Она стояла на крыльце с моей сумкой в руках. Простой целлофановый пакет, в каких носят продукты из магазина, — другого у меня просто не было. Сверху нелепо торчал угол подушки, и этот угол казался мне сейчас самым позорным зрелищем в моей жизни. За спиной Нины Петровны, в прихожей, я видела кусок зеркала и в нем — свое отражение. Растерянное, бледное, с дурацкими кудряшками, которые я так старательно завивала утром на нашу первую совместную неделю.
— Иди, Лида, иди. Не позорься, — голос у свекрови был ровный, спокойный, как будто она выносила мусор, а не выставляла за дверь невестку, с которой еще семь дней назад мы пили шампанское в загсе. — Сыну я сама все объясню. Ты ему не пара.
Я хотела что-то сказать, позвать Толика, который, я знала, был дома, сидел в зале и смотрел телевизор. Слышал ли он? Дверь в комнату была открыта, он не мог не слышать. Но он молчал. И это молчание било сильнее любых слов.
Соседка напротив, баба Шура, как ни в чем не бывало вытряхивала половик на лестничной клетке. Она видела все. Видела, как неделю назад Толик вносил меня в этот подъезд на руках, а я визжала и хохотала, потому что боялась, что уронит. Видела, как Нина Петровна принимала гостей, улыбалась и называла меня «доченькой». А теперь она смотрела на мой пакет с подушкой и не отводила взгляда. В ее глазах не было сочувствия. Было любопытство.
Я взяла сумку. Пакет противно шелестел и резал пальцы.
— Почему? — спросила я тихо. — Хотя бы скажите — почему?
Нина Петровна поджала губы. Она была высокой, статной женщиной, с идеальной укладкой и строгим взглядом. Рядом с ней я, в свитере и с пакетом наперевес, выглядела как побитая дворняжка.
— Нечего на зеркало пенять, — отрезала она. — Характером не вышла. И руки у тебя не из того места. Рубашку погладила плохо— складку на рукаве оставила. Готовить вкусно не умеешь.Мать, видно, не научила. А мне такая разгильдяйка в доме не нужна. Толику нужен уход, забота, а не… это.
— За неделю? — удивилась я. — Вы решили, что я не подхожу, за неделю?
— А мне много времени не надо, — она сделала шаг назад, в прихожую, готовая захлопнуть дверь. — Я людей насквозь вижу. Прощай.
Дверь закрылась. Щелкнул замок. Я стояла на лестничной клетке с сумкой, полной моих жалких вещей, и смотрела на облупившуюся краску на двери, за которой остался муж.
Человек, с которым я прожила семь дней. Семь дней.
Я вышла на улицу. Был октябрь, холодный и промозглый. Ветром гоняло пожухлые листья, и они липли к асфальту мокрыми тряпочками. Сесть было некуда, ехать — тоже. В кармане куртки — смятые триста рублей и проездной на автобус. Квартира, которую я снимала до свадьбы, уже сдана другой девушке. Мама жила в другом городе, и сказать ей, что я, такая взрослая, вышедшая замуж, через неделю вылетела обратно как пробка, — язык не поворачивался. Позор.
Я села на лавочку у подъезда. Рядом стояла моя сумка. Противно моросил дождь. Я сидела и смотрела на окна их квартиры на третьем этаже. В зале горел свет. Толик смотрел телевизор. Он так и не вышел.
Просидела я, наверное, с час. Промокла до нитки. Руки закоченели так, что я с трудом сжимала их в кулаки. А в голове была одна мысль: «Что я сделала не так?» Борщ пересолила? Правда? Да, может, пересолила. Но вчера он говорил, что борщ вкусный. Рубашку погладила? Погладила. Я вообще первый раз в жизни гладила мужскую рубашку. Могла и складку оставить.
Но разве за это выгоняют? Разве любовь измеряется ровными стрелками на брюках?
Я вспомнила, как мы познакомились. Толя работал в автосервисе, я заехала туда с пробитым колесом. Он вышел ко мне — чумазый, веселый, с ямочками на щеках. Посмотрел на мою «шестерку», покачал головой, но колесо поменял, денег не взял. «Красивым девушкам — бесплатно», — сказал. Потом были свидания, цветы, его сбивчивые признания, что он никогда никого так не любил. Моя мама говорила: «Торопитесь вы, Лидка. Пожили бы годок для начала». А я отмахивалась: «Мама, какая разница — год или неделя? Если любим — зачем ждать?»
Теперь я знала ответ. Затем.
Я встала, подхватила сумку и побрела на остановку. В кармане завибрировал телефон. Толик.
Я схватила трубку, сердце заколотилось отчаянно, по-щенячьи. Сейчас он скажет: «Лида, прости, мама погорячилась, вернись». Или: «Где ты? Я сейчас выйду».
— Алло, — выдохнула я.
— Лид, ты это… — голос у него был усталый, какой-то скучный. — Ты не обижайся на мать. Она старого поколения, у нее свои понятия. Ты, это… приезжай за остальными вещами на неделе. Я позвоню, когда ее дома не будет. Лады?
Я молчала. Слушала гудки в трубке и смотрела, как подъезжает мой автобус.
Он не вышел. Даже не попытался. Просто переложил решение проблемы на маму. А я? Я была просто эпизодом. Красивой девушкой, которой можно поменять колесо бесплатно. Но жить с ней — это уже совсем другая история. Для этого нужно было уметь гладить рубашки.
Я села в автобус. Он был почти пустой, только в конце салона дремал какой-то дед и женщина с сумками смотрела в окно. Я забилась на самое последнее сиденье, поставила сумку рядом и уткнулась лбом в холодное стекло. За окном плыли огни, мокрые деревья, темные силуэты домов. Я ехала неизвестно куда. К подруге, может, напрошусь переночевать. А завтра… завтра позвоню маме. Скажу, что так вышло. Что я дура. Что я ошиблась.
И вдруг, посреди этой темноты, этой тоски и этого позора, меня накрыло странное чувство. Облегчение. Легкое, почти незаметное, но оно было. Я сидела в холодном автобусе, без крыши над головой, с пакетом дешевых вещей, и мне было… спокойно. Потому что этот кошмар закончился. Не через год, не через пять лет, когда родился бы ребенок и деваться было бы некуда. А через неделю. Всего через семь дней.
Я вспомнила его молчание за стеной. Вспомнила, как вчера он сморщился, когда я спросила, нравится ли ему моя стрижка. «Нормально», — ответил он, не отрываясь от телефона. Вспомнила, как Нина Петровна комментировала каждый мой шаг: «Не так стоишь, не так режешь, не так дышишь». И как Толик молчал. Всегда молчал.
Автобус качнуло на повороте. Я подняла голову и увидела в отражении стекла свои глаза. Испуганные, красные, но уже сухие.
— Ничего, — сказала я себе шепотом. — Переживем.
Водитель объявил остановку. Я встала, взяла свою сумку. Подушка все так же нелепо торчала с краю. Я вышла под дождь, подняла воротник и пошла к подруге. А на душе уже не было той острой боли. Была тупая, но чистая пустота, которую еще предстояло заполнить собой.
Потом будет много всего. Будут слезы в подушку на диване у подруги. Будет разговор с мамой, полный ее сдержанного «я же говорила». Будут его звонки через месяц: «Лид, может, встретимся?» — на что я скажу: «Нет, Толь. Я уже научилась гладить рубашки. Но уже для другого».
А пока я просто шла по мокрому городу, свободная. Выгнанная. Никому не нужная. И впервые за эту неделю — по-настоящему своя.
Перед сном, лежа на раскладушке на кухне у подруги, я смотрела в потолок и вдруг улыбнулась. Нина Петровна, сама того не зная, сделала мне величайший подарок. Она вернула мне меня. И пусть этот подарок был упакован в грубость, унижение и целлофановый пакет — он стоил того.
Утром я проснусь и начну новую жизнь. Сниму комнату. Буду учиться жить для себя. И больше никогда, никогда не позволю никому решать, достойна я любви или нет.
Ведь настоящая любовь не измеряется борщом. И рубашки для нее гладить не обязательно.