Чай я завариваю крепкий. Всегда так делала, с молодости. Муж, бывало, морщился: «Танюш, ты что, дёготь пьёшь?» — а я смеялась. Теперь завариваю и не смеюсь, просто пью. Две ложки сахара, потому что сахарозаменители дороже.
Сижу на кухне. За окном февраль, серый, как несвежая тряпка. На холодильнике — Катюшин рисунок: домик, солнышко с восемью лучами и подпись корявыми буквами «Бабуля мы тебя лубим». Рядом Серёжин — он постарше, уже десять лет, рисует серьёзнее. Нарисовал хоккеиста. Себя, наверное. Клюшка в руке, шлем набекрень. Я этот рисунок уже полгода не снимаю.
Телефон лежит рядом с кружкой. Две непрочитанных сообщения от Лены. Я не открываю. Знаю, что там — «мам, как ты», «мам, позвони». Сейчас допью чай и позвоню. Или завтра. Ещё не решила.
Всё началось в октябре. Лена позвонила вечером, и я сразу почувствовала по голосу — что-то не так. Она всегда так делает: сначала про детей, про погоду, про то, что Катюша на уроке получила пятёрку, — а потом, тихо, почти шёпотом, настоящее.
— Мам, у нас тут… сложно немного. Ипотека. Платёж вырос. И Андрей в этом месяце без премии — урезали. Я не прошу, мам, просто не знаю как.
Она замолчала. Я слышала, как она там, на другом конце, старается не заплакать. Моя девочка. Тридцать восемь лет, двое детей, муж, квартира в ипотеку, и всё равно звонит маме шёпотом, потому что стыдно.
— Серёжа пошёл на хоккей, — говорит она. — Форма, лёд, тренер. Это дорого. И Катюша просит на рисование и английский. Мам, они же дети, я не могу им отказать совсем…
Я сидела в том же кресле, что и сейчас, и смотрела в стену. Пенсия у меня — двадцать одна тысяча. Коммунальные зимой выходят под восемь. Лекарства — давление, щитовидка — ещё три, иногда четыре. На еду остаётся десять, в хороший месяц одиннадцать. Я умею жить на десять тысяч, умею давно. Но помочь с этого — нечем.
Я думала ту ночь до трёх. Вспоминала, как Лена была маленькой, как мы с Витей крутились, когда он потерял работу в девяносто восьмом. Я тогда брала чужое бельё стирать, подрабатывала на рынке по выходным. Лена это не помнит — она была совсем маленькой. Но я помню. И помню, что было стыдно просить, и что я всё равно крутилась, потому что — ребёнок.
Утром я позвонила подруге Тамаре и спросила, где сейчас можно найти несложную работу для человека моих лет.
В шестьдесят два найти подработку — это отдельная история. Я не жалуюсь, просто говорю как есть. Первые три места мне отказали, даже не посмотрев на резюме. На четвёртом — частный магазин одежды — женщина в очках сказала, не глядя: «У нас возрастной ценз до пятидесяти пяти». Пятое место — кассир в сетевом супермаркете — меня пригласили на собеседование, посмотрели, попросили подождать и больше не перезвонили.
Тамара сказала: попробуй в музей. Она раньше работала в краеведческом, знает людей.
Взяли меня в выставочный зал городского художественного музея. Смотрительницей. Понедельник, среда, пятница — три дня в неделю, с десяти до шести. Восемь тысяч в месяц. Негусто, но честно.
Первые недели ноги гудели так, что вечером я опускалась на диван и не вставала до утра. Стоять на плиточном полу шесть часов с перерывом на обед — это не то же самое, что стоять дома у плиты. Спина болела между лопаток. Но было и другое — странное, неожиданное. Я стояла в зале с акварелями местных художников и думала: надо же, я нужна. Посетители здоровались. Спрашивали про картины. Одна девочка лет пяти смотрела на пейзаж с рекой и спрашивала: «Тётенька, а рыба там есть?» Я серьёзно ответила: «Судя по воде — есть». Девочка засмеялась. Я тоже засмеялась.
В ноябре перевела Лене первые двенадцать тысяч. Написала: «Это Серёже на хоккей и Катюше на английский. Не спорь».
Лена позвонила сразу. Плакала в трубку. «Мамочка, ты у меня одна такая». Я говорила: «Всё хорошо, не реви». И чувствовала что-то тёплое, плотное — как будто снова делаю что-то важное. Что нужна.
Декабрь, январь, февраль. Три месяца я переводила по двенадцать-тринадцать тысяч. Откладывала на себя — почти ничего. К врачу собиралась сходить, у меня давно тянет в боку и спина не отпускает, — но всё откладывала. Потом схожу. Сейчас не до этого. Купила себе зимой только одни тёплые носки и пакет имбиря от простуды. Новые туфли смотрела в магазине — примерила, поставила обратно.
Зато внуки. Лена присылала фотографии: Серёжа в форме, на льду, клюшку держит обеими руками. Катюша с альбомом — нарисовала котёнка. Я смотрела на эти фотографии и думала: вот оно. Вот зачем.
Разоблачение произошло в феврале. Не громко. Никакой драмы, никакого скандала — просто ужин в воскресенье у Лены дома, котлеты с гречкой, Катюша просит добавки, Андрей сидит с телефоном. Серёжа ест молча, смотрит в тарелку.
— Серёж, — говорю я, — как хоккей? Тренировка была вчера?
Он не поднимает голову.
— Меня с хоккея забрали, — говорит. — Говорят, дорого.
Я не сразу поняла. Переспросила, как глухая: «Как забрали?»
— Ну, мама сказала, пока перерыв.
Катюша рядом, быстро: «И английский нам тоже потом. Мама говорит, потом купят».
За столом стало тихо. Лена не смотрит на меня. Андрей листает телефон. Я сижу и что-то во мне медленно, очень медленно начинает переворачиваться.
Вечером, когда мы с Леной мыли посуду, а Андрей ушёл с телефоном на диван, я спросила тихо:
— Лен, а деньги, которые я переводила — на что шли?
Она помолчала. Вытирала тарелку слишком долго.
— Ну, мам, мы ипотеку…
— Подожди. Ипотека — мы про неё отдельно говорили. Я переводила на детей. На хоккей и английский.
— Мам, ну у нас всё в одну кассу…
— Лена. Серёжа сказал, что его с хоккея забрали. Три месяца назад.
Она поставила тарелку. Не обернулась. Я смотрела на её спину — как она напрягается, как она ищет слова.
— Андрей сказал, что ипотека важнее, — сказала она наконец. Тихо. Почти неслышно.
— Андрей сказал.
— Мам, ну он злится, когда деньги куда-то уходят, а долг не меньше…
Я вспомнила вдруг: в январе в соцсетях Андрея — я иногда заглядываю, не часто, просто так — было фото. Он с двумя приятелями, рыбалка где-то за городом. Квадроцикл на заднем плане, снасти явно новые, и подпись: «Наконец отдохнул. Заслужил». Я тогда посмотрела и подумала: хорошо, отдохнул. Мало ли. У людей бывают сбережения. Это не моё дело.
Теперь это всё складывалось иначе.
— Лена, — говорю я, — он купил новые снасти в январе?
Она молчит.
— Лена.
— Мам, он давно хотел. Он много работает.
Я закрыла кран. Взяла полотенце. Руки у меня не дрожали, но внутри что-то сделалось очень-очень тихим.
— Понятно, — сказала я.
Больше мы в тот вечер про деньги не говорили.
Я ехала домой в автобусе и думала: может, я ошибаюсь. Может, у них были какие-то другие деньги. Может, снасти старые, просто выглядят новыми. Может, квадроцикл был чужой. Я придумывала объяснения, и каждое следующее было хуже предыдущего, потому что я знала, что придумываю.
Дома налила чай. Сидела в темноте — свет не включала. За окном мёрзла улица.
Моя дочь — хорошая. Это я знаю точно. Она не злая, она не корыстная, она просто живёт с человеком, который умеет давить, умеет злиться, умеет сделать так, что виноватой чувствуешь себя ты. Я видела это раньше, по-маленькому: как он разговаривает с ней за столом — чуть сверху, чуть устало. Как однажды, два года назад, когда я принесла на день рождения конверт с тремя тысячами — всё что было, — он сказал, не глядя: «Ну что вы суёте свои копейки, неловко же». Лена тогда покраснела и начала объяснять что-то про искренность и внимание. Я сделала вид, что не обиделась.
Теперь я сидела и думала: горбатилась три месяца, ноги к вечеру горят огнём, к врачу не сходила, туфли не купила — ради его рыбалки. Ради снасти и квадроцикла. Ради «заслужил».
Потом думала: а может, мало давала? Может, если бы давала больше, ему бы хватало на всё, и детям что-то оставалось бы?
Я поймала себя на этой мысли и как будто услышала её со стороны. Нет. Нет, это не так работает. Человек, который «заслуживает» тратить чужие деньги, не останавливается, когда их становится больше. Он просто тратит больше.
Это не моя вина. И это не моя ответственность.
Я позвонила Лене на следующий день. После музея — я отработала смену, постояла в зале с новой выставкой графики, поела в столовой гречку с котлетой за сто восемьдесят рублей и позвонила.
— Лен, я решила. Переводы на общий счёт прекращаю.
Молчание.
— Если хочу помочь детям — буду платить напрямую. Сама позвоню в хоккейный клуб, сама оплачу абонемент карточкой. Сама запишу Катюшу на английский и сама внесу оплату. Минуя тебя.
— Мам, ты что, не доверяешь мне?
— Доверяю тебе. Не доверяю ситуации.
— Это жестоко, — сказала она. Голос дрогнул. — Ты видишь, как нам тяжело. И ты…
— Лена. — Я говорила медленно, потому что хотела, чтобы она услышала, а не услышала слова. — Я тебя люблю. Внуков люблю — ты же знаешь. Но я не банк. Мне шестьдесят два года. У меня болит спина и я три месяца откладываю поход к врачу. Если Андрей хочет, чтобы дети ходили на хоккей и в кружки — пусть сам не ездит на квадроциклах.
— Не надо про Андрея.
— Не буду. Но ты сама подумай — на чьи деньги он отдыхал.
Она не ответила. Потом сказала: «Я не знала, что ты видела то фото». И замолчала совсем.
Мы попрощались холодно. Она не писала три дня.
В эти три дня я записалась к врачу — к терапевту, давно пора. Записалась и сразу почувствовала что-то вроде облегчения, как будто отпустила что-то, что долго держала в кулаке.
Потом открыла приложение банка и сделала отдельный накопительный счёт. Назвала его — смешно, наверное — «моя подушка». Перевела туда первые три тысячи. Немного. Но свои.
В пятницу зашла после музея в кафе с Тамарой. Мы не виделись с ноября — всё некогда, всё потом. Взяли по куску пирога с вишней и по кофе. Потратила пятьсот двадцать рублей. И не чувствовала себя виноватой. Это было странно — такое простое «не чувствовала себя виноватой».
Тамара спросила, как дела. Я рассказала — не всё, но главное. Она слушала, не перебивала. Потом сказала: «Танюш, я тебе ещё пять лет назад говорила — ты себя последней ставишь». Я кивнула. «Я знаю». — «Ну вот». — «Ну вот».
Лена написала на четвёртый день. Коротко: «Мам, Серёжа спрашивает, когда ты придёшь».
Я посмотрела на это сообщение и долго не отвечала. Не потому что злилась — злость уже прошла, осталось что-то другое, сложное, без названия. Жалость и любовь и усталость всё в одном. Потом написала: «В субботу. Приду с пирогом».
Мы не помирились до конца. Это неправда — что всё разрешилось. Между нами что-то изменилось, и это изменение ещё какое-то время будет лежать между нами, как невысказанное. Но связь не оборвалась. Серёжа спрашивает, когда приду. Это важнее многого.
Сейчас я сижу на кухне. Чай крепкий, две ложки сахара. На холодильнике Серёжин хоккеист и Катюшин домик с восемью лучами. Завтра к врачу. Послезавтра — аванс в музее, маленький, но честный. Через неделю позвоню в хоккейный клуб и спрошу, можно ли оплатить Серёже абонемент напрямую.
Нас с Витей учили жить для семьи. Это правильно — я не спорю. Но нас не учили, что у «для семьи» есть предел. Что можно отдавать так долго и так тихо, что потом не остаётся ничего — ни здоровья, ни денег, ни себя.
Жизнь учит по-другому. Медленно, через боль в спине и через рыбалку в соцсетях, через «мам, меня с хоккея сказали дорого» — учит, что ставить себя последней не добродетель. Это просто привычка. И привычки можно менять.
Даже в шестьдесят два.