моя дочь. Восемнадцать лет. Ее хватали руками. Это уголовная статья.
— Да какая статья! — Барда слегка нахмурился. — Поговорили с девушкой, обычное дело.
— Это не обычное дело, — сказал Зайцев тихо и внятно. — Это наша деревня, наши люди, и ты пообещал мне при первом разговоре.
Барда посмотрел на него. Что-то в этом взгляде промелькнуло. Не то чтобы уважение, скорее признание, что перед ним человек серьезный. Кивнул.
— Поговорю, обещаю.
Они ушли. Петренко молчал всю дорогу. У дома остановился.
— Он даже не извинился, — сказал он.
— Нет.
— Значит, ему не стыдно?
— Да, — сказал Зайцев. — Именно это.
---
В начале июля из мастерской Зайцева пропали инструменты. Аркадий обнаружил это утром, пришел точить лопату перед работой, открыл мастерскую и остановился на пороге. Замок был вскрыт, не сломан грубо, а именно вскрыт, умело, без следов взлома на косяке. Кто-то знал, что делает.
С верстака исчезли. Немецкая дрель, которую Зайцев привез из армии, набор слесарных ключей в кожаном чехле, малая болгарка, купленная в прошлом году в районном универмаге по записи, дефицит. Очередь стояла три месяца. Рублей сорок в копилке на полке тоже. Аркадий стоял и смотрел на пустой верстак.
Он был военным. Он умел держать себя в руках. Он умел не показывать, что чувствует, ни подчиненным, ни противнику. Это умение было отработано годами службы до полного автоматизма. Но сейчас, глядя на голые доски верстака, он почувствовал кое-что новое. Не ярость, не обиду, а холодное, спокойное понимание. Вот оно началось по-настоящему. Пока были куры и капуста, можно было говорить себе, что, может, ошибаемся, может, совпадение. Теперь нет.
Он написал заявление. Пешком отнес в районное отделение милиции, 6 километров до райцентра. Зайцев не стал ждать попутки. Сдал дежурному. Дежурный принял, поставил штамп, сказал:
— Разберемся, товарищ Зайцев.
Через 4 дня приехал участковый. Лейтенант Гриша Левин. Молодой парень лет 27, рыхлый, с мягким лицом и постоянно виноватым выражением глаз. Хороший, в общем-то, человек. Не злой и не жадный, но из тех, кто органически не способен к усилию, ни физическому, ни моральному. Он осмотрел мастерскую, покивал, записал что-то в блокнот. Потом сходил к табору, один, без Зайцева. Вернулся через час. Сказал:
— Аркадий Иванович, ну... Прямых улик нет. Барда говорит, его люди тут ни при чем. Может, проезжие какие?
— Гриша, — сказал Зайцев. — Замок вскрыт профессионально. Кроме нашего табора, здесь никаких посторонних нет уже два месяца. Это первое. Второе. Пропажи начались ровно через десять дней после их прихода. До этого ничего, за пятьдесят лет. Понимаешь?
Левин понимал. Это было видно по глазам. Он понимал прекрасно. Но понимание и действие — разные вещи.
— Аркадий Иванович, вы же знаете, как это работает, — сказал он, понизив голос. — Без прямых улик я их пальцем тронуть не могу. Они сразу жалобу накатают в область. Дискриминация, притеснение, все такое. Мне потом отвечать.
— Значит, собирай улики.
— Да как их соберешь?
— Это твоя работа, Гриша, — сказал Зайцев ровно. — Не моя.
Левин уехал. Инструменты не нашлись. Семен Ковалев, услышав про это, долго молчал, а потом сказал:
— Значит, рассчитывать нам на себя, на власть не рассчитывать.
— Я не говорил этого, — сказал Зайцев.
— Ты не говорил, — согласился Семен. — Но оно само собой видно.
---
В середине июля у Ковалева пропал поросенок. Молодой, месяца четыре. Семен откармливал его на зиму, и поросенок был хорош, крепкий, розовый, веселый. Семен успел к нему привязаться, хотя и смеялся над собой за это. Загородка во дворе была починена две недели назад, хорошие доски, крепкие колья. Утром Семен вышел и увидел. Одна доска снята аккуратно, положена рядом, поросенка нет.
Галина, выйдя со следа, ахнула. Потом посмотрела на мужа. Семен стоял у пустой загородки с таким лицом, что она не стала ничего говорить.
— Они знают наших собак, — сказал он потом Зайцеву. — Я проверил. Шарик не лаял. А Шарик лает на любого чужого. Всегда. С щенячества. Значит, они его чем-то успокоили или подкормили заранее. Значит, они ходили по деревне и изучали. Специально. Методично.
Зайцев кивнул. В это он уже давно не сомневался.
— Аркадий, — сказал Семен. — Сколько еще?
— Потерпи, — ответил Зайцев.
— Легко говорить.
— Я знаю, — сказал Зайцев. — Мне тоже нелегко.
---
В конце июля Аркадий Зайцев собрал сход. Неофициальный, без записи в протокол, без уведомления района. Просто вечером мужики подтянулись к дому Зайцевых. Кто сам пришел, зная, что надо, кто получил слово через соседа. Набралось человек 35. Сидели в горнице, на кухне, стояли в дверях, курили на крыльце. Галина Ковалева принесла самовар. Тамара Зайцева расставила кружки. Говорили долго.
Юрий Матвеев, пожилой бригадир, человек рассудительный, предлагал идти к председателю колхоза Горохову, требовать официального письма в райком партии.
— Пусть партия разберется.
Несколько мужиков поддержали. Михаил Петренко покачал головой.
— Горохов боится своей тени. Пока он напишет, пока в райкоме прочитают, до зимы простоим.
— Что ты предлагаешь? — спросил Матвеев.
— Пойти всей деревней. Не двумя мужиками. Всей деревней. Пусть видят.
— И что? Просто прийти и стоять?
— Просто прийти и стоять, — повторил Петренко. — Иногда этого достаточно.
Аркадий Зайцев сидел в углу и слушал. Когда все высказались, встал. Это была его привычка. Сначала дать говорить другим, потом встать. И это работало. Когда он вставал, все сразу замолкали.
— Слушайте меня, — сказал он. — Я два месяца думал о Барде Динеску. Вот что я понял. Этот человек не хулиган и не дурак. Он умный, опытный человек, который делает это не первый раз. У него есть система. Приходить, улыбаться, обещать, брать помаленьку. Так, чтобы каждая отдельная кража выглядела несерьезной и недоказуемой. Растягивать это как можно дольше. Уходить, когда давление становится невыносимым. И идти в следующую деревню.
Все молчали.
— Значит, нам нужно сделать давление невыносимым раньше, чем он рассчитывал. Но сделать это правильно. Не кулаками, не вилами. Потому что если мы первые ударим, мы виноватые. Нас под статью подведут, а они еще и защиту потребуют. Нам нужны единство, документы и время. Единство – это значит никто не ходит туда один и не устраивает самодеятельности. Документы – это значит каждая пропажа записывается, каждый свидетель называет свое имя. Время – это значит терпение.
— Сколько еще терпеть, Аркадий Иванович? – спросил кто-то из дальнего угла.
— Немного, — ответил Зайцев. — Они делают все больше. Скоро сделают что-то такое, что уже невозможно будет замолчать. И вот тогда мы действуем. Всей деревней. Одновременно. Так, чтобы уже не было пути назад ни для них, ни для районной милиции.
Матвеев задумался, потом кивнул медленно.
— А если Горохов будет против?
— Горохов сделает то, что скажет партийная ячейка, — сказал Зайцев. — А партийная ячейка — это я.
Небольшое молчание.
— Идет, — сказал Петренко.
Один за другим остальные кивнули. Проголосовали без формальности и просто поднятием рук. Единогласно.
---
25 июля деревенские ребята пошли на реку. Жара стояла третью неделю, такая, что смола вытекала из бревен на солнечной стороне домов. Речка была единственным спасением. Место было свое, знакомое. Старая ива над обрывистым берегом, омут под ней, глубокий и холодный, куда прыгали с разбегу. Ребят набралось 8 человек, от 15 до 20 лет. Ваня Зайцев был среди них, самый младший, 17 лет, тонкий, светловолосый.
Цыганские парни появились со стороны опушки. Их было девять, все молодые, от 18 до 26. Шли целенаправленно, не случайно. Красавчик впереди, с той же нагловатой улыбкой, с серьгой в ухе.
— Уходите, — сказал он, подойдя к берегу. — Это наше место теперь.
— С каких пор? — спросил Витька Матвеев, сын бригадира.
— Сейчас, — сказал Красавчик.
— Река колхозная, — сказал Витька. — Не твоя.
— Да? — Красавчик огляделся на своих, засмеялся. — Не слышал про такой закон.
— Проваливайте, — сказал кто-то из деревенских.
Это было то самое слово, которое нельзя было говорить. Или можно. Но тогда надо быть готовым к тому, что последует. Деревенские ребята были к этому не готовы. Цыганские парни были. Первый толчок последовал почти сразу. Коренастый татуированный двинул плечом Витьку Матвеева. Витька толкнул в ответ. И все. Дрались у реки, на берегу и в воде, минут 15, наверное.
Деревенские уступали числом и привычкой. Цыганские парни дрались как-то деловито, без лишних криков, явно не впервые. Двоих деревенских скинули в воду. Петька Синицын получил разбитый нос. Другие отделались ушибами. Ваня Зайцев в драку не лез. Стоял в стороне, понимая, что он тут самый мелкий и ему делать нечего. Но красавчик подошел именно к нему. Как будто специально выбрал. Посмотрел сверху вниз. Сказал что-то по-цыгански своим. Те засмеялись. И ударил. Раз в нос. Два снизу под челюсть. Ваня упал на прибрежный песок. Сплюнул. Кровь. Потрогал нос рукой. Боль пронизала насквозь. Зуб передний левый. Качнулся и лег на язык. Он его выплюнул.
Красавчик постоял над ним, улыбнулся, ушел. Деревенские ребята помогли Ване встать. Кое-как добрались до деревни. Ваня всю дорогу молчал. Не стонал, не жаловался, шел, зажимая нос рукой. Только глаза у него были такие, что Витька Матвеев, шедший рядом, дважды открывал рот и оба раза закрывал, не найдя нужных слов.
Аркадий Зайцев увидел сына в дверях и остановился. Рубаха в крови. Нос распух и сдвинулся влево. Вокруг левого глаза уже проступал синяк. Ваня стоял в дверях и говорил:
— Пап, все нормально.
Но голос у него дрожал. Не от боли, от чего-то другого, более тяжелого. От стыда, от унижения, от беспомощности семнадцатилетнего мальчика, которого ударили на глазах у всех и который не смог ответить. Тамара вскрикнула, бросилась к сыну. Аркадий Зайцев стоял в дверях и смотрел. Он был военным. Он умел держаться. Он видел раненых, настоящих, с боевыми, и умел при этом думать ясно и действовать правильно. Он думал, что ничто не выбьет его из равновесия. Он смотрел на сына и чувствовал такую ярость, холодную, темную, без дна, что у него потемнело перед глазами.
Он сделал шаг назад, оперся о косяк, закрыл глаза, досчитал до десяти. Открыл.
— Тамара, займись ним, — голос ровный. — Я выйду ненадолго.
Он вышел в огород, дошел до дальнего конца, встал у забора, смотрел на поле. Руки тряслись. Он сжал их в кулаки, держал так, пока не прошло. Потом достал из кармана записную книжку, открыл на чистой странице, написал сверху: 25 июля 1967 года. И начал методично записывать все, что рассказал ему Ваня. Время, место, имена, описание нападавших, характер ударов, число свидетелей. Буквы были ровные и четкие. Потом он закрыл книжку и пошел звонить Петренко.
---
На следующий день женщины собрались у Галины Ковалевой. Это произошло само собой. Валентина Петренко зашла с утра, потом пришла Тамара Зайцева, потом Марья Кузнецова с пирогом, как всегда, будто в гости, а не на разговор, от которого зависело, что будет дальше. Они сидели за большим кухонным столом. Самовар, пирог с капустой, четыре женщины, четыре разных лица и одна общая тяжесть в глазах.
— Врач сказал, нос сломан, — сказала Тамара Зайцева тихо. — Вправлять надо в районной больнице. Зуб не вставить, молодой зуб, коренной. На всю жизнь.