Найти в Дзене
Женя Васильевв

О МЕТАФИЗИКЕ АЛКОГОЛЯ

Пьянство есть, быть может, единственный верный способ соотнести себя с суетным и чрезвычайно пыльным бытием. И если так называемый черный люд ежедневно предается обильному возлиянию до утраты пульса и фамилии — не есть ли сие следствие осознания простой, но трогательно беспощадной истины: сколь ни тужься, а финалом всякого предприятия окажется мать сыра земля, холодная и равнодушная, как тетушка из Вышнего Волочка? В этом смысле пьянство — вовсе не бегство от действительности, нет! — но изящное смещение акцентов, словно бы вы передвинули канделябр на рояле и тем самым изменили всю композицию гостиной. Выпьешь рюмочку — и жизнь уже не столь обременительна, и золотце на кленах выступает на первый план, и душа, как канарейка, щебечет: «Ах, как хорошо!» А ведь клены, заметим, и прежде стояли, кротко и безропотно. Просто нам было не до них. Какие, прости Господи, клены, когда судьба хлопочет о вечности? Недавно я вспомнил знаменитых алкоголиков юности. Они пили, ссорились, впадали в физиоло

Пьянство есть, быть может, единственный верный способ соотнести себя с суетным и чрезвычайно пыльным бытием. И если так называемый черный люд ежедневно предается обильному возлиянию до утраты пульса и фамилии — не есть ли сие следствие осознания простой, но трогательно беспощадной истины: сколь ни тужься, а финалом всякого предприятия окажется мать сыра земля, холодная и равнодушная, как тетушка из Вышнего Волочка?

В этом смысле пьянство — вовсе не бегство от действительности, нет! — но изящное смещение акцентов, словно бы вы передвинули канделябр на рояле и тем самым изменили всю композицию гостиной. Выпьешь рюмочку — и жизнь уже не столь обременительна, и золотце на кленах выступает на первый план, и душа, как канарейка, щебечет: «Ах, как хорошо!» А ведь клены, заметим, и прежде стояли, кротко и безропотно. Просто нам было не до них. Какие, прости Господи, клены, когда судьба хлопочет о вечности?

Недавно я вспомнил знаменитых алкоголиков юности.

Они пили, ссорились, впадали в физиологические неловкости, предавались разнообразным излишествам и, завершив свой незатейливый круг сансары, снова пили — с усердием, достойным лучшего применения. Словом, вели образ жизни, именуемый богемным, хотя богемность их порой напоминала скорее коммунальную кухню при закрытых окнах. Картины, стихи и граммофонные пластинки при этом возникали где-то за пределами повествования, словно бы сами собою, в промежутках между главным занятием — последовательным саморазрушением.

Для них, быть может, внутри книги было весьма весело и даже празднично. Для меня же, стороннего наблюдателя с аккуратно подстриженной бородой, вся их жизнь представлялась метафорою пустой бутылки: светлой, прозрачной и хрупкой, звенящей при малейшем прикосновении судьбы. Оттого особенно щемяще было смотреть на фотографии: вот глядел на вас юноша — живой, сияющий, с дерзким вихром; переворачивали страницу — и уже друзья его стояли у запущенной могилы, с выражением лица, каким обыкновенно встречали счет в трактире. Затем следовал следующий, еще, и еще. Смерти их были столь же нелепы и почти карикатурны, как и их бесконечные кутежи.

Они, по-видимому, не столько пили, сколько репетировали собственное исчезновение. И, привыкнув к нему, перестали относиться к смерти с должным благоговением, каковое свойственно благонамеренному обывателю. Но они, разумеется, не были обывателями. В этом-то и заключались соль, и перец, и горчица.

Осмелился бы я предположить, что они творчески переработали известный девиз о стремительной жизни и ранней кончине, придав ему характер более соответствующий эпохе: «Живи быстро — умри нелепо». И, надо признать, исполняли его с редким постоянством.

Вот, к примеру, случай с монахом, который посреди Пасхи выпал из колокольни. И хотя он падал 30 метров, пересев, произнес с трогательной простотой: «Я соскучился». А потом и умер. И в этом заключалась вся их сущность: они балансировали между фарсом и фатумом, между канавой и поцелуем.

Даже перформансы с электрическими стульями и прочими атрибутами добровольного апофеоза выглядели не вызовом, а очередной шуткой над судьбой, которую, казалось, они давно перестали принимать всерьез. Жизнь для них была не храмом и не алтарем, а скорее стеклянной тарой: выпил — сдал — и вся недолга.

И вот еще занятное наблюдение: я вспоминал напитки той поры — целый мартиролог водок и вин, от коих ныне остались лишь воспоминания да редкие этикетки в пыльных сервантах. Их было куда более, нежели мне казалось в моем наивном простодушии. И многие исчезли бесследно, как исчезали люди, эпохи и нелепые смерти.

Мы тогда уже пили иное, но, быть может, и оно однажды стало лишь примечанием мелким шрифтом к чужой книге о нашей столь же хрупкой, прозрачной и звенящей жизни.