Поздний вечер у ресторана пах мокрым асфальтом и жареным мясом из вытяжки. Никита стоял на верхней ступеньке, в костюме, и кричал вниз, туда, где Марина едва держалась на ногах. Она схватилась за перила обеими руками, пальцы побелели, будто она держалась не за металл, а за жизнь. Её качнуло — сильно, некрасиво; она шагнула назад и снова вцепилась.
— Ты понимаешь, что ты делаешь?! — срывался он. — Ты саботируешь мою жизнь! Я эту встречу месяц готовил! Мы должны были зайти, улыбнуться, посидеть сорок минут — и всё. Просто будь нормальной, Марин!
Он слышал собственный голос — резкий, чужой — и ему было стыдно, но стыд тонул в ярости. Внутри ресторана партнёр уже ждал, и Никита чувствовал, как его «важность» трещала по швам прямо здесь, на ступеньках.
Марина прижалась лбом к холодным перилам и шептала, будто слова тоже требовали усилий:
— Я не специально… Никит… мне плохо. Я не могу… Подожди минутку…
Лицо у неё было белое, губы дрожали. Ему хотелось подойти, посадить её в машину, но вместо этого он сделал шаг назад — как будто отступил от проблемы, которую не умел решать.
— Всегда одно и то же, — бросил он. — Когда надо — ты исчезаешь.
Он зашёл в зал. Марина осталась внизу одна: ступеньки, перила, ночной холод и её собственное дыхание, которое сбивалось.
Через три часа Никита возвратился домой и остановился перед дверью квартиры. Кнопка звонка была под пальцем, а он не нажимал. В голове всё ещё звучало «будь нормальной», и впервые за долгое время внутри поднималась не злость, а тонкое сомнение: а вдруг она действительно не притворялась?
***
Он помнит её прежнюю. Марина смеялась громко, умела осветить комнату одним взглядом, могла за полчаса собрать детей, себя и его на дачу, и ещё успеть сварить кофе в дорогу. Она была из тех женщин, рядом с которыми мужчине хочется быть лучше. Десять лет их брака были простыми и счастливыми: работа, дети, праздники, ремонты, отпуск в палатках, когда денег не было, но был азарт и ощущение «мы справимся».
А потом будто кто-то выключил в ней свет. Рядом стала жить другая Марина — бледная, тихая, уставшая. Она могла заплакать из-за сломанной молнии, накричать на сына за разлитый сок и тут же, задыхаясь, просить прощения. Иногда она сидела на краю дивана и смотрела в точку, будто ждала, когда её позовут обратно в себя.
Никита терпел и убеждал себя, что это «период»: усталость, работа, дети. Потом начал злиться. Его раздражал её голос — слишком тихий, словно она извиняется заранее. Раздражала походка — осторожная, будто она идёт по льду. Он стал задерживаться на работе, возвращаться поздно, говорить коротко. В какой-то момент он поймал себя на страшной мысли: ему легче, когда её нет рядом. И ещё страшнее было то, что он начал оправдывать эту мысль.
И больше всего Никита боялся признать, что внутри шевелится ненависть — тихая, стыдная. Хочется уйти и не возвращаться, чтобы не слышать и не видеть. Он ненавидел себя за это и всё равно думал снова.
***
На следующий день Никита позвонил брату, Артёму. Артём всегда был спокойнее: из тех, кто сначала слушает, потом говорит. Они встретились в маленькой кофейне, где шум кофемолки заглушал чужие разговоры, а за стеклом тянулся серый рабочий день.
Никита вывалил всё разом: про ресторан, про сорванную встречу, про то, что дома он уже не выдерживает. Про раздражение, которое жжёт изнутри, и про то, как он мечтает однажды просто не открыть дверь ключом. Он говорил быстро, будто оправдывался перед судьёй.
Артём слушал молча. И смотрел странно — не сочувственно и не осуждающе, а как человек, который знает продолжение истории. Никита это заметил и вспыхнул:
— Только не надо на меня так смотреть. Я что, монстр? Я тоже живой. Я устал быть виноватым во всём.
Артём отставил чашку и сказал ровно:
— Ты не монстр. Но ты сейчас реагируешь на симптомы, а не на причину. Ты злишься, потому что тебе страшно, а признаться в страхе ты не умеешь.
— Да что ты знаешь? — Никита почти сорвался, но Артём поднял ладонь.
— Я знаю одно: поговори с Мариной. По-настоящему, без претензий, без «ты всё портишь». Это не мой секрет, Никит. Я не имею права говорить вместо неё. Если она молчит — значит, ей тяжело. Но молчание не всегда про равнодушие.
— Какой ещё секрет?
— Поговори, — повторил Артём. — Сегодня же. И слушай. Слушай до конца, даже если внутри всё будет сопротивляться.
Домой Никита ехал с пустотой под рёбрами. Впервые за много месяцев он чувствовал не раздражение, а страх. Тяжёлый страх, который не выплеснешь криком.
***
Вечером они сидели на кухне. Дети давно спали. На плите тихо щёлкал остывающий чайник, в раковине лежали две тарелки — мелочь, но почему-то от неё было ещё горше.
— Прости меня за вчера, — сказал Никита. — Я сорвался. Мне стыдно. Я хочу понять, что происходит. Скажи честно.
Марина долго молчала. Потом кивнула, как человек, который решился прыгнуть.
— Я не знаю, с какого дня это началось, — сказала она тихо. — В какой-то момент стало тяжело всё. Проснуться — как поднять камень. Приготовить завтрак — как пробежать марафон. Я думала, это депрессия. Я ходила к психологу, делала упражнения, дневники, дыхание. Ничего не помогало. Я всё равно просыпалась уже уставшей.
Она подняла на него взгляд:
— Никит, я правда старалась. Я просто… потеряла силы.
После ресторана она сдала анализы. Потому что испугалась. Врач сказал, что показатели плохие. Онколог ещё не подтвердил, но подозревают страшное. Ей назначили обследования.
Никита почувствовал, как внутри что-то обрывается. Онкология — слово из чужой жизни. Он посмотрел на Марину и понял, что она носила это одна: ходила по врачам, улыбалась детям, а внутри считала дни.
— Я не сказала тебе сразу, — добавила она. — Я боялась. Я думала, ты скажешь: «Ну конечно, теперь ещё и это». Или… просто отвернёшься.
Никита протянул руку и накрыл её пальцы. Они были холодные.
— Я боялся не того, — выдавил он. — Прости.
Марина смотрела на него, и в её глазах впервые за долгое время было ожидание.
— Я с тобой, — сказал Никита. — До конца.
В ту ночь они почти не спали. Никита слушал её дыхание и думал только об одном: как он мог кричать, когда ей было больно.
***
С того дня Никита будто проснулся. Он вспоминал свои крики у ресторана, и ему становилось стыдно до тошноты. Но стыд больше не превращался в злость — он превращался в действие: в звонки, маршруты, в маленькие решения «сделать сейчас».
Он обзвонил клиники, нашёл врача по рекомендации, отвёз Марину на обследование. Он сидел в коридорах с пластиковыми стульями, учился читать по лицам медсестёр, угадывать по тону «всё нормально» и «нужно подождать». Он впервые в жизни разобрался в анализах, научился задавать вопросы и не стесняться, когда не понимает. Когда началась химиотерапия, он держал Марину за руку во время капельниц и рассказывал ей самые тупые смешные истории, лишь бы она улыбнулась.
Был день, когда она прошептала:
— Я не хочу больше, — и это прозвучало не как каприз, а как честная усталость.
Никита не стал спорить и не стал уговаривать. Он просто сел рядом и сказал:
— Давай проживём сегодня. Только сегодня.
И они прожили.
Дома он взял на себя детей. Он писал в школьные чаты, договаривался с учительницей Кирилла, не забывал про прививки Маши и про её выступления на танцах. Просил свою маму забирать Машу из кружка, а сам учился варить суп так, чтобы его можно было есть. Он менял постельное бельё, стирал, складывал вещи — всё то, что раньше делала Марина, и вдруг понял, сколько в этом незаметной любви.
Они учились смеяться снова. Как-то, на третий день после свадьбы, Марина перепутала соль и сахар и сварила «компот», который нельзя было пить. Они вспомнили это в больничной палате и смеялись тихо, чтобы не мешать соседке. Никита приносил цветы, хотя раньше считал это глупостью, делал завтраки в постель, а детям говорил:
— Маму не трогаем.
Были дни, когда всё рушилось. Марину тошнило от запаха еды, её ломало от слабости, она плакала ночами и говорила:
— Я больше не могу.
Никита тоже срывался — не на неё, а в ванной, в полотенце, чтобы дети не слышали. Он злился на мир, на себя, на то, что нельзя просто «взять и вылечить». Иногда казалось, что надежды нет, что они просто тянут время.
Но у них появились ритуалы. Перед каждой процедурой Никита целовал Марине ладони и говорил одну и ту же фразу:
— Ты у меня сильная. И ты справишься.
Когда у неё выпадали волосы, он побрился сам, неловко, с порезом на затылке, и они хохотали, глядя в зеркало. В самые тёмные часы они держались друг за друга молча.
***
В день, когда они пришли к врачу с очередными анализами, Никита не дышал, пока доктор листал бумаги. В кабинете пахло антисептиком и кофе из автомата в коридоре, и этот запах потом будет сниться ему ночами.
Доктор поднял глаза и сказал:
— У вас ремиссия. Это хорошие новости.
Никита смотрел не на врача, а на Марину. Она моргнула, будто не поверила, и шепнула:
— Значит… я буду жить?
Врач добавил, объясняя простыми словами: ремиссия — это состояние, когда симптомы болезни частично или полностью уходят, но за пациентом всё равно наблюдают, потому что риск возврата остаётся. Он назвал даты контрольных анализов и сказал фразу, за которую Никита потом будет держаться:
— Живите обычной жизнью, но не исчезайте из наблюдения.
Они вышли из кабинета и остановились в коридоре, не зная, куда идти дальше, потому что привычное «куда идти» вдруг закончилось. Никита вдруг понял, что не умеет радоваться громко: радость у него застряла в горле, как слёзы.
— Поехали за детьми, — сказала Марина. — Я хочу их обнять.
У подъезда клиники Никита купил два дешёвых кофе в бумажных стаканах и держал их, как трофеи. А потом, уже в машине, выдохнул впервые за много месяцев.
— У нас всё только начинается, — сказал он. И это звучало, как план.
***
Прошли годы. Дети выросли: Кирилл уехал учиться, Маша стала почти взрослой и смеялась над их старой семейной историей про «солёный компот». Время сгладило края того ужаса, но не стерло его совсем. Они берегли друг друга иначе: спокойнее, без лишних слов, но внимательнее к мелочам. Марина научилась жить без постоянной оглядки на анализы, а Никита научился не откладывать нежность «на потом».
И всё же жизнь взяла своё другим способом. В похожем кабинете теперь Марина держала Никиту за руку. Он сидел рядом, смотрел в сторону окна и пытался вспомнить, как зовут врача. Память уходила медленно: сначала мелочи, потом лица, потом целые куски дней. Мир становился размытым, будто кто-то протёр стекло грязной тряпкой.
Сначала он смеялся над собой:
— Старею, Марин.
Потом начал сердиться: мог искать ключи и обвинять её, что она спрятала. Потом — пугаться. Он мог не помнить, какое сегодня число. Иногда не понимал, зачем они здесь, и шептал:
— Я домой хочу.
Но он всегда искал Марину глазами. И когда находил — успокаивался.
Марина клеила на шкаф записки, раскладывала таблетки по дням недели, объясняла одно и то же по десять раз, не повышая голос. Дети приезжали по очереди, привозили продукты, садились рядом. Кирилл говорил:
— Пап, это я. — И Никита иногда узнавал его по голосу и улыбался, как будто угадывал загадку.
В один из вечеров, когда в квартире пахло яблоками и тёплым чаем, Никита вдруг спросил почти ясным голосом:
— Марин, а ты меня не бросишь?
Она замерла, потому что этот вопрос был не про сейчас. Он был про тот ресторан, про её перила, про его крик. Про всё.
— Нет, — ответила она. — Я с тобой.
В тот день он посмотрел на неё яснее, словно из тумана на секунду вышло солнце.
— Ты здесь… — прошептал Никита.
— Я с тобой. Всегда, — ответила Марина.
Его пальцы сжали её ладонь в ответ — слабее, чем раньше, но достаточно, чтобы она почувствовала: он всё-таки здесь.
Круг заботы замкнулся тихо. Просто так, как и должно быть у тех, кто однажды уже выбрал: до конца.
Конец.