– Уважай мои седины, щенок.
Отец ткнул пальцем мне в грудь. Запах перегара ударил в лицо так, что я отшатнулся. Четыре года он произносил эту фразу. Четыре года прикрывался сединами, как щитом, каждый раз, когда я пытался остановить его.
А останавливать приходилось часто. Потому что батя мой, Геннадий Павлович, шестьдесят два года, пенсионер и бывший прораб, считал, что возраст даёт ему право говорить что угодно кому угодно. Особенно моей жене.
Мы с Настей поженились в двадцать втором. Мне было тридцать один, ей двадцать восемь. Свадьба скромная, в ресторане на двадцать человек. Отец тогда уже выпил лишнего и сказал тост. Тост звучал так: «Ну, посмотрим, сколько продержится». И засмеялся. Один. Никто больше не засмеялся.
Я тогда решил – ладно, выпил человек. Бывает. Он всю жизнь такой. Грубоватый, прямолинейный, но ведь отец же. Родной. Седой уже весь.
Настя работала бухгалтером в строительной фирме. Хорошая зарплата – восемьдесят тысяч. Я – инженер на заводе, сто десять. Мы купили квартиру в ипотеку, двушку на окраине. Платёж – тридцать восемь тысяч в месяц. Жили нормально. Не шиковали, но и не бедствовали.
Отец жил один. Мать умерла семь лет назад. Он после её смерти начал пить. Не запоями, нет. Но каждый вечер – бутылка. Иногда полторы. И с каждым годом становился злее.
Настя старалась. Честно. Она готовила ему еду, когда он приходил к нам. Два раза в неделю – вторник и суббота. Как по расписанию. Приходил к шести, уходил к десяти. Восемь визитов в месяц. И каждый – испытание.
Первый раз он назвал Настю «приблудной» через три месяца после свадьбы. Просто так. За ужином. Она поставила перед ним тарелку с пельменями – сама лепила два часа, фарш из свинины с говядиной, тесто тонкое, как она любит.
Отец посмотрел на тарелку. Потом на неё.
– Приблудная, а пельмени лепить не научилась. У моей Зинаиды они были в два раза мельче.
Настя побледнела. Я сжал вилку.
– Пап, ну хватит.
– Что «хватит»? Уважай мои седины, щенок. Я правду говорю.
Вот так. «Уважай мои седины». Универсальная защита. Сказал гадость – уважай седины. Обидел – уважай седины. Довёл до слёз – уважай.
Настя тогда ничего не ответила. Собрала тарелки и ушла на кухню. Я слышал, как она включила воду. Чтобы я не слышал, как она плачет.
А я сидел и думал – ну ведь отец. Ну ведь один он. Мать умерла. Потерпим.
Мы терпели. Точнее, терпела Настя. Я-то просто злился, но молчал. Потому что каждый раз, когда я открывал рот, он бил этим своим «уважай мои седины». И я закрывал рот обратно.
На второй год стало хуже. Он приходил уже выпившим. Не сильно – бутылка пива по дороге, но язык развязывался быстрее. И однажды в субботу, при моём друге Лёхе, который зашёл на чай, отец сказал:
– Ты бы лучше жену нормальную нашёл. Эта-то что? Ни рожи, ни кожи. Зинаида моя в её годы – королева была.
Лёха подавился чаем. Настя стояла в дверях кухни с чайником в руках. Я видел, как побелели её костяшки на ручке чайника.
– Пап, прекрати. Сейчас же.
Он посмотрел на меня снизу вверх. Седые волосы, густые, длинные – он их зачёсывал назад, как в семидесятых. Гордился ими. Говорил, что в его роду все мужики седели рано и красиво.
– Ты мне рот не затыкай. Я твой отец. Уважай мои седины.
Лёха ушёл через десять минут. Настя закрылась в спальне. Я стоял в коридоре и слушал, как за стеной всхлипывает жена, а в комнате храпит отец, уснувший на диване.
Ночью Настя сказала:
– Я больше не могу. Или он, или я.
– Он мой отец, Насть.
– Я знаю. Но я – твоя жена.
Я промолчал. Потом обнял её. Она отвернулась к стене.
Утром я поговорил с отцом. Спокойно. Сказал – пап, нельзя так с Настей. Она хорошая. Она старается. Она тебе пельмени лепит, рубашки гладит, когда ты у нас ночуешь.
Он налил себе чаю, посмотрел на меня поверх чашки.
– Ты тряпка, Серёжа. Баба тобой крутит. Уважай мои седины и не лезь.
И ушёл. А во вторник пришёл снова. Как ни в чём не бывало. С бутылкой водки в пакете.
На третий год Настя перестала плакать. Просто каменела лицом, когда он начинал. А он начинал всегда. Придирался к еде, к порядку в квартире, к её одежде. Называл «бесприданницей», «приблудной», «пустой». Однажды – «яловой коровой». При мне.
У нас не было детей. Мы пытались. Два года. Обследования, анализы. Двести тысяч на врачей за полтора года. Проблема была не в Насте. Проблема была во мне – варикоцеле, операцию сделали, ждали результат. Но отец этого не знал. И не хотел знать. Он решил, что виновата Настя. И бил по этому месту при каждом удобном случае.
– Нормальная баба уже бы родила. А эта – пустая.
Настя в тот вечер не выдержала. Впервые за три года ответила.
– Геннадий Павлович, я попрошу вас не обсуждать мою личную жизнь.
Голос ровный. Руки – нет. Руки тряслись.
Отец медленно поставил рюмку. Посмотрел на неё так, как смотрят на таракана, который вылез из-под плинтуса.
– Ты мне ещё указывать будешь? Приблудная.
– Пап! – я встал.
– Сядь. Уважай мои седины.
Я не сел. Впервые остался стоять.
– Я тебя прошу – извинись перед Настей.
– За что? За правду? Внуков нет – факт.
– Ты не знаешь всех обстоятельств.
– А мне и не надо знать. Я вижу. Баба пустая.
Настя вышла из комнаты. Я слышал, как хлопнула входная дверь. Она вернулась через час. Глаза сухие, губы сжаты в нитку.
– Если он ещё раз скажет это слово, я уйду, Серёжа. Из квартиры. Из этой жизни. Не угрожаю – предупреждаю.
Я верил ей. Она не из тех, кто бросает слова на ветер.
Я попробовал сократить визиты. Вместо двух раз в неделю – один. Отец явился в среду без приглашения. Стоял под дверью с бутылкой.
– Ты что, родного отца от дома отваживаешь? Уважай мои седины!
Я впустил. Настя заперлась в спальне и не вышла весь вечер.
Потом я попробовал условия. Сказал – пап, приходи, но не пей и не оскорбляй Настю. Два простых правила.
Он выполнял их ровно один визит. На второй – приходил с бутылкой и начинал сначала.
А потом случился день рождения Насти. Это был апрель двадцать шестого. Ей исполнялось тридцать два. Я заказал торт за три тысячи. Купил цветы – розы, двадцать одну штуку, она любит нечётное. Пригласил её подругу Олю и её мужа Дениса. Четверо за столом, тихий вечер, свечи.
Отца я не приглашал. Специально. Сказал ему по телефону – пап, в субботу мы заняты, приходи лучше во вторник.
– А чего заняты?
– Дела.
– Какие дела в субботу?
Я не стал объяснять. Знал – если скажу про день рождения Насти, он придёт обязательно. Из принципа.
Он и пришёл. Без звонка. В половине восьмого. Мы уже сидели за столом, Настя смеялась – Оля рассказывала что-то смешное про своего кота. И тут звонок в дверь.
Я открыл. Отец. Куртка расстёгнута, в руке пакет – бутылка видна сквозь полиэтилен. Глаза мутноватые. Видно, что по дороге уже приложился.
– А чего не зовёшь отца? У бабы твоей день рождения, а отца родного не позвали?
Он протиснулся мимо меня в коридор. Я не успел ничего сказать. Он уже стоял в дверях комнаты, смотрел на стол, на свечи, на торт.
– О, – сказал он. – Гости.
Оля с Денисом переглянулись. Настя перестала улыбаться. Мгновенно. Как выключили.
– Здравствуйте, Геннадий Павлович, – сказала Оля.
– Здрась. А что, отцу стул не найдётся?
Я принёс стул. Он сел. Налил себе из бутылки – даже не спросил. Водка. В компании людей, которые пили вино.
Первые двадцать минут всё было терпимо. Он молчал, жевал, пил. Но потом водка дошла.
– А вот скажите мне, – он повернулся к Оле, – вот вы – подруга Настёнки. Скажите, нормально – четыре года в браке и ни одного ребёнка?
Тишина за столом. Оля покраснела. Денис опустил взгляд.
– Геннадий Павлович, – начала Настя.
– Молчи! – он ударил ладонью по столу. Бокалы звякнули. – Я с людьми разговариваю! Вот ты, – он ткнул пальцем в Олю, – скажи ей, что баба без детей – пустоцвет!
У Насти задрожал подбородок. Не от страха. От злости. Я знал эту дрожь. Четыре года наблюдал.
– Пап, хватит!
Он повернулся ко мне. Седые волосы – длинные, до плеч почти, он гордился ими – качнулись.
– Ты мне рот не затыкай. Уважай мои седины, щенок. Я дело говорю. Вот Зинаида моя – в двадцать четыре родила. А эта –
– Вон, – сказал я.
Он осёкся.
– Чего?
– Вон из моего дома. Сейчас.
Тишина. Оля прижала руку ко рту. Денис встал, не зная, куда деться. Настя сидела неподвижно, только пальцы побелели на краю стола.
Отец смотрел на меня. Потом медленно встал.
– Ты отца выгоняешь?
– Да.
– Из-за бабы?
– Из-за жены. Моей жены. Которую ты оскорбляешь четыре года. Восемь раз в месяц. В моём доме.
Он стоял, покачиваясь. Лицо красное. Потом фыркнул, схватил свою бутылку – она была уже наполовину пустая – и пошёл к двери.
– Ещё пожалеешь, Серёжа. Отец – это навсегда. А бабы – приходят и уходят.
Дверь хлопнула.
Я стоял в коридоре. Сердце колотилось так, что слышал стук в ушах. Оля что-то говорила в комнате, но я не слышал слов. Потом пришла Настя. Встала рядом. Положила руку мне на плечо.
– Спасибо, – сказала она тихо.
Я кивнул. Не мог говорить. Горло перехватило.
Вечером, когда Оля с Денисом ушли, мы сидели на кухне. Чай остыл в чашках.
– Он придёт снова, – сказала Настя.
– Я знаю.
– И будет говорить то же самое.
– Я знаю.
Она помолчала.
– Серёж, я не хочу, чтобы ты ссорился с отцом из-за меня. Но я правда больше не могу.
Я взял её за руку. Пальцы холодные, несмотря на тёплую квартиру.
Он не приходил неделю. Я думал – может, понял. Может, дошло. Но нет.
Через девять дней – в понедельник, не во вторник, не в субботу, а в понедельник, ломая даже своё расписание – он позвонил. Я был на работе.
– Серёжа, приеду вечером.
– Пап, давай не сегодня.
– А когда? Ты меня уже от дома отвадил. Родного отца. Из-за приблудной своей.
– Не называй её так.
– А как называть? Четыре года – ни одного внука. Пустая она, Серёж. Пустая.
Я сбросил звонок. Руки тряслись.
Он приехал всё равно. Без звонка. В семь вечера. Пьяный. Не «выпивший», а пьяный. Я открыл дверь – он чуть не упал в коридор.
– Сынок, – сказал он, – пусти отца. Один я. Совсем один.
И я пустил. Потому что он был пьяный, и на улице шёл дождь, и ему шестьдесят два, и мать умерла, и он – мой отец. Седой, старый, одинокий.
Настя вышла из спальни, увидела его – и молча повернулась обратно. Я слышал, как щёлкнул замок. Она закрылась.
Отец сел на диван в зале. Я принёс ему воды. Он оттолкнул стакан.
– Что, баба-то спряталась? Правильно. Стыдно ей. Бесплодная.
– Пап, ты пьян. Ложись спать.
– Я пьян, да. Но правду-то говорю. Моя Зинаида –
– Мама умерла, пап. Семь лет назад. Хватит её вспоминать каждый раз.
Он замолчал. Потом глаза налились мутной влагой.
– Ты и мать мою теперь не уважаешь? Её память? Уважай мои седины, Серёжа. Уважай хотя бы седины.
Он лёг на диван, свернулся калачиком. Через пять минут захрапел. Бутылка водки – пустая – стояла на полу рядом.
Я пошёл к спальне. Постучал.
– Насть, открой. Он уснул.
Тишина.
– Настя.
Щёлкнул замок. Она стояла в дверном проёме. Глаза красные, но сухие. Без слёз. Она уже не плакала из-за него. Переросла.
– Серёжа, – сказала она ровно, – если он ещё раз скажет слово «пустая» или «бесплодная» при мне, я подам на развод. Не ради шантажа. Ради себя. Мне тридцать два года. Я не заслужила такого.
Я смотрел на неё и видел – она не блефует. Четыре года терпения выели её изнутри. Осталась оболочка. Красивая, сильная – но пустая от боли.
Я вернулся в зал. Отец храпел. Седые волосы разметались по подушке. Длинные, густые, почти до плеч. Его гордость. Его главный аргумент. «Уважай мои седины».
И тут я посмотрел на машинку для стрижки. Она стояла на полке в коридоре. Я стригся сам – экономили. Машинка «Филипс», купил за две тысячи три года назад. Работала исправно.
Я стоял в коридоре. Смотрел на машинку. Потом на дверь зала, из-за которой доносился храп. Потом снова на машинку.
Мысль пришла не сразу. Сначала – как шутка. Глупая, злая, детская. Но потом она зацепилась за что-то внутри. За четыре года. За «приблудную». За «пустоцвет». За «яловую корову». За слёзы Насти. За унижение при Лёхе. За день рождения. За «уважай мои седины».
Седин больше нет – нечего уважать.
Я взял машинку. Проверил заряд – полный. Поставил насадку на ноль. Руки не дрожали. Странно, но руки были абсолютно спокойны.
Я вошёл в зал. Отец лежал на спине, рот открыт, храп ровный. От него пахло водкой и потом. Седые волосы – его корона, его щит, его оправдание всех гадостей – разметались по подлокотнику дивана.
Я включил машинку. Тихое жужжание. Он не проснулся. Слишком пьяный.
Первая полоса – от лба к затылку. Волосы посыпались на подушку, на плечи, на диван. Седые, мягкие, лёгкие. Я провёл ещё раз. И ещё. Машинка шла легко, снимая всё под ноль. Голый череп проступал полосами – белая кожа, давно не видевшая солнца.
Он заворочался. Причмокнул губами. Но не проснулся. Бутылка водки сделала своё дело.
Я стриг его минут семь. Аккуратно, полоса за полосой. Голова, виски, затылок. Потом смёл волосы с его плеч на пол. Получилась целая горка. Седая горка на ковре.
Я выключил машинку. Положил на стол. Рядом с пустой бутылкой. Чтобы он увидел утром.
Потом пошёл в спальню. Настя не спала. Лежала на кровати, смотрела в потолок.
– Я побрил его, – сказал я.
Она повернулась ко мне.
– Что?
– Побрил. Наголо. Пока спал.
Она смотрела на меня три секунды. Потом губы дрогнули. И она засмеялась. Тихо, прижимая ладонь ко рту, чтобы не разбудить его. Но глаза сияли. Впервые за четыре года я видел, как она по-настоящему смеётся.
– Ты сумасшедший, – прошептала она.
– Наверное.
– Он тебя убьёт утром.
– Наверное.
Она подвинулась, и я лёг рядом. Она уткнулась мне в плечо. Мы лежали так минут десять. Потом она сказала:
– Спасибо. Что услышал меня. Наконец.
Я закрыл глаза. Храп из зала не утихал. Но в спальне было тихо и тепло.
Утром отец проснулся в семь. Я услышал грохот – он уронил стул, вставая. Потом – тишина. Долгая. Я представил, как он трогает голову. Гладкую, голую, непривычную.
– Серёжа!!
Крик. Такой, что Настя вздрогнула рядом со мной.
Я встал. Вышел в зал. Отец стоял перед зеркалом в коридоре. Смотрел на себя. Трогал голову обеими руками. На полу – россыпь седых волос, которые я не убрал специально.
Он повернулся ко мне. Лицо белое. Глаза – я никогда не видел в них столько – не злости, нет. Ужаса. Чистого ужаса.
– Ты что сделал? – голос хриплый, тихий.
– Побрил тебя. Под ноль.
– Зачем?
– Потому что ты четыре года прикрывался своими сединами. «Уважай мои седины». Каждый раз. Каждый разговор. Каждое оскорбление. Вот – седин больше нет. Теперь давай разговаривать без них.
Он стоял, опустив руки. Потом поднял одну и снова провёл по голове.
– Я позвоню Инне, – сказал он.
Инна – моя сестра. Старшая. Живёт в соседнем городе, в часе езды. Она всегда была на стороне отца. Всегда.
Он позвонил. Через двадцать минут Инна уже орала на меня по громкой связи.
– Ты совсем сдурел? Больного старика обрить? Пьяного, беспомощного? Это же – это же унижение! Это хуже, чем ударить!
– А называть мою жену «яловой коровой» при гостях – это не унижение? – спросил я.
Инна замолчала на секунду.
– Он старый человек. Он выпивает. Ну, говорит лишнее иногда. Но ты – его сын! Ты должен терпеть!
– Я терпел четыре года, Инна. Сто девяносто два визита. Я считал. Из них примерно на ста пятидесяти он оскорблял Настю. Хватит.
– Волосы – это его достоинство!
– Достоинство – это не волосы. Достоинство – это когда не унижаешь жену своего сына в его собственном доме.
Инна сбросила трубку. Отец стоял и слушал весь разговор. Потом молча оделся. У двери остановился. Обернулся.
– Ты мне больше не сын, – сказал он.
– А ты мне давно уже не отец. Отцы не уничтожают семьи своих детей.
Он ушёл. Дверь закрылась тихо. Без хлопка.
Я стоял в коридоре. Пальцы мёрзли, хотя в квартире было тепло. На полу – седые волосы. На столе – машинка. В зеркале – я, с тёмными кругами под глазами.
Настя вышла из спальни. Встала рядом. Посмотрела на волосы на полу.
– Я соберу, – сказала она.
– Я сам.
– Нет. Я.
Она принесла веник и совок. Собрала каждый волосок. Выбросила в мусорное ведро. Потом вернулась, встала передо мной.
– Ты не жалеешь?
Я подумал. Честно подумал.
– Нет.
Она кивнула. И обняла меня. Крепко, по-настоящему, как не обнимала уже очень давно.
Вечером мы заказали роллы. Сидели на кухне, ели, говорили ни о чём. Она рассказывала про свою коллегу, которая завела хомяка. Я слушал и смотрел на неё. Она улыбалась. Не натянуто, не из вежливости. По-настоящему.
Но я знал – это не конец. Инна уже наверняка обзванивала родню. Отец наверняка сидел дома перед зеркалом и трогал голую голову. И где-то внутри меня червяк точил одну и ту же мысль – а может, я перегнул?
Прошёл месяц. Отец не звонит. Инна написала в семейный чат – я «потерял человеческий облик» и «надо стыд иметь». Двоюродная тётка из Воронежа прислала голосовое на девять минут – суть: «родителей нельзя трогать, даже если они неправы». Я не дослушал.
Настя ожила. По-другому не скажешь. Она начала смеяться. Готовит по вечерам, включает музыку на кухне. Записалась на йогу – три раза в неделю. Перестала вздрагивать от звонка в дверь по вторникам и субботам.
Отца я видел один раз – случайно, в магазине. Он был в кепке. Натянул её до ушей. Увидел меня – отвернулся и ушёл в другой отдел.
Мне говорят – я унизил старика. Мне говорят – нельзя так с отцом, каким бы он ни был. Мне говорят – седины отрастут, а обида останется.
А я думаю – а обида Насти? Она не отрастёт? Четыре года оскорблений – это отрастёт обратно?
Перегнул я тогда со стрижкой или правильно сделал? Вот вы бы что на моём месте?