Найти в Дзене
Точка зрения

Цыгане беспредельничали в деревне, полиция бездействовала. Когда табор перешел черту, селяне взялись за вилы (окончание)

— Чего ждут мужики? — спросила Валентина Петренко. — Аркадий говорит, нужны основания, нужно правильно, чтобы не мы виноватые оказались. — Это правильно, — сказала Галина Ковалева. — Но пока они правильно ждут, у нас следующее что-нибудь случится. — У Насти случилось уже, — сказала Валентина. Голос ее был ровный, но Галина слышала, как он натянут, как струна. — Она по вечерам теперь домой не ходит одна. Я ее встречаю. 18-летнюю девчонку в своей деревне встречаю с работы, потому что боюсь. Марья Кузнецова молчала все это время. Пила чай маленькими глотками, смотрела в окно. Потом опустила кружку на стол и произнесла: — Знаете, я вспоминаю один случай. Давно это было, году в 28-м. Я еще маленькая совсем была. Жили мы тогда в другой деревне, не здесь. Пришли к нам чужие люди. Не цыгане, просто лихие люди. Начали безобразничать. Власти тогда свои беды были, до нас руки не доходили. Деревня терпела, терпела, потом перестала терпеть. Поднялась вся, от мала до велика. Молча. Пришли и встали.
Автоор: В. Панченко
Автоор: В. Панченко

— Чего ждут мужики? — спросила Валентина Петренко.

— Аркадий говорит, нужны основания, нужно правильно, чтобы не мы виноватые оказались.

— Это правильно, — сказала Галина Ковалева. — Но пока они правильно ждут, у нас следующее что-нибудь случится.

— У Насти случилось уже, — сказала Валентина. Голос ее был ровный, но Галина слышала, как он натянут, как струна. — Она по вечерам теперь домой не ходит одна. Я ее встречаю. 18-летнюю девчонку в своей деревне встречаю с работы, потому что боюсь.

Марья Кузнецова молчала все это время. Пила чай маленькими глотками, смотрела в окно. Потом опустила кружку на стол и произнесла:

— Знаете, я вспоминаю один случай. Давно это было, году в 28-м. Я еще маленькая совсем была. Жили мы тогда в другой деревне, не здесь. Пришли к нам чужие люди. Не цыгане, просто лихие люди. Начали безобразничать. Власти тогда свои беды были, до нас руки не доходили. Деревня терпела, терпела, потом перестала терпеть. Поднялась вся, от мала до велика. Молча. Пришли и встали. Все. И те люди ушли.

— Как молча? — спросила Галина.

— Вот так. Вышли утром и встали вокруг их двора. Ничего не говорили. Просто стояли, смотрели. Всей деревней. Это страшнее, чем угроза, девочки мои. Когда молча, это страшнее.

Тамара Зайцева смотрела на нее.

— Марья Семеновна, — сказала она медленно, — значит, вы думаете...

— Я думаю, мужики правы, что хотят сделать по-умному, — сказала Марья Кузнецова. — Бумаги, заявления, свидетели — все это нужно. Но вместе с этим нужно кое-что еще. Нужно, чтобы они увидели. Здесь не несколько семей. Здесь деревня. Одна. Целая. Не рассыпается. Не молчит по углам. Не ждет, когда само рассосется. Вот тогда они уйдут.

Четыре женщины сидели за столом и думали.

— Надо сказать об этом Аркадию, — сказала Тамара.

— Скажем, — согласилась Марья Кузнецова. И добавила, вставая и поправляя платок: — Только не ждите, пока мужики все сами решат. Мы тоже люди. Наша деревня тоже.

В начале августа Зайцев пошел к председателю колхоза. Петр Сергеевич Горохов принял его в конторе, небольшой комнате с портретом Ленина и графином воды на столе. Был в нательной рубахе, без пиджака, лысоватый, потный, а август стоял жаркий. Слушал Зайцева с видом человека, которому рассказывают про протекающую крышу. Понятно, что проблема, но чинить не хочется.

— Аркадий Иванович, — сказал он, когда Зайцев закончил, — ну что я могу сделать? Они не на колхозной земле стоят, формально, не мое дело. Пойди их выгони, жалоба в обком, меня же и вздрючат.

— Петр Сергеевич, — сказал Зайцев. — Из колхозной кладовки пытались взломать замок. Это уже твое дело.

— Пытались? Не взяли? Нет состава. Поросенок у Ковалева. Ковалев заявление подал?

— Подал.

— Ну вот, пусть милиция и занимается.

Зайцев смотрел на него долго. Так долго, что Горохов начал нервно двигать графин с места на место.

— Петр Сергеевич, — произнес Зайцев наконец, — я прошу тебя написать официальное письмо в райком партии с изложением ситуации. Это все, что я прошу. Написать и отправить.

— Аркадий Иванович, ну зачем нам это? Само рассосется. Они ведь кочевые. Уйдут.

— Уйдут, — согласился Зайцев. — Когда мы их выгоним? А пока сидят и берут.

— Выгоним? — Горохов поморщился. — Ты понимаешь, какое слово говоришь? Сейчас такое время, не то что выгнать. Косо посмотришь на нацменьшинство и готово дело.

— Нацменьшинство, — повторил Зайцев. — Петр Сергеевич, я 20 лет в партии. Я воевал. Советская власть мне дорога, но советская власть — это не значит, что одни люди могут безнаказанно обворовывать других. Советский закон одинаков для всех. Ты это знаешь.

Горохов молчал, глядя в стол.

— Письмо я напишу, — сказал он, наконец, с большой неохотой. — Но не жди быстрого ответа.

— Пиши, — сказал Зайцев. — Время у нас пока есть.

Он вышел из конторы и остановился на крыльце, щурясь на августовское солнце. Времени было немного.

Конец августа. Разговор у табора. Зайцев пошел к Барде в конце августа один, без Петренко, без свидетелей. Так он решил сам. Пусть этот разговор будет между двумя людьми, без лишних ушей, без необходимости держать лицо перед другими.

Барда был у кибитки, чинил упряжь, сидел на чурбаке. Увидел Зайцева, кивнул на место рядом. Зайцев сел. Некоторое время оба молчали. Это была та особая деревенская пауза, когда люди привыкают друг к другу перед важным разговором.

— Красивый у тебя табор, — сказал Зайцев.

— Хороший, — согласился Барда. — Дети здоровые, женщины работящие.

Зайцев помолчал.

— Жаль, что мужики твои молодые такие.

Барда чуть прищурился, но ничего не сказал.

— Барда, — сказал Зайцев ровно. — Я сейчас скажу тебе прямо, как мужик мужику. Я знаю, что твои берут. Ты знаешь, что твои берут. Мы оба это знаем. И не надо делать вид, что нет. Я веду список с мая.

Он достал записную книжку, положил на колено.

— Вот здесь. Дата, что пропала, у кого? Три месяца. Сорок две записи.

Барда смотрел на книжку без эмоций.

— Кроме этого, — продолжал Зайцев, — твои парни избили моего сына. Семнадцать лет. Сломали нос, выбили зуб. Это не кража, это хулиганство с нанесением вреда здоровью. Статья.

— Доказательства? — спросил Барда тихо.

— Восемь свидетелей, — сказал Зайцев. — Все готовы дать показания.

Впервые за весь разговор что-то изменилось в лице Барды, едва заметно, на долю секунды. Потом снова стало спокойным.

— Что ты хочешь? — спросил он.

— Чтобы вы ушли, — сказал Зайцев просто. — Добровольно, спокойно, без скандала. Я вас не тороплю, даю две недели. За это время никаких новых инцидентов. И возмещение. За инструменты, за поросенка, за зерно Кузнецовых. По справедливой цене. Это все.

Барда долго молчал. Смотрел куда-то в сторону поля, где в солнечном мареве дрожала деревенская колокольня без колоколов.

— Ты думаешь, что можешь нас заставить? — спросил он наконец. Без угрозы, скорее, с любопытством.

— Я думаю, что могу сделать так, что вам здесь станет невозможно, — ответил Зайцев. — Официально, по закону, с заявлениями, письмами, свидетелями, всем. Это займет время, но я никуда не тороплюсь. А вы?

Барда смотрел на него. Долго смотрел.

— Подумаю, — сказал он.

— Думай, — сказал Зайцев, встал и ушел.

Две недели прошли. Табор не ушел. И возмещение не последовало.

---

Кладовку Кузнецовых взломали в первую неделю сентября. Марья Кузнецова обнаружила это утром. Сорванный замок, распахнутая дверь. Она стояла на пороге и смотрела на пустые полки. Два мешка муки, мешок сахара, крупа, гречка, пшено, перловка. Банки с вареньем, которые она закрывала сама, от каждого куста, от каждой ягоды, поименно знала. Все.

Старик Тимофей вышел следом, увидел, встал рядом с сестрой. Они стояли молча. 82 года и 70 лет. За их плечами революция, коллективизация, война, голод, потеря мужей и братьев. И теперь пустая кладовка. Тимофей сел на порог. По морщинистому темному лицу медленно потекли слезы. Без звука, без всхлипов. Просто текли.

— Тимоша, — сказала Марья тихо.

— Это наша Маша, — сказал он. — Это мы нажили.

Семен Ковалев пришел через полчаса. Кто-то из соседей сказал ему. Увидел старика на пороге, пустую кладовку. Сел рядом с Тимофеем. Обнял его за плечо. Они сидели долго. Семен смотрел на пустые полки, на разбросанные мешки. Один порвали. Мука белым пятном лежала на полу, как снег. И думал, что вот оно, то самое. Самое, что нельзя вынести. Мужика можно ударить. Он стерпит и ответит. Инструменты можно заменить. Поросенка можно откормить нового. Но смотреть, как плачет старик у пустой кладовки, это уже другое. Это уже такая степень унижения, такая степень беззащитности, которую нормальный человек переносить не должен и не будет.

Он встал, положил руку Тимофею на плечо еще раз.

— Тимофей Семенович, — сказал он, — слышишь меня? Это поправим. Соберем всей деревней, одной зимой не проживешь, и то ладно. Это поправим.

Старик поднял голову, посмотрел на Семена.

— Семен, — сказал он, — долго ли еще?

— Уже немного, — ответил Семен. — Обещаю.

Он вышел со двора Кузнецовых и пошел к Зайцеву. Шел быстро, почти бегом. Первый раз за все это лето бежал, потому что больше не мог идти медленно. Зайцев открыл дверь, увидел его лицо, ничего не спросил.

— Все, Аркадий, — сказал Семен. — Хватит.

— Да, — сказал Зайцев. — Хватит.

Той же ночью в доме Зайцева собрались все мужики деревни. Не в семь вечера, не в восемь, в одиннадцать, когда деревня уже угомонилась, когда в окнах погасли огни, и только радиоточка у магазина что-то бубнила в темноту. Приходили по одному, по двое, через огороды, без фонарей. Горохову не сообщили. Участковому Левину тем более. Набилось человек 38. Горница, кухня, сени, везде люди. Курили у открытого окна, говорили вполголоса.

Семен Ковалев рассказал про Тимофея Кузнецова, коротко, без лишних слов. Просто рассказал, что видел. Этого оказалось достаточно. По горнице прошло что-то. Не звук, не движение, а именно что-то, не имеющее названия. Общее понимание, общая черта, которую перешли. Говорили долго.

Иван Крупин, колхозный ветеринар, молчаливый мужик сорока лет, ни разу за все лето не высказывавшийся на сходах, вдруг встал и сказал:

— Я все слушал. Про документы, про заявления, про правильно. Все правильно, — говорил Аркадий Иванович. — Только одно скажу. Бумаги пишем. Третий месяц. Левин ездил три раза. Горохов обещал письмо. Написал ли?

— Написал, Петр Сергеевич, — сказал Зайцев. — Горохов не был на сходе. Его не позвали.

— Написал, — сказал Зайцев. — Ответа нет.

— Вот, — сказал Крупин. — Значит, рассчитывать на бумаги, не рассчитывать ни на что. Значит, сами.

— Сами это как? — спросил молодой Витька Матвеев. — Идти туда и набить морду?

— Молчи, — сказал ему отец негромко.

— Сами это, как Аркадий говорил, — сказал Крупин. — Всей деревней. Только не ждать больше. Делать сейчас.

Зайцев встал.

— Слушайте, — сказал он. — Я думал об этом. Вот что я предлагаю. Три дня. Каждую ночь дежурство по всей деревне. Все дворы, все огороды. Никто не спит. Фиксируем все, что движется. Если поймаем с поличным, это уже не наши слова против их слов. Это факт. Участковый будет обязан составить протокол, хочет он того или нет.

— А если не поймаем? — спросил кто-то.

— Поймаем, — сказал Зайцев. — Они уже обнаглели нас только что, не осторожничают. Думают, что мы привыкли и смирились.

Он помолчал.

— Пусть думают.

— И еще одно, — сказал Семен Ковалев. Он говорил редко на таких собраниях, но когда говорил, его слушали особо. — Я хочу, чтобы после того, как поймаем, вышла вся деревня. Не мужики, все. Бабы, старики, дети пусть в домах сидят, но все остальное — все. Чтобы они увидели, здесь не отдельные люди жалуются. Здесь деревня стоит, одна, за каждого своего.

Молчание было долгим. Потом Матвеев-старший кивнул. Крупин кивнул. Петренко уже давно кивал.

— Голосуем, — сказал Зайцев.

Руки поднялись все. До единой.

Первая ночь дежурства. На следующий вечер деревня разошлась по своим дворам и не спала. Зайцев разбил мужиков на пары, распределил участки. Северная улица, Южная, прогон, огороды вдоль речки, выход к опушке. Каждая пара — свой участок, каждые два часа — тихая перекличка. Без фонарей, без папирос, темнота и тишина, чтобы не спугнуть раньше времени.

Семен Ковалев стоял с Петренко у своего огорода. Ночь была тихая, звездная, сентябрьская, с легким морозцем под утро. Стояли молча, слушали. Где-то далеко кричала ночная птица, речка шумела. В половине второго ночи Петренко тронул Семена за рукав. Семен обернулся. Тени у дальнего конца прогона, две фигуры, двигающиеся вдоль заборов. Двигались умело, тихо, прижимаясь к темной стороне. Шли в сторону огородов вдовы Синицыной, у которой в подполе был хороший запас, все знали.

Семен и Петренко переглянулись. Петренко пошел тихо в обход, отрезать путь с другой стороны. Семен остался, наблюдая. Фигуры остановились у калитки Синицыной. Один нагнулся к замку, второй встал на стреме, оглядываясь. В этот момент с другой стороны тихо появились еще двое — Крупин и Матвеев-старший, третья пара. Семен шагнул вперед.

— Стоять! — сказал он негромко, но так, что оба замерли. — Не двигаться!

Свет фонаря, Зайцев разрешил фонари при задержании, ударил в лица. Двое молодых цыган. Один — красавчик, тот самый. В руках — короткий гвоздодер. Второй — незнакомый, с мешком за плечами. Красавчик дернулся. Матвеев-старший шагнул ему навстречу. Крепкий бригадир, поработавший всю жизнь руками. И красавчик остановился.

— Гвоздодер положи на землю, — сказал Зайцев, выходя из темноты. Он появился последним, как всегда. Медленно.

Красавчик медлил.

— Я сказал медленно, — повторил Зайцев. — Не быстро.

Гвоздодер лег на землю.

— Теперь стоять, — сказал Зайцев. — Сейчас придет участковый, составим протокол. Все по закону. Никто вас пальцем не тронет.

Он помолчал и добавил:

— Это пока.

Левина подняли среди ночи. Участковый приехал через 40 минут на велосипеде. Жил в соседней деревне, машины не было. Увидел двух задержанных, гвоздодер на земле, пятерых деревенских мужиков вокруг и Зайцева с записной книжкой. Сглотнул.

— Аркадий Иванович, Гриша, — сказал Зайцев спокойно. — Покушение на взлом с орудием взлома. Два свидетеля задержания, трое понятых. Будь добр, протокол.

Левин составил протокол. Красавчика и второго задержали. Зайцев проследил, чтобы все было записано правильно, подписал как свидетель, дал расписаться Семену и Матвееву. Когда Левин уехал, увез задержанных на своем велосипеде пешком, что выглядело комично, но никто не смеялся, Зайцев стоял посреди улицы и смотрел им вслед.

— Вот теперь у нас есть документ, — сказал он.

— Одного документа мало, — сказал Семен.

— Одного мало, но это начало.

На вторую ночь табор молчал. Никакого движения, никаких теней. Дежурство прошло тихо. Деревня не спала, но ничего не происходило. Это было, пожалуй, тревожнее, чем если б снова пришли воровать, потому что такая тишина означала не успокоение, а обдумывание.

Утром Зайцев пошел к Барде один. Барда встретил его иначе, чем обычно, не в кресле, а стоя, у кибитки, скрестив руки. Лицо его было непроницаемым, но в нем было что-то новое, не злость, а напряжение. Ночное задержание его людей ему не понравилось.

— Моих отпустили уже, — сказал он без предисловий.

— Знаю, — сказал Зайцев. — Левин отпустил под расписку до выяснения. Но протокол составлен. Дело открыто.

— Дело, — повторил Барда.

— Один гвоздодер — это не дело. Три месяца записей плюс протокол задержания — это уже дело, — сказал Зайцев. — Барда, я говорю тебе последний раз по-хорошему. Уходи. Деньги за ущерб я уже не прошу. Только уходи. Две недели даю.

Барда смотрел на него. Долго.

— Ты думаешь, что выиграл? — сказал он наконец.

— Я думаю, что выигрываю, — поправил Зайцев.

— Посмотрим, — сказал Барда. Повернулся и ушел в кибитку.

Зайцев постоял, потом ушел тоже. По дороге домой думал. Что-то в интонации Барды было неправильным. Не страх и не уступка. Что-то другое. Что-то, что бывает у человека, когда он уже принял решение и просто тянет время. Он пришел домой и сказал Тамаре:

— Дежурство не снимаем. Усилить.

— Что-то будет? — спросила она.

— Не знаю, — сказал он честно. — Но чувствую.

Да. Третья ночь была тихой до половины второго. Потом запахло дымом. Семен Ковалев проснулся от этого запаха. Он стоял на дежурстве, задремал у забора, сидя, и запах разбудил его быстрее любого толчка. Открыл глаза, огляделся. Амбар горел. Он вскочил, закричал, побежал, и дальше все было так, как было описано вначале. Галина, соседи. Мужики у колодца. Тени, уходящие к опушке. Только теперь он знал точно, чьи это тени. Знал. И все вокруг знали. Пожар был поджогом. Это было понятно сразу. С двух сторон занялось одновременно. Изнутри, где Семен точно ничего не оставлял. Замок сорван. Следы.

Аркадий Зайцев стоял у догорающего амбара и смотрел на следы. Потом поднял голову и обвел взглядом собравшихся мужиков. Двадцать три человека, все на ногах, все смотрят на него.

— Все, — сказал он тихо, — утром идем все.

Деревня не ложилась спать. Амбар догорел к четырем утра. Остался черный остов, дымящиеся бревна, запах горелого зерна, который будет стоять еще несколько дней. Галина Ковалева сидела на крыльце, закутавшись в тулуп. Оленька спала. Семен загнал дочку в дом. Не детское это дело. Сам стоял во дворе, смотрел на пепелище и ни о чем не думал. Иногда так бывает. Когда все уже решено, мысли уходят. Остается только тихое, темное спокойствие человека, который знает, что делать.

По деревне тихо, без огней, ходили люди. От дома к дому. Весть разошлась быстро. Кто еще не знал про пожар, узнал к полуночи. К двум часам знали все. И каждый сам решал для себя, молча, у себя дома, в темноте. И каждый принимал одно и то же решение.

В пять утра, когда небо только начало светлеть на востоке, Зайцев вышел на улицу. У его ворот уже стояли Семен с Михаилом. Потом подошел Крупин. Потом Матвеев с сыном. Потом другие. Мужчины, женщины. Да, женщины тоже вышли, несмотря на то, что Зайцев говорил только про мужиков. Вышла Галина Ковалева. Вышла Валентина Петренко. Вышла Тамара Зайцева. Вышла Марья Кузнецова. В пальто, в платке, с палкой. Зайцев увидел ее и хотел что-то сказать.

— Не надо, Аркадий Иванович, — сказала она спокойно. — Это и наша деревня тоже.

Зайцев помолчал. Кивнул. Народу собралось 54 человека. Почти все взрослые жители деревни. Дети остались дома, за ними присмотрели несколько старух, которым тяжело было идти. Все остальные здесь. Они двинулись молча, без слов, без криков. По деревенской улице, через прогон, по проселочной дороге к опушке. Рассвет разгорался медленно, по октябрьски скупо. Серое небо. Холодный воздух, запах прелых листьев. Шаги 54-х человек гулко звучали в утренней тишине.

Зайцев шел первым. За ним — Семен Ковалев. Рядом с Семеном — Михаил Петренко. Сзади — все остальные. У Зайцева в руках была записная книжка. В кармане — копия протокола задержания, копии всех поданных заявлений, список ущерба с датами и именами. Не вилы. Не топор, бумаги. Семен Ковалев нес в руках один предмет — фонарь. Обычный керосиновый фонарь, зажженный. Не как оружие, просто как свет. Символ того, что они идут не в темноте и не прячась.

Табор еще спал, когда они подошли. Раннее утро, половина шестого. Цыгане просыпались не рано. Из кибиток доносилось дыхание спящих, где-то тихо скулила собака, лошади переступали у коновязи. Дым от вчерашних костров еще стоял в холодном воздухе. Деревня встала вокруг табора молча. Неплотным кольцом не было смысла перекрывать все. Встали полукругом, перекрыв дорогу. Просто стояли. 54 человека в утреннем свете. Лица серьезные, тихие, без ярости и без страха. Такие лица бывают у людей, которые приняли решение и исполняют его.

Первой проснулась и вышла из кибитки одна из цыганских женщин, немолодая, в ярком платке. Увидела деревенских, остановилась, вернулась внутрь. Через минуту начали выходить другие. Сначала женщины, потом мужчины, сонные, встрепанные, еще не понимающие. Смотрели на молчащую деревню. Молчание действовало сильнее любых криков. Это было старое знание, которое Марья Кузнецова несла в себе с 28 года, и оно оказалось верным.

Красавчик вышел последним из молодых. Увидел деревенских, его лицо изменилось. Первый раз за все лето Семен видел на этом лице не нагловатую улыбку, а что-то другое. Потом из главной кибитки показался Барда. Он вышел одетый. Пиджак, сапоги, трубка в руке, негорящая. Посмотрел на деревню, посмотрел на Зайцева, медленно подошел, остановился в трех шагах. Они смотрели друг на друга, председатель сельсовета и старейшина табора. Сзади Зайцева пятьдесят три человека. Сзади Барды — его люди, которых начинало набираться все больше.

— Рано приходишь, — сказал Барда.

— Не выспались, — ответил Зайцев. — Пожар у нас был ночью. Амбар сгорел.

— Слышал, — сказал Барда.

— Слышал, — Зайцев кивнул. — Значит, понимаешь, зачем мы здесь?

Барда молчал, смотрел на него. Трубка вертелась в пальцах.

— Барда, — сказал Зайцев негромко, — я не буду больше говорить про протоколы и заявления. Ты все это знаешь. Я скажу одно. Вот эти люди...

Он не обернулся, но движением головы указал назад.

— Стоят здесь не потому, что я им приказал. Я никому ничего не приказываю. Я не командир. Они пришли сами, каждый из них, потому что это их деревня, их земля, их семьи. Понимаешь разницу?

Барда молчал.

— Протокол на твоих людей уже есть, — продолжал Зайцев ровным голосом. — Заявление в милицию есть. Письмо в райком. Сегодня я напишу еще одно письмо в областную газету. Про пожар, про кражи, про все. С именами, датами, фактами.

Он помолчал.

— Это долгий путь, Барда. Но мы по нему пойдем. Или ты уходишь сегодня, и мы расстаемся без лишнего шума.

Тишина длилась долго. Где-то в таборе заплакал ребенок. Женщина успокоила его быстро. Вполголоса, по-цыгански. Лошадь переступила, звякнула упряжь. Барда посмотрел на Зайцева. Потом перевел взгляд на деревенских. Медленно, слева направо. Семен Ковалев с фонарем. Михаил Петренко, которого трясло от сдерживаемого гнева, но который стоял тихо. Матвеев-старший, Крупин, Витька, Галина Ковалева, Тамара, Валентина. И в конце, с краю, Марья Кузнецова с палкой. Семидесятилетняя женщина, которая стояла так прямо и смотрела так спокойно, что у Семена перехватило горло.

Барда долго смотрел на нее. Потом опустил взгляд, и что-то в нем изменилось. Не сломалось, нет, скорее сдвинулось. Как сдвигается иногда что-то в человеке, когда он видит перед собой не врагов, а людей, настоящих, живых, стоящих за свое. Он обернулся к своим. Сказал что-то по-цыгански, коротко, негромко. Голос его был ровный. Никакого приказа, скорее сообщения, констатация.

В таборе началось движение. Деревня не уходила. Стояли и смотрели, пока табор собирался. Это было тяжело. Стоять и молчать, пока перед тобой укладывают тюки, запрягают лошадей, складывают кибитки. Кое-кто из мужиков переминался с ноги на ногу. Витька Матвеев один раз открыл рот, отец тронул его за плечо, и Витька замолчал. Зайцев стоял неподвижно все это время, смотрел.

Красавчик, проходя мимо деревенских, с тюком на плече, остановился. На секунду, не больше. Посмотрел на Зайцева, потом на Семена. Что-то хотел сказать, видно было. Не сказал. Прошел мимо. Цыганские женщины уходили, не глядя на деревенских. Дети жались к матерям. Старики собирались медленно, их не торопили.

Михаил Петренко вдруг тихо сказал Зайцеву:

— Детей жалко.

— Да, — сказал Зайцев. — Они-то ни при чем.

— Дети ни при чем никогда, — сказал Зайцев. — Но мы и детей не обижаем. Мы просто стоим.

Через час сорок минут первая машина тронулась. Старый Зис, фыркнув и выпустив облако черного дыма. За ним второй газ. Потом кибитки, потом телеги. Деревня расступилась, давая дорогу. Барда выходил последним. Остановился перед Зайцевым. Они смотрели друг на друга.

— Ты выиграл, — сказал Барда. В его голосе не было злобы, скорее, что-то вроде признания.

— Никто не выиграл, — ответил Зайцев. — Просто люди защитили свое.

Барда помолчал. Кивнул. Один раз коротко. Пошел к последней машине. Семен Ковалев смотрел, как Победа без крыла уходит по проселку, поднимая пыль. Смотрел, пока последняя машина не скрылась за березами. Потом медленно выдохнул. Рядом Галина взяла его за руку. Он сжал ее руку. Крепко. Как не сжимал, наверное, давно.

Деревня стояла и молчала еще несколько минут. Потом Марья Кузнецова сказала просто, как говорят о погоде:

— Ну и слава Богу.

И люди начали расходиться по домам.

Амбар Ковалева отстраивали три дня. Пришли все, без просьб, без уговоров. Матвеев пригнал трактор с прицепом бревен, Крупин привез доски со своего запаса. Мужики работали от рассвета до темноты, молча, с той особой слаженностью, которая бывает у людей, проживших рядом всю жизнь и знающих, кто что умеет и кто где встанет. Семен работал вместе со всеми, и это было важно. Он мог бы отойти в сторону, мог бы руководить как хозяин объекта. Но он взял топор и встал рядом с Матвеевым, и они рубили и подгоняли бревна, и никто ничего лишнего не говорил.

На второй день пришел Горохов, председатель колхоза. Пришел без предупреждения, посмотрел на стройку, постоял, потом снял пиджак, повесил на забор и взял лопату. Никто не сказал ему ни слова, ни хорошего, ни плохого. Просто взял лопату и ладно.

К вечеру третьего дня новый амбар стоял, крепче прежнего, с новым засовом, с хорошей кровлей. Семен обошел его кругом, потрогал бревна, проверил кровлю. Потом зашел внутрь, постоял в темноте. Галина нашла его там через несколько минут. Вошла, встала рядом.

— Хороший амбар, — сказала она.

— Хороший, — согласился он. — Лучше старого.

Он помолчал, потом сказал:

— Знаешь, что я думаю? Я думаю, что это правильно, что так вышло. Не пожар, это неправильно. Но то, что после пожара люди пришли вместе, это правильно. Давно так не было.

— Давно, — согласилась Галина.

Они вышли из амбара вместе. На столбе над воротами Семен потом прибил небольшую дощечку. Сам вырезал ножом, вечером, при лампе. Одно слово. Наше.

На следующий день после ухода табора вся деревня собрала Кузнецовым запасы. Принесли кто что мог. Мешок муки от Ковалевых, сахар от Петренко, крупа от Матвеевых, картошка, банки с вареньем. Женщины приходили поодиночке и парами, ставили на крыльцо, коротко говорили что-нибудь Марье Кузнецовой и уходили без церемоний, без речей. К вечеру кладовка была полна, даже полнее, чем до кражи. Тимофей сидел на лавке у окна, смотрел на проходящих людей. Когда последняя соседка ушла, сказал Марье:

— Хорошие люди.

— Хорошие, — согласилась Марья Кузнецова. — Всегда были хорошие. Просто иногда забывают об этом. А потом вспоминают.

Старик подумал и кивнул.

Ваня Зайцев вышел на улицу на четвертый день после ухода табора. Нос еще не зажил до конца, говорил немного в нос, и дыра от выбитого зуба давала о себе знать. Но улыбался. Отец увидел его на крыльце. Стоит, щурится на октябрьское солнце, улыбается своей щербатой улыбкой.

— Как ты? — спросил Аркадий.

— Нормально, — сказал Ваня. — Пап, а правда говорят, что ты с ними поговорил, и они просто ушли?

— Непросто, — сказал Зайцев.

— Но без драки?

— Без.

Ваня подумал.

— Это лучше, — сказал он серьезно, по-взрослому.

Аркадий посмотрел на сына, щербатого, с криво сросшимся носом, с взрослыми глазами на молодом лице.

— Да, — сказал он, — лучше.

Участковый Левин приехал через неделю, как всегда на велосипеде, с виноватым лицом. Зашел к Зайцеву, сел, долго молчал.

— Аркадий Иванович, — сказал он наконец, — я слышал, что они ушли.

— Слышал правильно.

— Ну и... — Левин помялся. — Я понимаю, что я не очень, то есть я мог бы...

— Гриша, — сказал Зайцев. — Ты молодой, научишься. Главное, что я тебе скажу, когда к тебе приходит человек с заявлением, это не проблема, которую надо спрятать, это твоя работа. Запомни.

Левин кивал серьезно, как первоклассник.

— Запомню, — сказал он. — Аркадий Иванович, а насчет протокола задержания, дело-то закрыть или...

— Оставь открытым, — сказал Зайцев. — Пусть будет, на всякий случай.

Левин ушел. Зайцев проводил его взглядом в окно, потом встал, налил себе чаю. Тамара вошла с кухни.

— Как ты? — спросила она.

Аркадий подумал.

— Устал, — сказал он честно. — Полгода — это долго.

— Зато правильно.

— Зато правильно, — согласился он.

Они сидели вдвоем, пили чай. За окном октябрь заканчивался. Первые снежинки летели по ветру. Деревня жила. Дымили трубы, мычала скотина. Где-то лаяла собака, где-то смеялись дети. Тихие Луки.

В последний день октября Марья Кузнецова собрала детей деревни. Не в школе. Там шли занятия по расписанию. Это было другое. После школы, после уроков она позвала ребят к себе во двор. Просто так, без объяснений. И они пришли, потому что к Марье Семеновне всегда ходили. Пришли человек двадцать, от семи до пятнадцати. Уселись кто на скамейку, кто прямо на землю, Марья Кузнецова стояла перед ними, маленькая, прямая, с палкой, которую она носила скорее по привычке, чем по необходимости.

— Я хочу вам рассказать кое-что, — сказала она. — Не про историю и не про арифметику. Про жизнь.

Дети притихли.

— Этим летом случилось кое-что нехорошее в нашей деревне. Вы все знаете, видели, слышали. Я не буду объяснять, кто был прав и кто виноват. Это вы сами поймете, когда вырастите. Я хочу сказать другое.

Она помолчала.

— Деревня наша выстояла не потому, что были сильнее, не потому, что у нас были ружья или власть, а потому, что мы были вместе. Каждый человек – он один. Один человек слаб и беспомощен перед бедой. Но люди вместе — это другое. Люди вместе непобедимы. Запомните это.

Оленька Ковалева сидела в первом ряду. Смотрела на Марью Семеновну серьезными глазами. Рядом Ваня Зайцев. Он тоже пришел, хотя был уже почти взрослый.

— И еще одно, — сказала Марья Кузнецова. — Молчание — это не мир. Люди иногда молчат, потому что боятся, что их не поймут, что будет хуже, что само рассосется. Но когда молчишь о несправедливости, ты соглашаешься с ней. А соглашаться с несправедливостью нельзя. Нельзя и все. Это не подвиг. Это просто порядочность.

Октябрьский ветер прошел по двору, поднял несколько листьев.

— Все, — сказала Марья Кузнецова, — идите домой. Ужинать пора.

Дети начали расходиться. Оленька Ковалева задержалась.

— Марья Семеновна, — сказала она, — а если они вернутся?

Старая учительница посмотрела на нее. Потом улыбнулась. По-настоящему тепло.

— Если вернутся, снова выстоим, — сказала она. — Теперь умеем.

Ноябрь пришел со снегом. Первый снег лег на деревню Тихие Луки тихо, ночью. Так что утром люди выходили и удивлялись, как будто каждый год забывали, что снег бывает. Белое поле, белые крыши, белые березы. Семен Ковалев вышел во двор ранним утром. Постоял. Посмотрел на новый амбар, на белую крышу, на дощечку над воротами с одним словом. Снег лег и на дощечку. Буквы под ним все равно читались. Наше.

Автоор: В. Панченко
Автоор: В. Панченко

Он потянулся, хрустнул плечами, пошел в стойло скотину кормить. Работа. Обычный день. Тихие Луки просыпались вокруг него. Дымили трубы, кричали петухи, скрипели ворота, лаяли собаки. Жизнь шла своим ходом. Спокойно и правильно. Такой она и должна быть.

-3