Военные будни
На станции Узловая Костомаров спал по три часа в сутки. Станция задыхалась от эшелонов. С востока, со стороны Новосибирска, на запад сплошной стеной шли литерные эшелоны с войсками и техникой — сибирские полки спешили к фронту. А навстречу им, на восток, пробивались редкие санитарные составы и поезда с эвакуированными, забитые до крыш людьми и заводским скарбом. Костомаров стоял на путях в своем неизменном кителе, сухой и непроницаемый. Для него наступило время абсолютной власти: он решал, какой состав пропустить, а какой загнать в тупик на «проверку». И в этих тупиках, пока Гордеев не видел, сновали люди Юдина, перекидывая «излишки» зерна и фуража, которые теперь, в войну, стали стоить дороже золота.
В МТС работа шла на износ. Герасим и двое других трактористов не вылезали из мастерских. Технику готовили к уборке, которая обещала быть самой тяжелой в жизни. Герасим слышал, как по селу плачут бабы, провожая мужиков, и каждый раз, когда Яков Гусь проходил мимо с новыми списками мобилизованных, Герасим ниже наклонялся к мотору. Он чувствовал на себе эти взгляды: «Почему ты здесь, а наши там?». Опека отца жгла его сильнее, чем раскаленный металл, но «бронь» держала крепко — Гордеев лично проверял, чтобы трактористы были на месте. Яков Гусь оставшись без «надзирателя» Уварова, почувствовал, что у него развязаны руки. Он носился по району, выискивая дезертиров и «паникеров». Под эту гребенку он зачищал всех, кто когда-то косо на него смотрел. Семён ему помогал, но делал это с оглядкой. Семён теперь дежурил на станции, проверял документы у эвакуированных.
Юдин заперся в правлении. Он переписывал ведомости под «военные нужды». Теперь любая недостача списывалась на «порчу при транспортировке» или «нужды фронта». Он был единственным, кто сохранял ледяное спокойствие. Юдин понимал: война — это огромная воронка, в которой можно утопить любое преступление 30-х годов.
Семён стоял на перроне, глядя, как очередной эшелон уходит на запад. В воздухе пахло углем, махоркой и горем. К нему подошел Яков, сплюнул на рельсы.
— Всё, Савельич. Последних на сегодня отправили. Теперь мы тут сами за хозяев.
Семён промолчал. Он посмотрел на сосновые боры, которые в сумерках казались черными стенами тюрьмы. Где-то там, в МТС, Герасим глушил мотор трактора. Сын был в безопасности, но Семёну казалось, что с каждым уходящим на фронт эшелоном его собственная жизнь становится всё тоньше, как натянутая струна.— Костомаров звал, — коротко бросил Яков.
— Просил зайти в депо. У него там «особый» груз задержался. Семён кивнул. Игра продолжалась, и теперь, когда «пламенных» лейтенантов не было за спиной, ставки выросли до небес.
В депо стоял густой, маслянистый мрак, прошитый редкими лучами пыльных ламп. Запах разогретого металла и мазута здесь был таким плотным, что казалось, его можно резать ножом. Далеко в глубине цехов глухо ухали молоты, но здесь, в тупиковом пролёте, было тихо.
Костомаров ждал их у смотровой ямы. Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел, как маневровый паровоз медленно осаживает три закрытых вагона в самый дальний угол склада. В полумраке его фигура казалась частью железного механизма — такая же неподвижная и холодная.
Яков и Семён подошли почти бесшумно. Яков нервно поправлял кобуру, а Семён, всё ещё оглушённый вчерашним митингом в клубе, старался не смотреть на вагоны.
— Пришли? — Костомаров не обернулся, его голос прозвучал сухо, без единой эмоции. — Хорошо.
— Что там в вагонах? — спросил Яков, понизив голос до шепота, хотя вокруг не было ни души. — Гордеев сказал, всё под личный контроль...
Костомаров наконец повернулся. Его глаза в свете тусклой лампы казались пустыми.
— В вагонах то, что Гордееву видеть не обязательно, — отрезал он. — Там зерно из неприкосновенного фонда, которое «зависло» по документам из-за неразберихи первых дней. По бумагам эти вагоны уже ушли на Новосибирск, а на деле — они здесь. И останутся здесь, пока я не решу иначе.
Семён сглотнул. В 1941 году за такое полагалась не просто стенка, а нечто похуже.— Ты понимаешь, что делаешь? — хрипло спросил он. — Война же... Нас живьём закопают, если вскроется.
Костомаров подошел к Семёну вплотную. От него пахло дорогим табаком и гарью, и эта смесь была странно спокойной на фоне всеобщего хаоса.
— Война, Савельич, это не только фронт. Это время, когда одни становятся героями в газетах, а другие — хозяевами жизни в тени.
Яков Гусь усмехнулся, глаза его хищно блеснули. Ему это было по душе. Отсутствие «нордического воина» за плечами окончательно развязало ему руки.
— Значит, делим? — коротко бросил он.
— Не делим, а сохраняем, — поправил Костомаров. — Яков, твои люди обеспечат охрану тупика. Семён, твоя задача — следить, чтобы патрули МГБ даже близко сюда не подходили. Скажешь — стратегический запас топлива. Юдин уже готовит новые ведомости. Семён посмотрел на черные громады вагонов. Он чувствовал, как «дух Лементьева», о котором он так громко кричал, теперь обретал плоть в этом краденом зерне. Костомаров стоял над ними, как истинный хозяин этой земли, и Семён понял: они теперь не просто воры, они — часть той силы, которая была выше любого государства.
— Понял, — глухо ответил Семён.
— Вот и славно, — Костомаров слегка кивнул. — Идите. И помните: пока в сосновых борах тишина, мы — закон. А если тишина кончится... что ж, тогда нам всем будет уже всё равно.
Когда они выходили из депо, над Узловой занимался рассвет двадцать четвертого июня. Небо на западе было чистым, но Семёну казалось, что воздух там уже дрожит от будущих пожаров, которые должны были скрыть их сегодняшний грех.
Июль сорок первого года превратил Узловую в раскалённое железное горло, через которое Сибирь вливала свои силы в захлёбывающийся фронт. Над путями стоял не туман, а плотная взвесь из угольной пыли, махорчного дыма и бабьего плача. Узловая задыхалась. С востока, со стороны Новосибирска, один за другим, с интервалом в пятнадцать минут, перли литерные эшелоны. Тяжелые паровозы серии «ФД» шли на пределе, их поршни работали с таким грохотом, что у Семёна в ушах стоял постоянный гул.
В теплушках, затянутых маскировочными сетками, ехали сибирские полки. Молодые, обветренные лица мелькали в дверных проемах — тысячи глаз, устремленных на запад, туда, где уже горело небо. На перроне стоял сплошной крик: женщины из Касатоновки и Императорского прорывались через оцепление, пытаясь сунуть в руки солдатам хоть узелок с сухарями, хоть банку молока.
Костомаров стоял на путях, как вкопанный. Его китель был серым от пыли, лицо осунулось, превратившись в костлявую маску. Он не кричал. Он короткими, сухими жестами распоряжался маневровыми паровозами. Секундное замешательство — и график всей магистрали летел к черту.
— Шестой путь! — хрипло бросал он. — Под санитарный! Живо!
А навстречу литерным, на восток, пробивались «санитарки». Эти поезда шли тише, страшнее. Из открытых окон пахло йодом, гноем и застарелым потом. Раненые, забинтованные до глаз, молча смотрели на тех, кто только ехал на фронт. Между путями метались эвакуированные — женщины с узлами, потерянные дети, старики, прижимающие к груди какой-то скарб. Их выгружали прямо в пыль, чтобы освободить вагоны под обратную переброску техники.
Семён Савельевич, чувствуя, как китель прилип к спине от пота, едва успевал расталкивать толпу. Его наган в кобуре казался сейчас бесполезной игрушкой против этой людской лавины.
— Назад! Отойди от состава! — орал он, срывая голос.
В этом хаосе, в этой бешеной суете, только Юдин казался лишним. Он стоял на крыльце депо с планшетом, делая пометки. Для всех это была война и горе, а для него — цифры. В этом грохоте железа он слышал только одно: как в дальнем тупике, зажатые между двумя составами с углем, тихо стоят три вагона с «излишками» зерна. Те самые, которые по документам «сгорели» вчера под Смоленском.
Тяжесть войны давила на плечи. Рельсы гудели не переставая. Семён посмотрел в сторону соснового бора — там, в мареве, дрожал трактор Герасима. Сын пахал, не разгибая спины, а здесь, в Узловой, мимо Семёна проносилась сама история — грязная, кровавая и пахнущая гарью.
Костомаров вдруг обернулся к Семёну. В его пустых глазах не было жалости, только холодный расчет.— Савельич! Ночью придут пустые платформы из-под танков. Будем грузить наше. Пока суматоха — никто не пересчитает. Война давала им шанс спрятать концы в воду, и они пользовались этим шансом, пока страна обливалась кровью прямо у них на глазах.
В подвальном схроне дома Капустиных десятилетиями лежало золото, полученное Пыжиковым-старшим от Лементьева по тому тайному договору. В один какой-то момент пыжиков-старший сообщил сыну о сделке, и она перестала быть тайной. Пыжиков-младший, уже продав усадьбу, проболтался об этом Игнатьеву, когда они сидели вместе навеселе.
Пантелей Кузьмич затаился и хранил тайну до марта 1917 года. Только когда Костомаров стал начальником депо, Игнатьев передал этот секрет ему, как завещание. В семье об этом золоте больше никто не знал.
Семён пахал на износ на станции, Инна вела хозяйство в депо, но о золоте под домом они не знали ничего. Жили они уже в новой, советской, эпохе, но прошлое мертвыми тисками держало их. Схрон с тяжелым, но невидимым грузом, словно останавливал время, которое готово было в любой момент выйти из темного угла.
Возможно, Инна и не повела бы глазом, но Семён, узнай он правду, тут же плюнул бы и на всю эту станционную возню, и на беготню по перрону. Уши бы ему заложило какой-то давящей тишиной, он перестал бы видеть и слышать окружающее — и не столько из-за самого золота, сколько из-за своего нелепого положения, из-за осознания всей дикости этой ситуации. Он либо сразу полез бы в подвал вскрывать схрон, либо запил бы вчерную.
В 1942 году «золотой век» дельцов этого сибирского урочища на время прервался, уступив место лютой, свинцовой зиме. Хаос первых месяцев войны, в котором Костомаров и Юдин так ловко прятали концы, сменился железным оцепенением.
Голод пришел в Касатоновку не сразу, он вползал в избы постепенно.К весне сорок второго из деревни вымели всё. Сначала исчез хлеб, потом — картофельные очистки, а в конце — надежда. На станции Узловая теперь не кричали — там стояла жуткая, хриплая тишина. Люди из эвакуационных эшелонов, застрявших в тупиках из-за снежных заносов, больше не предлагали золото за муку. У них не осталось ни золота, ни сил. Они просто умирали в теплушках, и Семён, обходя составы по утрам, видел заиндевевшие трупы, которые некому было хоронить.
Ставки выросли до небес.Теперь Юдин не просто «списывал» зерно — он распоряжался жизнью. Тот мешок муки, что лежал в подвалах заброшенной мыловарни, теперь весил больше, чем вся прошлая жизнь Семёна. В Касатоновке за буханку хлеба отдавали фамильные иконы, серебро и, что страшнее, — молчание.
Семён изменился. Милицейский китель теперь висел на нем, как на пугале. В 1942-м власть милиционера стала страшной: он был тем, кто решал, проводить обыск в избе или пройти мимо. Он видел, как Докучаев в МТС сутками не выходит из кабинета, пытаясь выжать из полуголодных трактористов норму, и как Герасим, почерневший и высохший, молча чинит «ЧТЗ», экономя каждое движение. Сын всё чаще смотрел на отца тяжелым, вопросительным взглядом. Герасим видел, что в их доме пахнет настоящим хлебом, когда вся деревня ест лебеду, и этот запах жег его совесть сильнее любого клейма.
Костомаров на Узловой превратился в тень. Он понимал, что «тишина в сосновых борах» закончилась. В сорок втором на магистраль пришли «особые отделы». Теперь за каждую задержку эшелона или недосдачу в вагоне расстреливали прямо за водокачкой. Юдин в правлении сутками жёг документы, заметая следы своих «сгоревших под Смоленском» эшелонов, потому что теперь любая ревизия из Новосибирска пахла порохом.
А под ногами Семёна, в подвале пыжиковского дома, всё так же лежало старое золото. В 1942-м оно словно начало пульсировать, притягивая к себе беду. Костомаров всё чаще заходил к Семёну «на чай», и его взгляд, холодный и оценивающий, неизменно задерживался на половицах подвала. Василий Никифорович понимал: если фронт не отодвинется, если голод не спадет, им придется вскрыть этот схрон, чтобы купить себе жизнь у тех, кто придет на смену «уехавшим волчатам».
Мир окончательно разделился: в поле Герасим бился за колосок, а в депо Костомаров и Юдин выстраивали свою последнюю оборону, понимая, что в сорок втором году хлеб стал страшнее пуль.