– Марина, ты опять не так нарезала огурцы.
Я стояла у разделочной доски, нож в правой руке, и смотрела на свекровь. Галина Петровна сидела за кухонным столом, подперев щёку ладонью, и наблюдала за мной так, будто я не салат готовлю, а бомбу собираю.
Семь лет я слышала эту фразу. Не так нарезала. Не так посолила. Не так повесила шторы. Не так воспитываю детей. Не так дышу, наверное, тоже – просто ещё не успела озвучить.
– Кружочками надо, – сказала Галина Петровна. – Я же тебе сто раз говорила. Кружочками, а не палочками.
Я посмотрела на доску. Огурцы были нарезаны аккуратными полукольцами. Не палочками, не кружочками – полукольцами. Но для свекрови любой мой способ нарезки автоматически становился неправильным.
– Хорошо, Галина Петровна. Кружочками.
Она поджала губы. Ей не понравилось, что я согласилась. Ей вообще не нравилось, когда я соглашалась быстро, – это лишало её удовольствия меня поправлять. Но и когда спорила – тоже не нравилось. Замкнутый круг. Семь лет внутри этого круга.
Мой муж Костя – единственный сын Галины Петровны. Его отец ушёл, когда Косте было три года, и с тех пор мать вцепилась в него, как в спасательный круг. Он был её достижением, её проектом, её собственностью. А я – незваная гостья, которая посмела забрать её мальчика.
Мы жили отдельно. Слава богу, отдельно. Двушка на окраине, ипотека двадцать семь тысяч в месяц. Но Галина Петровна приезжала к нам каждую субботу. Каждую. Четыре раза в месяц. Сорок восемь раз в год. За семь лет – триста тридцать шесть визитов. Я считала. В какой-то момент начала считать, чтобы не сойти с ума.
И каждый визит начинался одинаково. Она входила, снимала пальто, вешала его строго на третий крючок, проходила на кухню, садилась за стол и начинала инспекцию. Как поставлены тарелки. Чем пахнет из кастрюли. Почему чайник не накрыт полотенцем. Почему дети смотрят мультики, а не читают.
Дети – Полинка, шесть лет, и Мишка, четыре – при бабушке становились тихими. Полинка однажды сказала мне шёпотом: «Мама, а почему бабуля всё время ругается?» Я не нашла, что ответить. Потому что сама задавала себе этот вопрос семь лет подряд.
Костя при матери превращался в другого человека. Молчал. Кивал. Соглашался. Когда я потом спрашивала его, почему он не заступился, он отвечал одно и то же: «Ну мам, она же старая, ну потерпи, ну она же добра тебе желает». Семь лет одна и та же пластинка.
А в тот субботний день с огурцами я вдруг поняла – терпеть я больше не могу. И спорить не могу. И молчать не могу. И уйти некуда. И тогда мне пришла в голову идея. Странная, может быть, даже жестокая. Но я была уже на грани.
Я решила соглашаться. Со всем. Абсолютно со всем. А делать – наоборот.
Первый раз я попробовала на следующую субботу. Галина Петровна приехала в десять утра – на час раньше обычного.
– Я решила пораньше, – сказала она, снимая сапоги. – Чтобы успеть вам борщ нормальный сварить. А то вы же не умеете.
Я улыбнулась.
– Конечно, Галина Петровна. Борщ – это ваш конёк.
Она прошла на кухню. Открыла холодильник. Начала доставать продукты.
– Свёклу надо тушить отдельно, – заявила она. – Не варить, а тушить. С уксусом. Ты ведь варишь?
– Да, – сказала я. – Вы правы, надо тушить.
– И мясо нужно класть в холодную воду. В холодную! Не в кипяток. Ты же в кипяток кладёшь?
– Кладу, – кивнула я. – Вы абсолютно правы.
Она замерла. Посмотрела на меня с подозрением. За семь лет я ни разу так быстро не соглашалась. Обычно спорила, объясняла, что свекольный бульон и без уксуса красный, что мясо можно и в кипяток – так навар прозрачнее. А тут – сразу «вы правы».
– Ну вот, – сказала она наконец. – Давно бы так.
Она уехала в три часа дня. Борщ стоял на плите – сваренный по её рецепту, с тушёной свёклой и мясом в холодной воде. Мутноватый, с каким-то кислым привкусом от избытка уксуса. Дети его не ели.
Я вылила борщ в раковину. Три литра. А потом достала из духовки свою запеканку, которую спрятала туда утром. Мы поужинали запеканкой. Дети были довольны. Костя тоже.
– Вкусно, – сказал он. – А борщ?
– Не получился.
Он не стал уточнять. И я поняла, что схема работает.
На следующей неделе Галина Петровна позвонила в четверг.
– Марина, я купила для Полинки платье. Розовое, с рюшечками. Она должна его носить в садик.
Полинке шесть лет. Она ненавидит розовый цвет. Ненавидит рюшечки. Любит джинсы и футболки с динозаврами. Галина Петровна это знала. Каждый раз, когда Полинка приходила к бабушке в джинсах, та поджимала губы и говорила: «Девочка должна выглядеть как девочка».
– Прекрасно, – сказала я по телефону. – Спасибо, Галина Петровна. Обязательно наденем.
В субботу она привезла платье. Розовое, с оборками в три ряда. Полинка посмотрела на него так, как смотрят на тарелку с варёным луком.
– Скажи бабушке спасибо, – попросила я.
– Спасибо, бабуля.
Галина Петровна расцвела. Я повесила платье в шкаф. Полинка продолжила ходить в садик в джинсах и футболке с тираннозавром. Через три недели Галина Петровна спросила:
– А платье?
– Носим, – ответила я. – Полинка его обожает. Просто сегодня в стирке.
Платье висело в шкафу с бирками. Нетронутое. Я убрала его на антресоли, где Галина Петровна точно не полезет.
И так продолжалось два месяца. Она говорила – я соглашалась. Она командовала – я кивала. А потом делала по-своему. Тихо, спокойно, без скандалов.
Это были лучшие два месяца за все семь лет.
Костя даже заметил.
– Слушай, а мама как-то мягче стала, нет? – спросил он однажды вечером.
Я чуть не рассмеялась. Мягче стала не она. Мягче стала я – потому что перестала биться лбом в стену. Перестала объяснять, доказывать, спорить. Просто кивала и шла своей дорогой.
Но Галина Петровна не была дурой. И рано или поздно это должно было всплыть.
Всплыло через три месяца. На день рождения Мишки.
Мишке исполнялось четыре. Я готовила праздник две недели. Заказала торт – шоколадный, с машинками, потому что Мишка фанат гоночных машин. Купила шарики, позвала пятерых детей из садика. Арендовала аниматора – восемь тысяч рублей за два часа. Всё продумала по минутам.
Галина Петровна позвонила за три дня.
– Марина, я испеку Мише «Наполеон». Он же любит «Наполеон».
Мишка не любил «Наполеон». Мишка вообще не ел слоёное тесто – у него от него болел живот. Это знали все. Но Галина Петровна любила «Наполеон». И она решила, что её внук тоже должен любить.
– Конечно, Галина Петровна, – сказала я. – «Наполеон» будет замечательно.
Я не собиралась отменять шоколадный торт. Вообще не собиралась. Пусть стоят оба. Дети выберут сами. Это же очевидно.
В день рождения Галина Петровна приехала за два часа до гостей. С «Наполеоном». Торт был огромный – на пятнадцать порций. Она поставила его посередине стола и отодвинула мой шоколадный к краю.
Я промолчала.
– Мишенька, иди сюда! – позвала она. – Посмотри, что бабуля испекла!
Мишка подошёл. Посмотрел на «Наполеон». Посмотрел на шоколадный с машинками. И потянулся к шоколадному.
– Нет-нет, – сказала Галина Петровна. – Сначала бабулин. Бабуля же специально.
Мишка посмотрел на меня. Глаза большие, растерянные. Четыре года. Его день рождения. И ему не дают выбрать свой торт.
Я присела перед ним.
– Мишенька, ты именинник. Ты можешь любой торт. Какой хочешь.
Он показал на шоколадный. Галина Петровна посмотрела на меня так, будто я ударила её по лицу.
– Марина, я два дня пекла.
– Я знаю, Галина Петровна. Спасибо вам огромное. Торт прекрасный. Мы его обязательно попробуем. Но Миша – именинник. Пусть сам выберет.
Она сжала губы в нитку. Весь праздник просидела в углу. Не танцевала с детьми, не играла. Сидела и смотрела, как пятеро детей уплетают шоколадный торт с машинками. «Наполеон» тронули только двое взрослых. Из вежливости.
Когда гости ушли, Галина Петровна встала, молча надела пальто и вышла. Не попрощалась. Не обняла Мишку. Просто ушла.
Я убирала кухню и чувствовала, как внутри что-то сжимается. Не вина – нет. Злость. Глухая, тяжёлая. Два часа она просидела с каменным лицом на дне рождения собственного внука – потому что четырёхлетний ребёнок выбрал не тот торт.
Костя пришёл вечером, посмотрел на остатки «Наполеона» и спросил:
– Мама обиделась?
– Да.
– Может, позвоним?
– Позвони.
Он позвонил. Разговаривали сорок минут. Я не слышала, о чём. Но когда Костя вернулся в комнату, у него было виноватое лицо. Знакомое. Семь лет я видела это лицо.
– Она говорит, ты специально унизила её перед гостями.
Я унизила. Я. Тем, что дала ребёнку выбрать торт на его собственный день рождения.
Пальцы свело от напряжения. Я разжала кулаки, выдохнула.
– Костя, я не буду это обсуждать.
Он кивнул. И ушёл в другую комнату. А я стояла на кухне и думала: может, мне нужна другая тактика. Посильнее.
Следующие два месяца я усилила свою стратегию. Не просто соглашалась – а соглашалась с восторгом. С энтузиазмом. С радостью прилежной ученицы.
Галина Петровна говорила:
– Марина, нельзя детям мороженое зимой.
Я отвечала:
– Вы совершенно правы, Галина Петровна! Какая вы мудрая! Конечно, никакого мороженого зимой!
И покупала детям мороженое в среду, когда Галина Петровна сидела у себя дома в Подольске.
Она говорила:
– Костю надо кормить мясом каждый день. Мужчине нужен белок.
Я отвечала:
– Абсолютно верно! Вы же лучше знаете, вы его вырастили! Буду кормить мясом!
И продолжала готовить по очереди: мясо, рыбу, курицу, овощные блюда – как и раньше. Костя, к слову, был только за. Ему надоело мясо каждый день ещё в детстве.
Она говорила:
– Полинке надо в музыкальную школу. На фортепиано. Я в её возрасте уже гаммы играла.
Я отвечала:
– Потрясающая идея! Обязательно запишем!
И записала Полинку на карате. Полинка была в восторге. Через месяц заняла третье место на районных соревнованиях среди девочек.
Но вот что интересно. Галина Петровна стала замечать нестыковки. Она приезжала – а в холодильнике рыба вместо мяса. Она спрашивала Полинку про фортепиано – а та рассказывала про кимоно. Она искала розовое платье – а его нигде не было.
Каждый раз я находила объяснение. Рыба – потому что «в магазине мяса не было». Карате – «временно, пока нет мест в музыкалке». Платье – «в стирке» или «у подруги, одолжила примерить».
И каждый раз Галина Петровна верила. Или делала вид, что верит. Я не знала точно. Но напряжение росло.
А потом случилось то, что перевернуло всё.
Галина Петровна приехала без предупреждения. Среда. Два часа дня. Я была дома одна – дети в садике, Костя на работе. Она позвонила в дверь. Я открыла – и у меня упало всё внутри.
– Мамочка, я не ждала вас сегодня.
– Я решила навестить, – сказала она, входя. – У меня отгул.
Она прошла на кухню. Открыла холодильник. И замерла.
На средней полке стояла коробка с мороженым. Большая, литровая. Шоколадное. Январь за окном. Минус пятнадцать.
Галина Петровна повернулась ко мне. Лицо потемнело.
– Это что?
– Мороженое, – ответила я спокойно.
– Зимой? Детям?
– Я его для себя купила.
Она не поверила. Конечно, не поверила. Она знала, что я не ем шоколадное мороженое. Но промолчала.
А потом пошла в детскую. Открыла шкаф Полинки. Розового платья там не было. Были джинсы, футболки, один сарафан на лето. И белое кимоно с жёлтым поясом.
– Это что? – Галина Петровна вытащила кимоно и держала его двумя пальцами, как дохлую мышь.
– Это для физкультуры, – сказала я.
– Для физкультуры? В садике?
– Да, у них секция.
Она положила кимоно обратно. Прошла в нашу с Костей спальню. Я не успела остановить. Она открыла шкаф, верхнюю полку – и достала розовое платье. С бирками. Нетронутое.
Тишина.
Я стояла в дверном проёме и смотрела на её спину. Плечи поднялись. Пальцы сжали платье так, что ткань скрипнула.
– Ты мне врала, – сказала она, не оборачиваясь. – Всё это время. Ты мне врала.
Голос был тихий. Ровный. Страшнее крика.
– Галина Петровна, я...
– Ты соглашалась. Кивала. Улыбалась. И делала наоборот. За моей спиной. Как змея.
Она обернулась. Глаза были сухие. Ни слезинки. Только презрение. Чистое, ледяное.
– Семь лет я к вам езжу. Каждую субботу. Помогаю. Советую. А ты – за моей спиной.
– Вы не советуете, Галина Петровна. Вы приказываете. И не помогаете – контролируете.
Слова вырвались раньше, чем я успела их остановить. Я стояла, прижавшись лопатками к дверному косяку, и чувствовала, как бьётся сердце – быстро, гулко, в горле.
– Что ты сказала?
– Я сказала правду. Вы не слышите меня семь лет. Ни одного раза. Я говорю – вы перебиваете. Я объясняю – вы настаиваете. Мне легче согласиться и сделать по-своему, чем каждую субботу воевать.
Галина Петровна положила платье на кровать. Аккуратно, расправив рюшечки.
– Ты отбираешь у меня сына, – сказала она. – И внуков. Ты забрала их и живёшь по-своему. А меня – в сторону. Как мусор.
– Я не отбираю. Я живу в своей семье. В своей квартире. По своим правилам. Это нормально.
Она молча надела пальто. Молча обулась. И в дверях обернулась.
– Я расскажу Косте. Всё расскажу. Про твоё враньё. Посмотрим, чью сторону он выберет.
Дверь захлопнулась. Я осталась стоять в коридоре.
Она рассказала в тот же вечер. Позвонила Косте на работу. Он приехал домой злой.
– Мама говорит, ты ей врала. Про всё. Про платье, про музыкалку, про мясо. Это правда?
– Правда, – сказала я. – Врала.
– Зачем?
– Потому что, когда я говорю правду, начинается скандал. Когда спорю – скандал. Когда молчу – допрос. Единственный способ жить спокойно – кивнуть и сделать так, как считаю нужным. Я выбрала спокойствие.
Костя сел на стул. Потёр лицо руками.
– Ты понимаешь, что она теперь считает тебя обманщицей?
– А раньше она считала меня кем? Хорошей невесткой? Любимой? Костя, она семь лет говорит мне, что я всё делаю не так. Семь лет. Три сотни визитов. И ни одного – ни одного! – «Марина, ты молодец». «Марина, вкусно». «Марина, дети прекрасно выглядят». Ни разу.
Он молчал. Я села напротив.
– Я устала воевать. Устала объяснять. Устала чувствовать себя виноватой за то, что кормлю детей мороженым зимой. За то, что дочь занимается карате, а не фортепиано. За то, что режу огурцы полукольцами, а не кружочками.
– Но врать...
– А что мне оставалось? Спорить – я плохая. Молчать – я холодная. Подчиняться – я тряпка, которая даже борщ варить не умеет. Я выбрала четвёртый вариант. Единственный, при котором у нас в доме был мир.
Костя встал, налил воды, выпил. Стакан стукнул о стол.
– Она хочет приехать в субботу. Разобраться.
– Пусть приезжает.
В субботу Галина Петровна приехала ровно в одиннадцать. С ней был голос, который я знала наизусть – тот самый, металлический, учительский. Голос, который семь лет объяснял мне, как жить.
Она вошла, села за кухонный стол. Не сняла пальто. Это означало: разговор будет коротким. Ультиматум.
Костя стоял у окна. Я – напротив свекрови. Дети были у подруги.
– Итак, – начала Галина Петровна. – Я хочу понять. Ты семь лет делала вид, что слушаешь меня. А на самом деле плевала на мои советы. Правильно?
Я посмотрела ей в глаза.
– Не совсем. Я три месяца так делала. А предыдущие шесть лет и девять месяцев – спорила. Объясняла. Доказывала. Плакала. Просила. И ни один из этих способов не работал. Вы всё равно считали себя правой. Всегда и во всём.
Она откинулась на спинку стула.
– Потому что я и была права!
И вот тут что-то во мне щёлкнуло. Не сломалось, нет. Именно щёлкнуло. Как замок, который наконец открылся.
Я улыбнулась. Широко, спокойно.
– Вы абсолютно правы, Галина Петровна. Вы всегда правы. В этом и проблема. Вы не допускаете мысли, что я – взрослый человек, который может сам решать, как кормить детей, как одевать дочь, как резать огурцы. Вам не нужна невестка. Вам нужен солдат, который выполняет приказы.
– Я мать твоего мужа! – она повысила голос.
– Да. Мать моего мужа. Не моя мать. Не командир. Не начальник. Мать моего мужа. И бабушка моих детей. Это прекрасная роль. Но это не роль диктатора.
Галина Петровна повернулась к Косте.
– Ты это слышишь? Ты слышишь, что она мне говорит?
Костя стоял у окна и молчал. Пальцы сжимали подоконник. Я видела, как побелели костяшки.
– Костя, – сказала Галина Петровна. – Скажи ей. Скажи, что мать всегда права.
И тогда Костя – впервые за семь лет – сказал то, чего я не ожидала.
– Мам, Марина тоже мать. Наших детей. И она решает, как их воспитывать. Не ты.
Тишина упала на кухню как кирпич. Галина Петровна открыла рот. Закрыла. Снова открыла.
– Ты... против меня?
– Я не против тебя. Я за свою семью.
Галина Петровна встала. Стул отъехал назад по линолеуму с противным скрипом. Она смотрела на Костю так, будто он её ударил. На самом деле – он впервые в жизни сказал ей «нет». И для неё это было равнозначно удару.
– Значит, она тебя настроила, – прошептала Галина Петровна. – Эта врунья. Эта змея. Она тебя настроила против родной матери.
Я встала тоже.
– Галина Петровна, я вас не настраивала. Я семь лет пыталась быть хорошей невесткой. Семь лет готовила для вас по субботам. Встречала. Убирала. Улыбалась. А в ответ получала только критику. Каждый раз. Триста раз подряд. Вы ни разу – ни разу за семь лет – не сказали мне доброго слова. Ни одного.
Она смотрела на меня. Губы дрожали. Но глаза были жёсткие.
– Я говорила тебе, как правильно!
– Нет. Вы говорили мне, что я всё делаю неправильно. Это разные вещи.
Она развернулась и пошла к двери. В коридоре, уже обувая сапоги, она бросила через плечо:
– Я расскажу всем. Всей родне. Какая ты на самом деле. Что ты делала за моей спиной.
И тогда я сказала фразу, которую обдумывала три дня. Которую репетировала перед зеркалом. Которую хотела произнести именно так – спокойно, почти ласково.
– Расскажите, мамочка. А если спросят, зачем я так делала, скажите им: «Это у неё деменция». Она всё забывает. Я ей говорю – а она тут же забывает. Бедная девочка.
Галина Петровна замерла с одним сапогом в руке.
– Что ты сказала?
– Я сказала, что у меня деменция, мамочка. Я же во всём с вами соглашаюсь – а потом забываю. Такое бывает, знаете? Человек кивает, а через минуту уже не помнит. Болезнь такая. Очень удобная.
Я улыбнулась ей. Самой тёплой, самой ласковой улыбкой, на которую была способна.
Галина Петровна надела сапог. Молча застегнула пальто. И вышла, не закрыв дверь.
Я закрыла за ней.
Прислонилась спиной к двери. Ноги подкашивались. Ладони были мокрые. В груди колотилось так, что казалось – рёбра сейчас разойдутся.
Но я стояла. И не плакала. Впервые за семь лет – не плакала после её ухода.
Костя вышел из кухни. Посмотрел на меня. Подошёл. Обнял.
– Ты нормально? – спросил он.
– Не знаю. Наверное.
– Жёстко ты ей. Про деменцию.
– А она мне семь лет – не жёстко?
Он не ответил. Но и не отпустил. Мы стояли в коридоре, обнявшись, и молчали.
Вечером заказали суши. Дети были счастливы. Мишка уронил ролл в соевый соус и забрызгал всю скатерть. Полинка хохотала. Костя вытирал стол и улыбался.
Было хорошо. Легко. Но я понимала: это не конец. Это даже не середина.
Прошло шесть недель. Галина Петровна не звонила. Ни разу. Ни мне, ни Косте. Впервые за семь лет – шесть суббот подряд без визитов. Без звонков. Без указаний, как жить.
Костя ездил к ней сам. Два раза. Возвращался хмурый, молчаливый. Я не расспрашивала. Он сам рассказывал – коротко, скупо.
– Она считает, что ты её выгнала.
– Я её не выгоняла.
– Я знаю. Но она считает.
Потом передал, что Галина Петровна обзвонила всю родню. Его тётку в Туле, двоюродную сестру в Твери, школьную подругу, с которой дружит сорок лет. Всем рассказала, какая у Кости жена. Врунья. Манипуляторша. «Притворялась, что слушает, а сама делала наоборот». И про деменцию – тоже рассказала. Только в её версии это звучало так: «Она мне в лицо посмеялась. Издевалась. Сказала, что у неё деменция. Представляете? Над болезнью смеётся!»
Тётка из Тулы позвонила Косте. Говорила двадцать минут. Костя слушал, кивал, потом положил трубку и сказал мне:
– Тётя Валя считает, что ты перегнула с этой деменцией.
Я молчала.
– И что мне нужно было перед твоей мамой извиниться. За враньё.
– А за что она должна извиниться передо мной? За семь лет критики? За то, что ни разу не сказала доброго слова? За торт на дне рождения Мишки? За розовое платье, которое Полинка ненавидит? За борщ, который она варит каждую субботу – и который никто не ест?
Костя опустил голову.
– Я не говорю, что ты не права. Я говорю, что... может, способ не тот.
Может, способ не тот. Может быть. Семь лет я пробовала «тот» способ – разговаривать, объяснять, просить. Не работало. Три месяца пробовала «не тот» – кивать и делать по-своему. Было спокойно. А потом правда всплыла – и снова война.
Только на этот раз война была другая. Не я воевала. Она воевала. А я просто жила. Готовила ужин. Водила дочь на карате. Покупала детям мороженое. Резала огурцы полукольцами. И не чувствовала себя виноватой.
Через два месяца Галина Петровна позвонила. Не мне – Косте. Сказала, что хочет видеть внуков. Костя привёз детей к ней на выходные. Без меня. Я не поехала. Он не настаивал.
Когда дети вернулись, Полинка рассказала:
– Бабуля плакала. Сказала, что мама её обидела. Что мама плохая.
Мне стало холодно. Не от злости – от понимания, что Галина Петровна теперь воюет через детей.
Я присела перед Полинкой.
– Полинка, мама и бабуля поссорились. Это бывает у взрослых. Но это не значит, что кто-то плохой. Мы обе тебя любим. И Мишку.
Полинка кивнула. Но в глазах осталось что-то тревожное. Что-то такое, чему у шестилетнего ребёнка не должно быть места.
Я позвонила Галине Петровне сама. Впервые за два месяца.
– Галина Петровна, я прошу вас. Не втягивайте детей. Это между нами. Не между вами и Полинкой.
Она молчала пять секунд. Десять.
– Ты мне указываешь, что говорить моим внукам?
– Я прошу вас не говорить шестилетней девочке, что её мама плохая.
– А ты не плохая? После всего?
– Галина Петровна, я не святая. Я делала глупости. Врала вам – потому что не видела другого выхода. Но я не буду извиняться за то, что кормлю своих детей так, как считаю нужным. И одеваю. И воспитываю.
Она повесила трубку.
Я сидела на кухне, телефон в руке, и понимала, что ничего не кончилось. Ничего не решилось. Просто война перешла в другую стадию.
Муж пришёл вечером, сел рядом.
– Что будем делать? – спросил он.
– Жить, – сказала я. – Просто жить. Если она хочет общаться – пусть общается. Но без приказов. Без критики. Без контроля каждого моего шага. Если не может – значит, будем общаться на расстоянии.
– Она моя мать.
– Я знаю. И я не запрещаю тебе её видеть. Я запрещаю ей командовать в моём доме. Это разное.
Костя молчал долго. Потом кивнул.
Спать легли рано. Дети уже уснули. В квартире было тихо. Я лежала с открытыми глазами и думала о том, что Галина Петровна сейчас тоже не спит. Лежит в своей квартире в Подольске и думает, как вернуть контроль. Она привыкла быть главной. А я привыкла терпеть. И обе мы сейчас учились жить по-другому.
Тяжело. Неудобно. Больно.
Но по-другому я уже не могла.
Прошло ещё три месяца. Галина Петровна приезжает раз в две недели. Не каждую субботу – раз в две недели. Мы договорились. Вернее, Костя договорился. Я не участвовала в переговорах.
Она приезжает, сидит с детьми, пьёт чай. Со мной разговаривает сухо, вежливо. «Здравствуй, Марина». «До свидания, Марина». Между этими двумя фразами – ничего. Ни критики, ни советов. Ни одного слова о том, как я режу огурцы.
Полинка ходит на карате. Мишка ест мороженое зимой. Борщ я варю по своему рецепту.
Говорят, Галина Петровна рассказывает тёте Вале, что я «сломала семью». Что я «настроила Костю против матери». Что я «издевалась над больной темой» – имеет в виду деменцию. Тётя Валя сочувствует. Двоюродная сестра тоже.
А я сплю спокойно. Впервые за семь лет.
Но иногда ночью просыпаюсь и думаю: а может, Костя прав? Может, способ был не тот? Может, стоило не врать три месяца, а сесть и поговорить? Может, фраза про деменцию – это было уже слишком?
А потом вспоминаю триста суббот. Триста визитов. Триста раз «не так». Вспоминаю Мишкин день рождения, когда она просидела с каменным лицом в углу. Вспоминаю розовое платье с бирками. Вспоминаю, как Полинка шёпотом спрашивала: «Мама, а почему бабуля ругается?»
И засыпаю обратно.
Перегнула я с этой деменцией? Или семь лет молчания – это и был перегиб? Как бы вы на моём месте поступили?