Найти в Дзене
Хватит быть хорошей

Мать 30 лет хранила секрет о моём настоящем отце, а он искал меня всю жизнь

– Вы знали мою маму? Мужчина вздрогнул. Он стоял чуть в стороне от могилы, пока мы с Костей и немногочисленными соседками бросали землю на крышку гроба. Высокий, седой, в тёмном пальто не по погоде. Я заметила его ещё у ворот кладбища, но подумала, что просто идёт к другой могиле. Он не шёл к другой могиле. – Знал, – ответил он тихо. – Давно. Очень давно. Голос низкий, с хрипотцой. Возраст — за шестьдесят, может, ближе к семидесяти. Лицо незнакомое. Я перебрала в памяти всех маминых знакомых, коллег по заводу, где она проработала тридцать четыре года, соседей по старой квартире. Никого похожего. – Простите, а вы кто? Он посмотрел на меня. И я увидела его глаза. Карие, с рыжими прожилками у зрачка. Такие же, как у меня. Точно такие же — я видела их каждый день в зеркале сорок семь лет. – Меня зовут Виктор Сергеевич, – сказал он. – Я… твой отец. Ноги вросли в землю. Апрель, кладбище, запах сырой земли и догорающих свечей. И этот человек, который говорит, что он мой отец. – У меня есть о

– Вы знали мою маму?

Мужчина вздрогнул. Он стоял чуть в стороне от могилы, пока мы с Костей и немногочисленными соседками бросали землю на крышку гроба. Высокий, седой, в тёмном пальто не по погоде. Я заметила его ещё у ворот кладбища, но подумала, что просто идёт к другой могиле.

Он не шёл к другой могиле.

– Знал, – ответил он тихо. – Давно. Очень давно.

Голос низкий, с хрипотцой. Возраст — за шестьдесят, может, ближе к семидесяти. Лицо незнакомое. Я перебрала в памяти всех маминых знакомых, коллег по заводу, где она проработала тридцать четыре года, соседей по старой квартире. Никого похожего.

– Простите, а вы кто?

Он посмотрел на меня. И я увидела его глаза.

Карие, с рыжими прожилками у зрачка. Такие же, как у меня. Точно такие же — я видела их каждый день в зеркале сорок семь лет.

– Меня зовут Виктор Сергеевич, – сказал он. – Я… твой отец.

-2

Ноги вросли в землю. Апрель, кладбище, запах сырой земли и догорающих свечей. И этот человек, который говорит, что он мой отец.

– У меня есть отец, – ответила я машинально. – Геннадий Петрович. Он умер семь лет назад.

Виктор Сергеевич покачал головой.

– Геннадий Петрович тебе никто. Он женился на твоей маме, когда тебе было два года. А я… я твой настоящий отец. Биологический.

Костя подошёл, взял меня под руку. Он чувствовал, что что-то не так, но не понимал, что именно.

– Нина, ты в порядке?

Я не была в порядке. Я стояла на похоронах матери и слушала, как незнакомый мужчина говорит мне, что вся моя жизнь была построена на лжи.

– Мне нужно уйти, – сказала я. – Простите. Я не могу сейчас.

Виктор Сергеевич кивнул. Он достал из кармана сложенный листок бумаги.

– Вот мой телефон. Если захочешь узнать правду, позвони. Я живу в Туле. Приехал сюда, потому что… – он замолчал. – Потому что тридцать лет искал способ до тебя достучаться. И только сейчас понял, что Тамара больше не сможет мне помешать.

Он повернулся и пошёл к выходу с кладбища. Я смотрела ему в спину и думала: он назвал маму по имени. Тамара. Не «твоя мама», не «она». Тамара. Как будто знал её лично.

Как будто у них была история.

Костя отвёз меня домой. Я сидела на кухне, смотрела на чашку остывшего чая и перечитывала номер телефона на смятом листке. Почерк ровный, старомодный — буквы с завитушками, как учили писать в советской школе.

Семь цифр. Код Тулы.

Мама никогда не говорила о Туле. Никогда не упоминала никакого Виктора. Всю мою жизнь она повторяла одно: Геннадий Петрович — твой отец, точка. Не спрашивай. Не ищи. Нечего искать.

Я и не искала. Зачем? Геннадий Петрович был рядом — пил, храпел на диване, брал у мамы деньги на водку. Отец как отец. Не лучше и не хуже, чем у других. Я думала, что это нормально.

Через три дня я позвонила.

Виктор Сергеевич приехал в субботу. Мы встретились в кафе у вокзала — нейтральная территория, как он сказал. Костя хотел поехать со мной, но я попросила его остаться дома. Это был разговор, который я должна была провести одна.

-3

Он сидел у окна, когда я вошла. Встал, когда увидел меня. Высокий, широкоплечий. Совсем не похож на Геннадия Петровича, который был невысоким и сутулым.

– Спасибо, что пришла, – сказал он.

Я села напротив.

– Расскажите всё. С самого начала.

Он рассказывал два часа. Официантка трижды подходила спросить, будем ли мы что-нибудь заказывать, и трижды я отправляла её прочь взмахом руки.

Они познакомились в семьдесят восьмом. Ему было восемнадцать, маме — семнадцать. Он работал на стройке, она училась в техникуме. Встретились на танцах в заводском клубе. Влюбились. Три месяца гуляли по вечерам, строили планы. Он хотел жениться.

А потом его забрали в армию.

– Я написал ей из учебки, – говорил Виктор Сергеевич. – Написал, что люблю, что вернусь и женюсь. Она не ответила. Я написал ещё. И ещё. Сорок семь писем за два года службы. Ни одного ответа.

Сорок семь писем. Я повторила про себя эту цифру. Сорок семь.

– Когда вернулся, пошёл к ней домой. Её мать, твоя бабушка, сказала, что Тамара вышла замуж и уехала. Куда — не скажет. Велела не искать, не позорить.

– А она? Мама?

– Я её не видел. Она пряталась в комнате. Я слышал, как скрипнула дверь, когда уходил. Она смотрела из-за занавески. Но не вышла.

Горло сжалось. Я представила маму — молодую, семнадцатилетнюю, беременную — прячущуюся за шторой, пока человек, которого она любила, уходит.

– Почему? – спросила я.

– Потому что её мать решила, что солдат ей не пара. Что парень со стройки не годится в мужья. Нашла ей Геннадия, он был мастером на заводе, получал хорошо. А что пил, так это потом выяснилось.

– Но вы могли найти её. Найти меня.

– Я искал, – сказал он. – Одиннадцать раз приезжал. Одиннадцать раз за двадцать девять лет. Каждый раз Тамара закрывала дверь перед моим носом. Один раз, я помню это до сих пор, она сказала: «У неё есть отец. Ты ей никто. Уходи и не возвращайся».

Одиннадцать раз. Двадцать девять лет. Я быстро посчитала в уме: раз в два-три года он пытался до меня достучаться. А я ничего не знала.

– Почему вы не пришли ко мне напрямую?

– Потому что не знал, где ты живёшь. Твоя мать переезжала трижды. Я находил новый адрес — она снова переезжала. Последний адрес я узнал только в две тысячи девятом. От соседки по её старому дому.

– В две тысячи девятом мне было тридцать лет.

– Да. И я приехал. И она сказала мне, что ты знаешь правду, что ты сама решила меня не видеть.

Воздух застрял в груди. Я не могла вдохнуть.

– Это ложь, – сказала я. – Я ничего не знала. Никогда. До этого момента.

Виктор Сергеевич закрыл глаза. Помолчал.

– Я понял это только три дня назад. На кладбище. Когда увидел твоё лицо. Ты смотрела на меня, как на чужого. Ты правда ничего не знала.

Мы просидели ещё час. Он рассказывал о своей жизни — женился в восемьдесят пятом, двое сыновей, внуки. Работал инженером на машиностроительном заводе. Вышел на пенсию. Всю жизнь помнил о дочери, которую так и не увидел.

Когда он ушёл, я осталась сидеть в кафе. Смотрела на улицу за окном и думала о маме.

Тридцать лет она лгала мне в лицо. Тридцать лет говорила, что Геннадий Петрович — мой отец. Тридцать лет скрывала, что где-то есть человек, который любил её, хотел жениться, искал меня.

Сорок семь писем. Одиннадцать приездов. Двадцать девять лет попыток достучаться.

И ни слова мне.

Вечером я поехала в мамину квартиру. После похорон там всё осталось как было — мы ещё не успели разобрать вещи.

Костя спросил, зачем еду. Я ответила: надо кое-что найти.

Я знала, что искать.

На антресолях, за старыми чемоданами, стояла картонная коробка. Мама не разрешала мне туда лазить с детства. Говорила — там документы, тебе неинтересно. Я и не лазила. Послушная была дочь.

Коробка оказалась тяжёлой. Я сняла её, поставила на пол и открыла.

Письма.

Конверты, исписанные тем же аккуратным почерком с завитушками. Штемпели воинских частей. Даты — семьдесят девятый, восьмидесятый. Адрес — мамин старый дом, тот, в котором жила бабушка.

-4

Сорок семь конвертов. Я пересчитала дважды.

Ни один не был вскрыт.

Я села на пол и взяла первое письмо. Разорвала конверт — руки не слушались, бумага мялась под пальцами.

«Тамарочка, родная…»

Он писал о любви. О том, как скучает. О том, как мечтает вернуться и жениться. Просил подождать. Спрашивал, почему она не отвечает.

Второе письмо — то же самое. Третье. Пятое. Десятое.

В двадцать седьмом он писал: «Если ты меня разлюбила — напиши хотя бы это. Я пойму. Но молчание — это хуже всего».

В сорок третьем: «Я скоро вернусь. Приеду сразу к тебе. Что бы ни случилось — я тебя люблю».

В последнем, сорок седьмом: «Тамара, ответь. Пожалуйста. Хоть слово».

Она не ответила.

Она сложила все письма в коробку и спрятала на антресолях. Вышла замуж за Геннадия. Родила меня. И ни разу за тридцать лет не сказала мне правду.

Я сидела на полу маминой квартиры, окружённая письмами, и вспоминала своё детство.

Мне было шесть, когда я спросила, почему папа пьёт. Мама сказала: «Это не твоё дело. Он твой отец, и точка».

Мне было двенадцать, когда одноклассница сказала, что я не похожа на Геннадия Петровича. Вечером я спросила маму. Она ударила меня по лицу и сказала: «Никогда больше не спрашивай».

Я никогда больше не спрашивала.

Мне было двадцать три, когда Геннадий Петрович попал в больницу с циррозом. Врач спросил, есть ли у меня предрасположенность к алкоголизму по отцовской линии. Я сказала — не знаю. Мама стояла рядом и молчала.

Она знала. Всё это время знала.

Мне было тридцать семь, когда я родила дочь. Маша — копия меня в детстве. Те же карие глаза с рыжими прожилками. Мама посмотрела на внучку и сказала: «В нашу породу».

Не в «нашу». В породу Виктора Сергеевича.

Девятнадцать лет я жила рядом с чужим человеком, который даже не пытался меня любить. Девятнадцать лет называла его папой, терпела запах перегара, слушала пьяный храп из соседней комнаты. А настоящий отец ждал в Туле.

Я собрала письма обратно в коробку. Пальцы онемели, как будто трогала что-то ядовитое.

Мама умерла четыре дня назад. Я плакала на её похоронах. Держала её холодную руку в морге. Читала над гробом молитву.

А она тридцать лет лгала мне в лицо.

Можно ли злиться на мёртвых? Можно ли их ненавидеть?

Я не знала. Но злость была. Она поднималась изнутри, густая и горькая, и я ничего не могла с ней сделать.

Прошёл месяц.

Виктор Сергеевич приезжает каждую субботу. Мы гуляем по парку, пьём чай в том же кафе у вокзала, разговариваем. Он показал фотографии — своих сыновей, внуков. Моих братьев, племянников. Людей, которые могли быть моей семьёй всю жизнь.

-5

Маша, моя дочь, называет его дедушкой. Ей десять лет, она ничего не понимает в этой истории, но чувствует: он хороший. Он смотрит на неё так, как Геннадий Петрович никогда не смотрел на меня — с теплом, с любовью.

Костя говорит, что нужно отпустить. Что мама сделала то, что считала правильным. Что у неё были свои причины.

Я слушаю его и киваю. Но ночами лежу без сна и думаю о тех сорока семи письмах, которые мама так и не вскрыла. О тех одиннадцати разах, когда отец приезжал и уходил ни с чем. О тридцати годах, которые она украла у нас обоих.

На кладбище я была один раз после похорон. Постояла у могилы. Положила цветы. Не сказала ни слова.

Что я могу ей сказать теперь?

Виктор Сергеевич не злится на неё. Он говорит: «Она боялась. Боялась, что ты уйдёшь. Боялась остаться одна». Может быть, он прав. Может быть, это был страх, а не жестокость.

Но результат один и тот же. Тридцать лет лжи. Тридцать лет пустоты на месте отца.

Костя спрашивает, простила ли я её.

Я не знаю, как ответить. Можно ли простить человека, который унёс правду в могилу? Можно ли простить то, чего уже нельзя исправить?

Она умерла. Её нет. А я сижу с этой злостью и не знаю, куда её деть.

Виктор Сергеевич говорит, что рад хотя бы тому, что успел. Что увидел меня. Что познакомился с внучкой. Что больше не один.

А я смотрю на него и думаю: мы могли бы знать друг друга всю жизнь. Он мог бы прийти на мою свадьбу. Мог бы держать Машу на руках, когда она только родилась. Мог бы быть рядом, когда мне было плохо.

Мог бы. Но мама решила иначе.

И спросить её, почему, я уже не могу.

Вчера я разбирала оставшиеся вещи в её квартире. На дне шкафа, под стопкой постельного белья, нашла старую фотографию. Молодые — ей семнадцать, ему восемнадцать. Смеются. Держатся за руки.

На обороте почерком матери: «Витя. Лето 1978».

Она хранила эту фотографию пятьдесят лет. Пятьдесят лет прятала и не выбрасывала.

Может быть, она любила его до конца. Может быть, всю жизнь жалела, что не открыла дверь в тот день, когда он вернулся из армии. Может быть, каждый раз, когда он приезжал, ей было больно говорить «уходи».

Но она так и не сказала правду. Ни ему, ни мне.

И теперь эта правда лежит у меня на коленях — сорок семь нераспечатанных писем, старая фотография, и отец, который ждёт звонка каждую субботу.

Простить? Не знаю. Понять? Пытаюсь. Забыть? Не получается.

P.S.: Скажите, а вы бы простили? Можно ли простить то, что уже не исправишь — или мать унесла это право с собой в могилу?💖