РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Июнь подходил к концу, и стояла та пора, когда лето в самом разгаре, когда дни длинные, жаркие, а ночи короткие, душные, напоенные запахами трав и цветов.
В этом году сено уродилось на славу — трава стояла высокая, сочная, и мужики с бабами с утра до вечера пропадали на заливных лугах за рекой.
Дарья тоже выходила на сенокос, как и все. Работа спорилась, грабли ходили в руках привычно, но мысли были далеко.
После Троицы Петр зачастил на хутор к себе, готовился к сенокосу, но перед отъездом заходил, говорил, что по возвращении поговорит с ней серьезно.
Дарья знала, о чем речь, и боялась этого разговора. И ждала. И сама не знала, чего хочет.
Степана она не видела.
Фекла появлялась на лугу, работала, шутила, смеялась, но Степана с ней не было — то ли в лесу пропадал, то ли еще где.
Дарья не спрашивала, боялась выдать себя. Но сердце ныло, тосковало, рвалось туда, где он.
В тот день сенокос подходил к концу. Убрали последний клин, оставалось только смётывать стога.
Солнце клонилось к закату, но жара не спадала — воздух стоял тяжелый, влажный, предгрозовой.
Над лесом собирались тучи, темные, сизые, медленно наползали на чистое небо.
— Гроза будет, — сказала тетка Аграфена, вытирая пот с лица. — Надо поторапливаться, пока не накрыло.
Мужики заторопились, бабы тоже. Дарья подавала сено наверх, где мужики укладывали стог.
Работала быстро, не разгибая спины. Пот заливал глаза, сарафан прилип к телу, волосы выбились из-под платка.
— Дарья! — окликнул ее староста. — Иди на тот стог, там баб не хватает.
Она перешла к другому стогу, тому, что стоял ближе к реке, у самого обрыва.
Стог был уже высокий, метра три, и подавать сено наверх было тяжело. Дарья взяла вилы, насадила охапку, подняла. Сверху кто-то принял.
Она подняла голову и обмерла.
Наверху стоял Степан.
Стоял, широко расставив ноги на шаткой верхушке стога, утрамбовывал сено.
Рубаха на нем была мокрая от пота, прилипла к спине, волосы растрепались, глаза блестели. Увидел Дарью, замер на мгновение, потом отвернулся.
— Сено давай, — крикнул хрипло.
Она дала. И так до самого вечера: она подавала, он принимал.
Ни слова больше, ни взгляда. Только когда их руки встречались на вилах, Дарья чувствовала, как током прошибает.
Гроза приближалась. Тучи уже затянули полнеба, стало сумрачно, ветер налетал порывами, клонил траву, срывал сено с вил. Мужики торопились, кричали друг на друга.
— Домётываем! — орал староста. — Последний стог, и по домам!
Дарья подала последнюю охапку. Степан принял, уложил.
Стог был готов. Мужики полезли вниз, заторопились к телегам.
Дарья тоже хотела идти, но Степан вдруг спрыгнул со стога прямо перед ней.
— Постой, — сказал тихо. — Погоди.
— Чего? — она испуганно оглянулась. Люди бежали к деревне, прятаться от грозы.
— Туда иди, — он кивнул в сторону реки, за стога. — Я догоню. Надо поговорить.
И ушел, не оглядываясь.
Дарья стояла, не в силах двинуться. Сердце колотилось где-то в горле. Надо поговорить.
О чем? Зачем? Надо бежать, пока не поздно.
Но ноги сами понесли ее к реке, к тем стогам, что стояли у самого обрыва.
Гроза надвигалась. Ветер рвал платок, задирал подол, бросал в лицо пыль и сухую траву. Первые капли дождя упали — крупные, редкие. Дарья добежала до дальнего стога, прижалась к нему спиной, переводя дух.
Степан появился внезапно, будто из-под земли вырос. Подошел близко, встал почти вплотную.
— Зачем позвал? — спросила Дарья, не глядя на него.
— Затем, — он взял ее за подбородок, повернул к себе. — Чтоб сказать: не могу я больше. Видеть тебя с Петром, знать, что ты к нему пойдешь, — сил нет.
— Не пойду я, — выдохнула она.
— А чего ждешь? — глаза его горели дико, почти безумно.
— Чего, Дарья? Меня? Так я здесь. Весь здесь.
Бери, если надо.
Он притянул ее к себе, впился в губы поцелуем.
Жестко, жадно, до боли. Дарья задохнулась, попыталась оттолкнуть, но руки ее ослабли, и она прильнула к нему сама.
Сладко было, до умопомрачения сладко, несмотря на грубость, несмотря на страх.
Дождь хлынул стеной. Теплый, густой, он заливал лица, мешал дышать, но они не замечали.
Степан подхватил Дарью на руки, обошел стог, там, где сено свисало до самой земли, был небольшой лаз внутрь.
Он опустил ее на пахучую, теплую траву, и сам упал рядом.
— Дарья, — шептал он, целуя ее шею, плечи, ключицы. — Дарья моя. Жизнь моя. Люблю тебя, слышишь? Сумасшедшей любовью.
Она не отвечала, только гладила его мокрые волосы, спину, чувствовала, как дрожит его тело, как бьется сердце.
— Степан... — выдохнула она. — Грех-то какой...
— Пусть грех, — он поднял голову, посмотрел в ее глаза.
В свете молнии лицо его было прекрасным и страшным. — Пусть грех. Я за этот грех в ад пойду, только бы знать, что ты моя была. Хоть раз.
Он целовал ее снова, и эти поцелуи были жадными, требовательными, почти жестокими.
А она отвечала, забыв обо всем — о совести, о стыде, о страхе.
Только он, только это мгновение, только жар его тела и запах сена, и дождя, и чего-то дикого, первобытного.
Она отдалась ему полностью, без остатка, растворилась в нем, в его страсти, в его безумной любви.
И когда все кончилось, лежала, прижавшись к его груди, слушала, как бьется его сердце, и плакала. Плакала от счастья и от горя, от того, что случилось, и от того, что больше никогда не будет как прежде.
— Не плачь, — он гладил ее по голове, целовал мокрые от слез щеки. — Не плачь, родная. Все хорошо.
— Не хорошо, — она качала головой. — Грех это. И Фекла, и дети, и...
— Не надо, — он закрыл ей рот поцелуем. — Ничего не надо.
Только ты. Я все решу.
— Что решишь? — она отстранилась, посмотрела на него. В полутьме стога его лица было почти не видно, только глаза блестели.
— Не знаю, — он вздохнул. — Но что-то решу. Не могу я без тебя.
Гроза уходила. Гром грохотал уже где-то далеко, за лесом, дождь стихал, только капало с сена. В щели между стеблями пробивался свет — луна выглянула из-за туч.
— Степан, — тихо сказала Дарья. — Это ведь напоследок? Да?
Он замер.
— Что ты хочешь сказать?
— То, — она села, натянула сарафан. — Что дальше нельзя. Что это было и прошло. Что ты женат, у тебя дети. А я... я, может, за Петра пойду.
Он рывком притянул ее к себе.
— Не смей, — прошептал зло. — Не смей даже думать.
— А что мне делать? — она вывернулась, встала. — В любовницах у тебя ходить?
Чтоб вся деревня пальцем показывала? Чтоб Фекла глаза выплакала? Чтоб дети твои отца ненавидели?
Он молчал. Сидел, смотрел на нее, и в глазах его была такая мука, что у Дарьи сердце разрывалось.
— Дарья, — позвал он тихо. — Останься. Еще немного. Не гони.
Она замерла. Потом медленно опустилась рядом, прижалась к нему.
— Немного можно, — прошептала.
Они лежали в стогу, глядя, как сквозь щели пробивается лунный свет. Пахло сеном, мокрой травой, любовью. И было так хорошо, так покойно, как не бывало никогда. И так горько, потому что оба знали: это не навсегда. Может, даже не надолго. Но это было.
— Я тебя никогда не забуду, — сказал он. — Никогда. Ты моя, Дарья. Навсегда.
Она молчала. Только гладила его руку, перебирала пальцы.
— Иди, — сказала наконец. — Поздно уже. Хватятся.
Он не хотел уходить, но понимал — надо. Вылез из стога, подал ей руку. Она вышла следом. Ночь стояла теплая, влажная, пахло озоном и мокрой землей. Луна плыла в разрывах туч, серебрила мокрую траву.
— Дарья, — он взял ее лицо в ладони. — Что бы ни было, знай: я тебя люблю. И всегда буду.
— И я тебя, — прошептала она. — Грешно, а люблю.
Он поцеловал ее в последний раз — долго, нежно, прощально. И ушел в темноту. А Дарья долго стояла у стога, глядя ему вслед, потом перекрестилась и пошла к деревне.
Дома свекровь спала.
Дарья тихо разделась, легла на лавку. Лежала, смотрела в темноту и чувствовала на губах его поцелуи, на теле — его руки. И слезы текли по щекам, и не было им конца.
— Господи, — шептала она. — Прости меня, грешную. Прости, если можешь.
Но Бог молчал. Только соловьи пели в саду, славили ночь, любовь, жизнь. А она плакала и не знала, как жить дальше.
После той ночи в стогу Дарья словно в воду канула.
Делала все по хозяйству, разговаривала со свекровью, даже улыбалась иногда, но внутри было пусто и холодно.
И страшно. Страшно до дрожи, до ломоты в костях.
А вдруг узнают? А вдруг дети пойдут?
А вдруг Фекла догадается?
Она считала дни, прислушивалась к себе, и с каждым днем тревога росла.
Дарья молилась, шептала «Отче наш», просила Богородицу о милости. Но небо молчало.
Свекровь поглядывала пытливо, но молчала. Только раз спросила:
— Ты чего, Дарья, сама не своя ходишь? Аль захворала?
— Здорова я, матушка, — отвечала Дарья, отводя глаза.
— Здорова, а бледная, как смерть, — старуха качала головой. — Ты гляди. Или грех на тебе?
Дарья вздрагивала, но молчала. Как сказать? Как признаться в том, о чем и думать страшно?
Петр приходил каждое воскресенье. Приносил гостинцы, помогал по хозяйству, сидел вечерами на крыльце, рассказывал о детях, о хуторе. Дарья слушала, кивала, а перед глазами стоял другой. И от этого было еще горше.
В одно из воскресений, в середине июля, Петр пришел не один. С ним были Гриша и Аленка, оба нарядные, с цветами в руках.
— Тетя Дарья, — Аленка подбежала, протянула букет ромашек. — Это вам! Мы сами собирали!
— Спасибо, родная, — Дарья присела, обняла девочку, и на глазах у нее выступили слезы.
От доброты этой, от чистоты детской, от того, что сама она такая грешная, такая пропащая.
— Дарья, — Петр подошел, встал рядом. — Поговорить надо.
Она подняла глаза и поняла: сейчас. Сейчас решится.
— Пойдемте в сад, — тихо сказала она.
Свекровь осталась с детьми на крыльце, а они ушли под яблони. Июльский сад стоял в зелени, яблоки уже наливались, краснели боками. Пчелы гудели в траве, пахло медом и летом.
— Дарья, — Петр остановился, повернулся к ней. — Я долго думал. И решил: не могу больше ждать.
Вы мне нужны. Детям нужна мать. Хозяйке нужна.
Выходите за меня.
Она молчала, смотрела на яблоневый лист, что кружился, падая на траву.
— Я понимаю, — продолжал он. — Вы меня не любите. Не так, как надо. Но, может, со временем... Я добрый буду, детей не обижу, вас беречь стану. А любовь... любовь придет. Или не придет, но уважение будет. А с уважением жить можно.
Дарья подняла на него глаза. Такие светлые, честные, открытые. И себя увидела со стороны — грешную, продажную, которая другому отдалась, а теперь за честного мужика идет.
— Петр, — сказала она тихо. — Вы... вы уверены? Ведь я... я не та, что надо.
— Та, — твердо сказал он. — Я знаю. И другую не надо.
Она закрыла глаза. Перед ней стоял Степан с его безумной любовью, с его поцелуями, с его адом и раем. И Петр — надежный, спокойный, как эта земля под ногами.
— Хорошо, — выдохнула она. — Я согласна.
Петр шагнул к ней, взял за руки.
— Спасибо, Дарья. Спасибо, родная. Не пожалеете.
Он хотел поцеловать, но она отстранилась чуть-чуть, и он понял. Не сейчас. Потом.
В избе свекровь, узнав новость, перекрестилась на иконы.
— Слава тебе, Господи, — сказала она. — Хоть одна радость. А то все грехи да грехи.
Дарья вздрогнула, но смолчала. Фекле Петр обещал сказать сам. И Дарья боялась этого. Боялась встречи с ней, с ее глазами, с ее мужем.
Свадьбу решили играть через две недели, в конце июля.
Чтобы до успенского поста успеть. Петр хлопотал, готовил хутор к приезду молодой хозяйки.
Дарья собирала приданое — нехитрое, вдовье: несколько рубах, сарафаны, полотенца, вышитые еще матерью.
Свекровь помогала, ворчала, но без злости.
— Ты, Дарья, там хозяйство большое. Дети. Не забалуешь. Но ты работящая, справишься.
— Справлюсь, матушка.
— А если что — приходи. Я всегда тут. Не чужая.
Дарья обняла старуху, и та не оттолкнула. Только вздохнула тяжело.
В последний день перед свадьбой к Дарье пришла Фекла. Пришла не одна, с пирогами, с улыбкой, но глаза были тревожные.
— Ну, Дарья, — сказала она, садясь к столу. — Поздравляю. Хорошего мужика отхватила.
— Спасибо, Фекла, — тихо ответила Дарья. — Твоя заслуга.
— Моя не моя, — Фекла махнула рукой. — Ты главное счастлива будь. А Петр — мужик надежный. Не то что некоторые...
Она не договорила, но Дарья поняла. Про Степана. Про то, что Фекла все знает. Или догадывается.
— Фекла, — начала Дарья. — Я...
— Не надо, — перебила Фекла. — Ничего не надо. Я не за тем пришла. Я подарок принесла.
Она достала из узелка платок — красивый, шелковый, с цветами.
— Вот. Носи на здоровье. Пусть жизнь цветет.
Дарья взяла платок, прижала к груди. Слезы текли по щекам.
— Спасибо, Фекла. Спасибо тебе.
— Будь счастлива, — Фекла встала. — И не думай ни о чем. Живи.
Она ушла, а Дарья долго сидела, глядя на платок. Знала Фекла. Все знала. И простила. Или сделала вид, что простила. От этого было еще горше.
Степана она не видела перед свадьбой. Знала только, что он в лесу, на дальних покосах, и вернется не скоро. Может, оно и к лучшему. Может, так легче.
Венчаться решили в сельской церкви, скромно, без большого шума.
Петр был вдовцом, Дарья вдовой — не до плясок.
Но несколько человек пригласили: свекровь, Феклу с детьми, соседей ближайших.
Утро свадьбы выдалось ясным, солнечным.
Дарья встала затемно, умылась росой, как в девичестве делали, оделась в белое — сарафан простой, но чистый, платок кружевной. Свекровь заплела ей косу, уложила венцом, шептала молитвы.
— Иди, дочка, — сказала на прощание. — С Богом.
В церкви было прохладно, пахло ладаном. Горели свечи, батюшка ждал у аналоя. Петр стоял в новой рубахе, при галстуке, серьезный, торжественный. Рядом — Гриша с иконой и Аленка с цветами.
Дарья подошла, встала рядом. Батюшка начал службу, слова плыли где-то далеко, а она смотрела на огоньки свечей и думала о том, что сейчас решится ее судьба. Навсегда.
— Венчается раба Божия Дарья рабу Божию Петру...
Она вздрогнула, когда надели венцы. Тяжелые, холодные, давили на голову. Петр взял ее за руку, и рука у него была теплая, надежная.
После службы вышли на паперть. Солнце слепило глаза, народ кричал «Горько!», обсыпали зерном и хмелем — к богатству. Дарья улыбалась, а сама искала глазами кого-то в толпе. Не нашла. И вздохнула с облегчением.
Свадебный обед устроили у Петра на хуторе. Столы поставили во дворе, под яблонями. Ели, пили, пели песни. Дарья сидела рядом с мужем, улыбалась, а кусок в горло не лез. Рядом крутились дети, Аленка прижималась к ней, Гриша поглядывал серьезно, оценивая новую мать.
— Мам, — вдруг сказала Аленка. — А можно я вас мамой буду называть?
У Дарьи сердце оборвалось.
— Можно, — сказала она тихо. — Если хочешь.
— Хочу, — Аленка обняла ее за шею. — Мама.
Петр смотрел на них и улыбался. А Дарья гладила девочку по голове и чувствовала, как внутри что-то оттаивает. Не любовь, нет. Но тепло. Тепло и благодарность.
К вечеру гости разошлись. Дарья осталась на хуторе, в новом доме. Петр показал ей хозяйство: коровник, курятник, огород, амбар. Все было крепкое, ладное, сработанное на совесть.
— Нравится? — спросил он.
— Нравится, — честно ответила Дарья.
— Твое теперь, — он взял ее за руку. — Вместе хозяйничать будем.
В горнице было чисто, пахло мятой и свежим хлебом. Дети уже спали за перегородкой, слышалось их ровное дыхание. Петр постелил постель на широкой кровати.
— Ложись, Дарья, — сказал он. — Устала за день.
— А ты?
— Я сейчас, — он подошел к иконам, помолился, потом лег рядом. Не тронул, не потянулся. Только взял за руку.
— Спи, жена, — сказал тихо. — Завтра день трудный.
Она лежала, глядя в темноту, и слушала, как дышит рядом чужой муж. Не Степан. Петр. Хороший, добрый, надежный. И слезы текли по щекам, и она не могла их остановить.
— Ты чего? — спросил он, почувствовав, что она плачет.
— Ничего,— прошептала. — Счастья много. Не привыкла.
— Привыкнешь, — он погладил ее по руке. — Спи.
Первые недели на хуторе пролетели как один день.
Дарья вставала затемно, топила печь, доила корову, кормила кур, готовила завтрак. Дети просыпались, завтракали, и она провожала их — Гришу в поле с отцом, Аленку оставалась с ней, учила вышивать, стряпать, по хозяйству помогать.
Аленка льнула к ней, как к родной. Спать ложилась только с ней, забиралась на кровать и засыпала, уткнувшись носом в плечо. Петр не возражал, только улыбался.
— Прикипела, — говорил. — Мать ей нужна была.
— Я ей чужая, — вздыхала Дарья.
— Не чужая, — качал головой Петр. — Та, кто растит, та и мать.
Гриша держался отстраненнее, но тоже привыкал. Спрашивал совета по хозяйству, помогал без напоминаний. Однажды принес ей букет полевых цветов.
— Это вам, — буркнул, краснея. — Мам.
У Дарьи сердце растаяло. Она обняла пасынка, и он не отстранился.
Петр был заботлив и нежен. Не требовал страсти, не лез с ласками, но каждый вечер, когда они оставались вдвоем, брал ее за руку и говорил о чем-то простом, житейском. О посевах, о погоде, о детях. И Дарья постепенно оттаивала. Привыкала. Училась жить без той сумасшедшей боли, что разрывала сердце.
Но по ночам, когда все спали, она вспоминала. Сено, дождь, его губы, его шепот: «Люблю тебя сумасшедшей любовью». И сердце заходилось, и слезы текли, и она кусала подушку, чтоб не закричать.
А днем вставала, улыбалась детям, хлопотала по хозяйству. И никто не знал, что творится у нее в душе.
В конце августа, на Спас, поехали в деревню, в церковь. Петр правил лошадью, Дарья сидела рядом с детьми в телеге. Солнце пекло, пахло пылью и травами, колокольный звон плыл над полями.
В церкви было людно. Дарья поставила свечи, помолилась.
На паперти столкнулась с Феклой. Та была с детьми, без Степана.
— Здорово, Дарья! — Фекла улыбнулась, но глаза остались грустными. — Как ты?
— Хорошо, — ответила Дарья. — А ты?
— И я хорошо, — Фекла вздохнула. — Степка в лесу. Все в лесу. Домой не загонишь. Говорит, работа. А я знаю — тоска.
Дарья молчала. Сердце колотилось где-то в горле.
— Ты не думай, — Фекла взяла ее за руку. — Я не виню. Никого не виню. Жизнь, она такая. Кому что написано.
Она ушла, а Дарья долго стояла, глядя ей вслед. Подошел Петр, взял за локоть.
— Поехали, жена. Дети устали.
Она кивнула и пошла за ним.
На выезде из деревни, у крайней избы, стоял Степан.
Стоял, прислонившись к плетню, загоревший дочерна, с темными кругами под глазами. Смотрел на проезжающую телегу. На Петра, на детей, на нее.
Дарья встретилась с ним взглядом. Всего на миг. Но в этом миге было столько всего, что у нее потемнело в глазах. Боль, тоска, любовь, отчаяние. И что-то еще, чему нет названия.
Она отвернулась, прижала к себе Аленку. Петр хлестнул лошадь, телега покатила быстрее. Степан остался позади.
— Кто это? — спросил Петр.
— Степан Горелов, — ответила Дарья как можно равнодушнее. — Феклин муж.
— А, — Петр кивнул и больше ничего не спросил.
Вечером, когда дети уснули, он подошел к ней, обнял.
— Дарья, — сказал тихо. — Я все знаю.
Она замерла.
— Про тебя и Степана. Про то, что было. Фекла рассказала. Не со зла, по-соседски. Сказала, чтоб я знал.
Дарья похолодела. Отстранилась, посмотрела в его глаза. Они были спокойны.
— И что? — спросила чуть слышно.
— А ничего, — он улыбнулся. — Было и прошло. Ты теперь моя жена. И я тебя не отдам. Никому.
— Петр... — слезы брызнули у нее из глаз.
— Не надо, — он прижал ее к себе. — Не плачь. Я все понимаю. Ты молодая, красивая, жизнь у тебя была разная. Но теперь ты здесь. И дети тебя любят. И я... я тоже.
— Ты меня любишь? — прошептала она.
— Люблю, — просто ответил он. — Может, не так, как в книжках пишут, но люблю. Ты хорошая, Дарья. Добрая. И я тебя не обижу.
Она плакала, уткнувшись ему в грудь. И плакала не от горя — от облегчения. От того, что знает, и не гонит, и не презирает.
— Спасибо, Петр, — шептала она. — Спасибо тебе.
— Спи, жена, — он гладил ее по голове. — Утро вечера мудренее.
Ночью ей приснился сон: будто идет она по цветущему лугу, а вокруг дети — свои и чужие, и Петр рядом, и так хорошо, так спокойно. А вдалеке стоит Степан, машет рукой и тает, тает, как туман.
Проснулась в слезах, но на душе было легко. Впервые за долгое время.
За окном занимался рассвет. Петр спал рядом, дети посапывали за перегородкой. Начинался новый день. Новая жизнь.
. Конец.