Будильник я поставила на половину шестого — не потому что надо было куда-то идти, а потому что знала. Чувствовала, как знает опытная санитарка, что пациент этой ночью не выживет. Только здесь пациентом был мой брак.
В четыре утра я уже сидела на кухне с чашкой остывшего чая и слушала тишину. Дочь спала. Кот Фунтик дремал на подоконнике, изредка дёргая хвостом. За окном Екатеринбург шелестел редкими машинами.
В пять сорок семь хлопнула дверь подъезда.
Я не пошевелилась.
Шаги на лестнице — тяжёлые, неровные, с остановками. Потом долгое шуршание ключа о замочную скважину. Потом — тишина секунды на три. Наверное, соображал, как повернуть.
Дверь распахнулась.
Максим стоял в проёме, держась за косяк. Пальто расстёгнуто, галстук сдвинут набок, на щеке — след помады, который он даже не потрудился стереть. Или не заметил. Что хуже.
— Лена, — сказал он. Не вопросительно. Просто констатировал, что я существую.
— Закрой дверь, — сказала я. — Соседи спят.
Он закрыл. Прислонился к ней спиной и посмотрел на меня с тем выражением, которое я уже научилась читать за одиннадцать лет. Смесь вины, водки и агрессии, которая у пьяных мужчин иногда называется честностью.
— Не спишь, значит, — произнёс он.
— Как видишь.
— Ждёшь.
— Жду, — согласилась я.
Он прошёл в кухню, цепляясь за дверной косяк. Сел напротив меня. Посмотрел в окно, потом на чашку, потом мне в глаза — и что-то в нём, видимо, решилось.
— Да, — сказал он. — Я был у неё. — Пауза. — И ты ничего мне не сделаешь.
Я поставила чашку на стол.
Медленно. Аккуратно. Так, как ставят вещи, когда очень важно не уронить что-то внутри себя.
— Максим, — сказала я спокойно, — ты сейчас пьяный.
— Я пьяный и честный. — Он усмехнулся. — Лучше, чем трезвый и лживый, правда?
— Кто она?
— Зачем тебе?
— Просто хочу знать.
Он откинулся на спинку стула. В его взгляде появилось что-то похожее на удовольствие — то нехорошее удовольствие, которое люди получают, когда наконец произносят вслух то, что долго держали.
— Алина. Из отдела маркетинга. Ей двадцать восемь. — Он сделал паузу. — Она меня понимает.
— Понятно.
— Вот так? Просто «понятно»?
— А что ты хотел услышать?
— Не знаю. — Он нахмурился. — Что ты кричишь. Плачешь. Что-нибудь.
Я встала. Налила воды из фильтра, поставила стакан перед ним.
— Выпей. Ты дышишь, как цистерна.
— Лена, я тебе говорю, что у меня есть другая женщина!
— Я слышала.
— И ты... что? Воды мне даёшь?
— Максим, — сказала я и снова села, — ты хочешь скандала. Ты пришёл сюда в шесть утра с чужой помадой на щеке специально для того, чтобы я кричала, билась в истерике, может быть, ударила тебя — и тогда бы ты почувствовал себя жертвой. Ушёл бы к своей Алине с чистой совестью. Я тебе этого не дам.
Он смотрел на меня долго. Что-то в его хмельных глазах начало меняться — как меняется выражение у человека, который готовился к одному разговору, а попал совсем в другой.
— Ты вообще переживаешь? — спросил он наконец. Уже без агрессии. Почти растерянно.
— Переживаю, — сказала я. — Но не сейчас. Сейчас я просто думаю.
— О чём?
Я помолчала. За окном начинало светать — февральский рассвет, серый и медленный, будто и сам не очень хотел наступать.
— О квартире, — сказала я.
— Что?
— Квартира оформлена на меня. Ты помнишь? Когда мы брали ипотеку, ты сам предложил — у тебя тогда была судимость по административному делу, банк мог отказать. Мы записали на меня. Ипотеку я закрыла досрочно три года назад — тоже из моей премии, ты тогда был в минусе после того проекта. Так что квартира моя, Максим. Юридически и фактически.
Он открыл рот.
— Машина, — продолжала я, — оформлена на тебя, это правда. Но куплена в браке, значит, при разделе — пополам. Хотя я на машину не претендую. Мне не нужна машина, у меня есть права и здравый смысл — найду попроще.
— Лена, подожди...
— Дача, — сказала я. — Участок на имя твоей мамы. Это вообще не наше имущество, так что нечего делить. Счёт в Сбере — совместный, я сегодня утром, когда не спала, перевела свою половину на отдельную карту. Не всё — ровно половину. Можешь проверить.
Максим смотрел на меня так, будто я только что заговорила на незнакомом языке.
— Ты... когда ты это всё...
— Три месяца назад, — сказала я. — Когда ты первый раз задержался до двух и соврал про совещание. Я не дура, Максим. Я просто не торопилась.
— Ты три месяца готовилась?
— Я три месяца надеялась, что ошибаюсь. — Я взяла свою чашку, встала, вылила холодный чай в раковину. — Но ты пришёл сам и всё объяснил. Спасибо, что честно.
— Лена. — В его голосе появилось что-то, чего я не слышала давно. Что-то похожее на страх. — Погоди. Я... я не хотел так.
— Как «так»?
— Я не хотел разводиться.
Я обернулась.
— Правда? — спросила я. — А что ты хотел, Максим? Жить здесь, спать там и чтобы я молчала?
Он не ответил. Смотрел в стол.
— Я не буду молчать, — сказала я. — Но и кричать не буду. Катю трогать не дам — она твоя дочь, и ты будешь её видеть столько, сколько захочет она сама, когда вырастет. Но жить ты здесь больше не будешь. Это моя квартира.
— Куда я пойду?
— К Алине. Она тебя понимает.
В его глазах мелькнула растерянность — такая обнажённая, такая неожиданная, что на секунду мне стало его жаль. Только на секунду.
— Она... — начал он и замолчал.
— Что? Она не звала тебя жить?
Пауза.
— Она замужем, — сказал он тихо. — У неё муж. Мы просто...
— Максим. — Я подняла руку. — Стоп. Это не моя история. Разбирайся сам.
Я вышла из кухни, дошла до спальни, достала из шкафа плед и подушку. Вернулась, положила на диван в гостиной.
— Здесь переспишь. Утром, когда Катя уйдёт в школу, поговорим нормально и трезво о том, что дальше. Документы я уже посмотрела — при взаимном согласии развод занимает месяц.
— Лена, подожди. Может быть, мы...
— Нет, — сказала я. Спокойно. Без злости. — Не «может быть». Ты сам сказал: «Я был у неё, и ты ничего мне не сделаешь». Ты был прав. Я ничего тебе не сделаю. Мне незачем. Ты сам себе уже всё сделал.
Я выключила свет в кухне и пошла спать.
Фунтик спрыгнул с подоконника и пошёл за мной — маленький, тёплый, совершенно равнодушный к человеческим драмам. Я легла, натянула одеяло и закрыла глаза.
За стеной было тихо.
Потом скрипнул диван.
Потом снова тишина.
Я не плакала. Не потому что не было больно — было. Просто боль была уже знакома, уже обжита за три месяца одиноких ночей с остывающим чаем. Острое стало тупым, невыносимое стало просто тяжёлым.
А с тяжёлым можно жить.
Утром Катя вышла к завтраку, увидела отца на диване и спросила только:
— Папа, ты заболел?
— Да, — сказал он. — Немного.
Она кивнула, налила себе чай и достала учебник французского. Одиннадцать лет — возраст, когда дети уже чувствуют всё, но ещё делают вид, что не понимают.
Я поставила перед ней тарелку с овсянкой.
— Ешь, опоздаешь.
— Мам, — сказала она тихо, пока Максим ходил в ванную.
— Да.
— Всё будет хорошо?
Я посмотрела на неё — на эти серьёзные глаза, которые слишком много видят и слишком мало говорят.
— Да, — сказала я. — Обещаю.
И это был единственный раз за всё утро, когда я почувствовала, что могу заплакать.
Но не заплакала.
Просто убрала со стола лишнюю чашку — ту, которую всегда ставила для него, — и поставила только две.
Свою и Катину.