Глазами солдата, оставшегося жить, когда все вокруг умерли.
Моё сознание медленно вернулось ко мне, руки и ноги словно не принадлежали мне. С трудом я поднял ладонь перед собой, закрываясь от лучей солнца.
— Я выжил?
Первое, что с трудом произнёс я, глядя на серое небо, затянутое дымом. Голос прозвучал сипло, будто не мой вовсе, а чужой, надорванный, донёсшийся откуда-то со стороны. Где-то вдалеке всё ещё гудели моторы самолётов и раздавался отчётливый звук выстрелов. Но какой во всём этом смысл? Я едва ли смогу подняться и стоять на ногах. Тело налилось свинцом, каждая кость ныла тягучей, тупой болью. Зачем судьба даровала мне шанс выжить в этом месиве, не лучше ли было бы просто дать мне умереть?
Мысль эта пришла не сразу, а выползла откуда-то изнутри, липкая и тяжёлая, как тот самый дым, что застилал небо. Я попробовал пошевелить пальцами ног — вроде слушаются. Пошевелил рукой — цела. Значит, всё-таки живой. Дурак. Обрадовался.
Из раздумий меня выбил кашель где-то недалеко от меня. Неужели кто-то ещё выжил? — подумал я, и во мне, против воли, зародилась надежда. Глупая, цепкая, солдатская надежда, которая умирает последней, даже когда сам уже готов ко всему.
Пошатываясь, я встал на ноги. Голову повело, перед глазами поплыли серые круги, но я устоял, упёршись рукой в стенку окопа. Ладонь нащупала мокрую, склизкую глину, в которую тут же въелись щепки и каменная крошка. Оттолкнувшись, я пошёл по окопу в сторону кашля.
На пути под моими ногами были мои товарищи, которых приходилось переступать. Точнее, то, что от них осталось. Я старался не смотреть вниз, но краем глаза всё равно выхватывал неестественно вывернутые руки, лужи, в которых чернела земля, и осколки того, что ещё час назад было людьми. С ними я пил махорку, с ними ругал кашу, с ними ждал письма из дома. Теперь их просто приходилось переступать, чтобы идти дальше.
Выйдя за угол окопа, я увидел человека. Можно было с уверенностью сказать, что он не жилец, учитывая обилие крови из его ранений. Бедняга продолжал мучиться перед своей гибелью. Грудь его ходила ходуном, с присвистом, и каждый вздох давался ему с таким трудом, что, казалось, сейчас разорвёт лёгкие. Подойдя к нему вплотную, я увидел, как он пытается достать что-то из своего кармана. Пальцы уже не слушались, скребли по ткани судорожно, бестолково, как у слепого котёнка.
Я опустился рядом с ним на колени. Глина тут же напиталась кровью и противно чавкнула. Осторожно, стараясь не сделать ему больно, я засунул руку в его карман и нащупал плотный, чуть погнутый уголок. Вытащил. Это была фотография его жены. Молодая женщина с пухлыми губами и светлыми волосами, уложенными в нехитрую деревенскую причёску. Она смотрела с карточки чуть испуганно, будто понимала, что этот снимок сейчас увидят чужие руки в окопе, залитом кровью.
Умирающий приоткрыл мутные глаза, скосил их на фотографию в моей руке, и по лицу его, залитому грязью и потом, скользнуло что-то похожее на облегчение. Он прокашлял, выплёвывая розовую пену:
— Спа...сибо...
Я кивнул. Сказать что-то в ответ было нельзя — горло перехватило.
Он посмотрел на небо, на этот серый, затянутый дымом купол, вздохнул — в последний раз, глубоко и уже без хрипа — и затих. Просто перестал дышать. Глаза его остались открытыми, смотрели вверх, но уже ничего не видели.
После этого я присел рядом с ним какое-то время, глядя на небо. Вдалеке всё так же гремел гром из пуль и взрывов. А здесь, в этом углу окопа, было вдруг удивительно тихо. Только ветер шелестел обрывками плащ-палаток и где-то одиноко звенел комар, спятивший от этого ада.
Я всё смотрел на фотографию в своей руке. Женщина с карточки смотрела на меня теперь уже строже, будто спрашивала: «А ты? Ты зачем здесь сидишь?». Сунул снимок в нагрудный карман гимнастёрки, туда, где у самого должны были лежать свои письма. Чужая память теперь легла рядом с сердцем.
Вновь поднявшись на ноги, я поплёлся дальше, в направлении сооружения под землёй, где у нас была связь с командованием. Землянку связи я знал хорошо — сам не раз таскал туда катушки с проводом, сам сидел в углу, пока Лёнек, молодой радист, отстукивал морзянку.
Зайдя внутрь, единственное, что я обнаружил, — это бездыханные тела. Судя по всему, они застрелились, чтобы не сдаться врагу. Капитан сидел, откинувшись на ящик, голова на груди, в руке — пистолет. Лёнек валялся тут же, в наушниках, будто уснул за работой. Только на виске у него чернела маленькая, аккуратная дырочка.
Я остановился на пороге, вглядываясь в полумрак. Глаза постепенно привыкали, и проступало всё больше деталей. На столе, рядом с разбитой рацией, валялась недоеденная краюха хлеба, присыпанная землёй с потолка. Кружка с остатками чая. Капитан, видно, пил перед тем, как всё случилось. Чай давно остыл и покрылся мутной плёнкой.
Рация, большой ящик с лампами, была разбита вдребезги — кто-то со злости саданул по ней прикладом, чтобы не досталась врагу. Связи нет. Приказа нет. Командира нет. И даже тех, кто мог бы сказать, что делать дальше, — тоже нет.
Один. Я остался совсем один в этом окопе, среди мёртвых, под серым небом, которое всё ещё сотрясалось от взрывов.
Я подошёл к Лёньку, тронул его за плечо. Плечо было твёрдым, холодным, не податливым.
— Эх, Лёнек, — сказал я тихо. — Глупо вышло-то как.
Голос мой в землянке прозвучал глухо, как в пустой бочке. Никто не отозвался.
Я присел на корточки у стены, достал кисет. Пальцы всё ещё дрожали, и махорка сыпалась мимо, на глиняный пол. С третьей попытки скрутил цигарку, чиркнул зажигалкой. Сделал глубокую затяжку, чувствуя, как едкий дым щиплет горло, но вместе с тем приносит какое-то дурацкое, почти забытое спокойствие.
Закурил и стал смотреть на капитана. Хороший был мужик. Из тех, кто не прятался за спины солдат, кто первым поднимался в атаку. И вот теперь сидит здесь, с дыркой в голове, и решает уже не наши, а свои, небесные, дела.
В кармане у него, на груди, я заметил край бумаги. Письмо наверно. Наклонился, вытащил осторожно, чтобы не потревожить. Треугольник, сложенный по-солдатски, плотный, засаленный от долгого ношения у сердца. На оборотной стороне детским почерком было выведено: «Папе от Катюши». Я сглотнул комок, засунул письмо обратно. Не моё. Пусть с ним и остаётся.
Снаружи вдруг стало тише. Стрельба отдалилась, ушла куда-то влево, к лесу. А может, мне просто показалось. В ушах всё ещё звенело, и этот звон перекрывал половину звуков.
Вернулся к капитану, присел перед ним на корточки.
— Ты уж прости, товарищ капитан, — сказал я негромко. — Что не остаюсь с вами. Может, оно и правильней было бы, как вы... Да только не могу я так. Не выходит.
Забрал у него пистолет. ТТ, тяжёлый, ещё тёплый. Обойму выщелкнул — полная, патронов не жалел капитан. Себе один оставил, остальные пригодятся. Запасную обойму нашёл у Лёнька в подсумке. Патроны к винтовке у убитых собрал, сколько в карманы влезло. Флягу с водой с пояса одного снял, там ещё плескалось на донышке. Сухарей в вещмешке у другого нашёл, чёрствых, но ничего, сойдут.
Собрался, перепоясался по-новому, поправил скатку шинели за спиной. Посмотрел на всех в последний раз. Капитан всё так же сидел, уронив голову. Лёнек лежал, спрятав лицо.
— Прощайте, братцы, — сказал я и вышел.
Наружный воздух, пропахший гарью и тротилом, показался после спёртой духоты землянки почти свежим. Я постоял, прислушиваясь. Стрельба теперь слышалась отчётливее — сзади и слева. Значит, передовая сместилась. Значит, наши отошли. Или немцы прорвались.
Надо было уходить в ту сторону, где тише. Там, где тихо, там или свои, или ничьи. Свои лучше, конечно, но и ничьи пока сойдут.
Я выбрал направление и пошёл по окопу, стараясь ступать бесшумно. Скоро окоп кончился, развалился, превратился в неглубокую канаву, а потом и вовсе исчез. Дальше шло поле, всё в воронках, изрытое, перепаханное взрывами, будто здесь пахал великан плугом. Воронки тянулись одна за другой, и между ними можно было перебегать, прячась.
Я перебежал к первой, залёг, прислушался. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выскочить. Втянул носом воздух — пахло гарью и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным. Тем, что всегда остаётся после боёв.
Из воронки, в которой я лежал, торчал край чьей-то шинели. Я отдёрнул руку, как ошпаренный, но потом заставил себя посмотреть. Молодой парень, совсем мальчишка, лежал лицом вверх, раскинув руки, и смотрел в небо пустыми, уже застывшими глазами. На губах у него застыла кровь, чёрная, запёкшаяся. Я отвернулся.
Надо было двигаться дальше. Лежать здесь нельзя — заметят.
Я приподнялся на локтях, выглянул из воронки. До следующей метров пятнадцать, не больше. Перекатился, упал на дно, затаился. И так от воронки к воронке, от бугра к бугру, как крот, зарывающийся в землю.
С каждым метром, с каждым перебежкой силы уходили, таяли, как снег по весне. Руки и ноги налились чугуном, дыхание сбивалось, в глазах темнело. Но я полз, перекатывался, бежал, падал, снова полз. Потому что останавливаться нельзя. Потому что там, впереди, может быть жизнь. А здесь, позади, осталась только смерть и серое, равнодушное небо.
Где-то через час, а может, через вечность, я услышал впереди голоса. Говорили тихо, но я сразу понял — наши. Русская речь, родная, матерная, с привычными интонациями.
Я лёг, прижался к земле, стараясь стать незаметным. Мало ли кто может говорить по-русски. И свои, и перебежчики, и пленные, которых немцы гонят впереди себя.
Осторожно, сантиметр за сантиметром, я выглянул из-за бугра. Метрах в пятидесяти, в ложбинке, сидели человек пять. Наши. Форма красноармейская, каски, винтовки при них. Один курил, пряча огонёк в кулаке. Другой перематывал портянку. Третий, видно старший, смотрел в мою сторону в бинокль.
Я замер. Заметил или нет?
И тут старший опустил бинокль, ткнул пальцем в мою сторону и что-то сказал. Двое сразу вскинули винтовки, направили стволы туда, где я лежал.
— Эй! — крикнул один. — Выходи, кто там! Руки вверх, мать твою! Стрелять буду!
Я медленно, стараясь не делать резких движений, поднялся, поднял руки вверх. Винтовка моя осталась лежать в траве.
— Свои, — крикнул я хрипло. — Свои я, братцы. Из пятой роты.
Старший скомандовал опустить винтовки, подошёл ко мне, вгляделся в лицо.
— Живой? — спросил он коротко. — Откуда идёшь?
— Оттуда, — я мотнул головой назад, туда, где остались окопы, землянка, капитан, Лёнек и тот парень с фотографией. — Оттуда, где все остались. Один я вот... выполз.
Старший посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом, потом кивнул, будто понял что-то своё.
— Садись, — сказал он. — Перекури. Потом расскажешь, что там у вас. А пока — передохни. Ты теперь с нами.
Я опустился на землю, прямо туда, где стоял. Ноги подкосились, и я просто осел, как мешок с картошкой. Тот, что курил, протянул мне кисет. Я взял дрожащими пальцами, долго крутил цигарку, никак не мог справиться. Он смотрел молча, потом сказал:
— Контуженый, что ли?
— Не знаю, — ответил я. — Может, и контуженый. Всё гудит внутри.
— Покури, легче станет, — он щёлкнул зажигалкой, дал прикурить.
Я затянулся глубоко, до самого нутра, и правда — немного отпустило. Гул в ушах не ушёл, но стал тише, привычней. Огляделся. Пятеро их было, вместе со мной. Все молодые, только старший, который с биноклем, постарше меня, лет под сорок, наверное. Лица усталые, серые от въевшейся земли, глаза красные, не спавшие. Но живые. Живые, мать их.
— Командир взвода, лейтенант Громов, — представился старший, присаживаясь рядом на корточки. — Ты говоришь, из пятой роты? Так пятая рота ещё утром в полном составе... — он замолчал, не договорил.
— В полном составе что? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— В полном составе осталась, — ответил за него молодой парень, тот, что портянку мотал. — Мы когда отходили, видели. Там такой ад был... Не вылезти.
Я кивнул. Значит, не я один. Значит, все, кого я переступал в окопе, все, кто лежал в тех воронках, — это и была пятая рота. Почти вся.
— А ты как выполз? — спросил лейтенант.
Я рассказал коротко. Про то, как очнулся, про кашель, про того парня с фотографией, про землянку, про капитана и Лёнька. Про то, как шёл от воронки к воронке. Когда дошёл до фотографии, полез в карман, достал, показал.
— Вот, — сказал я. — Чужая жена. Даже имени не знаю.
Лейтенант взял снимок, повертел в руках, посмотрел на свет. Женщина с карточки смотрела на него всё так же испуганно.
— Надо будет при случае сдать куда следует, — сказал он. — Опознают, может, отправят родным. А может, и нет. Война.
Вернул фотографию, я спрятал её обратно.
— А вы кто? — спросил я. — Какая часть?
— Десантники, — усмехнулся лейтенант. — Были десантники. Теперь кто? Пехота, наверное. Окружение мы. Немцы вчера прорвались утром, замкнули кольцо. Мы теперь в котле.
В котле. Я слышал это слово, но как-то далёко, по радио, в сводках. Теперь оно коснулось меня самого.
— И что теперь? — спросил я.
Лейтенант посмотрел на меня долгим взглядом.
— А теперь будем выходить, — сказал он просто. — К своим. Другого выхода нет. Сидеть здесь — либо немцы найдут, либо с голоду подохнем. Надо на восток пробиваться, к своим.
Он достал карту, развернул на коленях, показал:
— Мы вот тут. Лесок этот, видишь? А немцы, судя по звуку, вот здесь и вот здесь. Значит, проход остаётся только тут, через болото. Топко, конечно, но пройти можно. Ты с нами?
Вопрос был простой, но я задумался. А куда мне ещё? Назад — нельзя, там немцы. В стороны — некуда. Оставаться — смерть.
— С вами, — ответил я.
Лейтенант кивнул, будто другого ответа и не ждал.
— Тогда слушай сюда, — сказал он. — Идти будем ночью. Сейчас засветло заляжем вон в тех кустах, переждём. Днём по открытому месту нельзя, заметят с воздуха. А ночью — попробуем.
Он показал на опушку леса, метрах в трёхстах от нас. Днём путь туда был чистым, открытым, простреливаемым насквозь.
— Дождёмся темноты и рванём, — закончил лейтенант.
Я посмотрел на небо. Солнце клонилось к закату, медленно, будто нехотя. До темноты ещё часа три, не меньше. Три часа лежать в кустах, бояться чихнуть, бояться кашлянуть, бояться, что немецкий самолёт заметит сверху или патруль наткнётся.
— Докуривай и пошли, — сказал лейтенант. — Сержант, веди людей.
Тот, что давал мне кисет, поднялся, поправил автомат. Оказалось, он сержант. Молодой совсем, лет двадцать пять, а уже командует.
Мы перебежали к кустам, залегли в них, как зайцы. Кусты были жидкие, редкие, много не спрячешь, но если лежать пластом и не шевелиться — вроде незаметно.
Я лёг на спину, смотрел в небо. Оно по-прежнему было серым, затянутым, низким, но сквозь дым уже пробивались лучи заходящего солнца, красили края облаков в багровый цвет. Красиво. Страшно красиво.
Рядом со мной лёг молоденький боец, совсем пацан, лет восемнадцати. Глаза большие, испуганные, губы дрожат. Смотрит на небо и крестится украдкой, чтобы никто не видел.
— Боязно? — спросил я шёпотом.
Он вздрогнул, покосился на меня, потом кивнул.
— Боязно, — прошептал. — Я первый раз в окружении. Мы только вчера на передовую пришли, а сегодня уже... это.
— А откуда сам?
— Из-под Рязани. Деревня у нас там, маленькая. Мамка осталась, сестрёнки двое. Я им письмо написал неделю назад, что живой. А теперь вот...
Он замолчал, сглотнул.
— Ничего, — сказал я. — Прорвёмся. Главное — не дёргаться, делать, что лейтенант скажет. Он мужик опытный, видно.
— А вы? — спросил парень. — Вы откуда?
— Я? — задумался я на секунду. — Я из Смоленска. Был из Смоленска. Теперь вот... не знаю, откуда я.
Парень посмотрел на меня с пониманием, кивнул.
— У меня дядька в Смоленске жил, — сказал он. — До войны. А сейчас не знаю, жив ли. Там же немцы уже, говорят.
— Немцы, — подтвердил я.
Мы замолчали. Говорить больше не хотелось. Да и нельзя было — тишина вокруг стояла злая, напряжённая. Вдалеке всё ещё погромыхивало, но реже, чем утром. Бой уходил куда-то дальше, на восток.
Я лежал и думал о том, как быстро всё меняется. Ещё утром я был в пятой роте, у меня был капитан, был Лёнек, были товарищи, которых я знал по именам. А теперь я с чужими людьми, в кустах, и жду ночи, чтобы идти неизвестно куда. И эти чужие люди теперь — мои. Потому что кроме них у меня никого нет.
Солнце садилось медленно, будто нарочно тянуло время. Тени стали длиннее, потом слились в сумерки. Небо из серого стало тёмно-синим, почти чёрным. Зажглись первые звёзды, мелкие, редкие, холодные.
Лейтенант подполз к нам, прошептал:
— Скоро выступаем. Проверьте оружие, патроны. Идти цепочкой, друг за другом, дистанция три метра. Если кто отстанет — не ждём, потом догонит. В болоте не разговаривать, не курить, не кашлять. Немцы рядом, могут услышать. Вопросы?
Вопросов не было.
Я проверил винтовку, дослал патрон в ствол, поставил на предохранитель. Пощупал гранату на поясе, пистолет капитана за пазухой. Вроде всё.
— Пошли, — скомандовал лейтенант.
---
Тьма навалилась сразу, густая, хоть глаз выколи. Месяц ещё не взошёл, и только звёзды светили слабо, давая чуть-чуть света, чтобы различать спину впереди идущего. Мы шли цепочкой, как лейтенант велел, я пристроился за тем молодым парнем, рязанским. Он то и дело оглядывался, проверял, здесь ли я. Наверное, боялся остаться один в этой темноте.
Болото началось не сразу. Сначала был лес, жидкий, берёзовый, с кривыми стволами и редким подлеском. Ноги ступали по мху, мягко, беззвучно. Потом лес кончился, и пошла низина. Мох стал толще, под ним захлюпало — сначала чуть-чуть, потом больше.
— Держаться правее, — прошелестело от лейтенанта. — Там тропа есть, звериная. По ней можно.
Мы свернули, и правда — под ногами стало твёрже. Кто-то, может, лоси, может, кабаны, протоптали узкую полоску среди трясины. Я ступал след в след, стараясь не сбиться.
В темноте болото казалось живым. Там и тут слышались вздохи, бульканье, чьи-то всхлипы. То ли птицы ночные, то ли сама земля дышала, выпуская газы. Воздух здесь был тяжёлый, сырой, пах гнилью и тиной. Комары облепили лицо, руки, лезли в глаза, в уши, но отмахиваться нельзя — шум.
Рязанский впереди споткнулся, чуть не упал, я подхватил его за локоть.
— Тихо, — шепнул. — Не дёргайся.
Он кивнул, пошёл дальше, но я чувствовал, как дрожит его рука.
Сколько мы так шли — час, два, три? Я потерял счёт времени. Ноги гудели, в сапоги набралась вода, хлюпало при каждом шаге. Спина затекла от напряжения. Но останавливаться нельзя — рассвет застанет в болоте, и тогда всё.
Где-то далеко слева, там, где остались немецкие позиции, взлетела ракета. Осветила небо на секунду, и в этом мгновенном свете я увидел наших — согнутые фигуры, бредущие по колено в воде, с винтовками за спиной. Как призраки. Как тени умерших, которые всё ещё идут.
Ракета погасла, и снова стало темно.
— Ложись! — донеслось спереди.
Я упал прямо в воду, в грязь, в тину, прижался лицом к земле. Рядом плюхнулся рязанский. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно за версту.
Над головой загудело. Самолёт. Шёл низко, прямо над болотом, прочёсывал местность. Я затаил дыхание, вжался в жижу, стараясь стать одним целым с этой грязью, с этим болотом, с этой проклятой землёй.
Гул усилился, потом стал удаляться, стихать. Но лейтенант не поднимал. Лежим. Вода холодная пробирает до костей, зубы стучат, но терпим.
— Встаём, — через вечность донеслось.
Поднялись, мокрые, грязные, в тине с головы до ног. Пошли дальше.
Под утро болото кончилось. Сначала мох стал тоньше, потом появилась трава, потом кусты, потом снова лес. Настоящий, густой, еловый. Мы вошли в него, как в спасение.
Лейтенант остановил всех, приказал залечь.
— Передохнём, — сказал. — Рассвет скоро. Днём здесь переждём, а ночью дальше.
Я рухнул под ёлку, прямо на сухие иголки. Тело ломило, в сапогах хлюпало, зубы выбивали дробь. Рязанский привалился рядом, дрожал мелкой дрожью.
— Х-холодно, — простучал он.
— Потерпи, — ответил я. — Сейчас рассветёт, теплее станет.
Достал флягу с остатками воды, протянул ему:
— На, глотни.
Он отхлебнул чуть-чуть, вернул. Я тоже сделал глоток. Вода тёплая, противная, но горло смочила.
Стало светать. Медленно, нехотя, как всегда бывает перед рассветом. Небо из чёрного стало серым, потом синим, потом розовым. Запели птицы, настоящие, лесные, не те, что над полем боя. На душе стало чуть спокойней.
Я посмотрел на своих. Шестеро нас теперь было, вместе со мной. Лейтенант, сержант Коля, рязанский Серёга, ещё двое — коренастый мужик лет тридцати с пулемётом, дядя Вася, и молодой боец Сашка, Серёгин земляк. Шестой, с которым я говорил в кустах, тот, что портянку мотал, пропал. Видно, отстал в болоте или утонул.
— Кого нет? — спросил лейтенант, пересчитав нас.
— Петрова нет, — ответил сержант.
Лейтенант помолчал, потом сказал:
— Записывай: Петров, красноармеец, пропал без вести при переходе через болото.
Сержант достал карандаш, бумажку, записал.
— А вы, — лейтенант повернулся ко мне, — как звать-то? А то всё «ты» да «ты».
Я назвался.
— А по имени-отчеству?
— Просто по имени, — ответил я. — Какое теперь отчество.
— Хорошо, — кивнул лейтенант. — Я Иван Михайлович. Сержант наш — Коля. Тот, что с тобой сидит, рязанский, — Серёга. Пулемётчик — дядя Вася. А это, — он кивнул на второго молодого, — Сашка, Серёгин земляк.
Я кивнул всем, запоминая лица. Теперь это мои.
— Отдыхайте, — сказал лейтенант. — Я покараулю первый час. Потом смените.
Я закрыл глаза. Сон пришёл сразу, тяжёлый, без сновидений, как провал в чёрную яму.
---
Разбудил меня Серёга, тряс за плечо.
— Вставайте, — шептал он. — Немцы.
Я открыл глаза, сел. Сердце сразу заколотилось. Где? Куда?
— Там, — показал Серёга в сторону, откуда мы пришли.
Я выглянул из-за ёлки. На опушке леса, метрах в двухстах, стояли немцы. Человек десять. Стояли, курили, разговаривали. Автоматы на груди, каски, зелёная форма. Обычные люди. Такие же, как мы. Только чужие.
Лейтенант подполз к нам.
— Видите? — спросил шёпотом. — Прочёсывают. По нашим следам идут. Видно, заметили, где мы в болото вошли, и теперь ищут.
— Что делать будем? — спросил дядя Вася, поправляя пулемёт.
— Лежать, — ответил лейтенант. — Если пойдут прямо на нас — тогда принимать бой. Если пройдут мимо — лежать дальше. Не стрелять без команды.
Мы замерли, вжались в землю, слились с лесом. Немцы докурили, перебросились парой фраз, потом построились цепью и пошли. Прямо на нас.
Я сжал винтовку, положил палец на спусковой крючок. Рядом Серёга дышал часто, мелко, как заяц. Пулемётчик дядя Вася навёл ствол, ждал команды.
Немцы шли медленно, прощупывали местность взглядами. Один остановился в двадцати метрах от нас, посмотрел в нашу сторону. Я замер, даже дышать перестал. Он смотрел долго, целую вечность. Потом повернулся и пошёл дальше.
Прошли. Мимо. По краю леса, не заходя вглубь.
Я выдохнул, только когда последний немец скрылся за деревьями.
— Повезло, — сказал лейтенант. — Лес густой, не заметили.
Мы лежали ещё долго, пока окончательно не убедились, что немцы ушли. Потом лейтенант разрешил поесть. Достали сухари, поделили. Воды уже не было, но рядом нашёлся ручей, напились.
Весь день просидели в лесу, слушая, как далеко, в стороне, идёт бой. Там наши пробиваются. Там жизнь. А здесь, в лесу, была только смерть, которая ждала своего часа.
К вечеру собрались снова. Лейтенант сверился с картой, прикинул направление.
— До своих ещё километров двадцать, — сказал он. — Если повезёт, за две ночи дойдём. А сейчас — пошли. Немцы могут вернуться.
Мы поднялись и снова двинулись в темноту. На восток. К своим. К жизни. К тому, что осталось от неё за этой проклятой войной.
Конец первой главы