Найти в Дзене
Психология | Саморазвитие

Жена скрывала, что у неё есть ребенок от первого брака. Я узнал об этом на свадьбе

– А Кирюшку-то когда заберёте? Мальчонке отец нужен. Бабушка сказала это между вторым и третьим тостом. Просто так, между делом, как спрашивают про погоду. Она уже выпила две рюмки домашней наливки и раскраснелась — платок съехал на затылок, сухие жилистые руки теребили салфетку. Я посмотрел на Вику. Она сидела рядом — в белом платье, фата откинута на плечо, родинка над верхней губой подрисована карандашом, как всегда. Красивая. Моя жена. Два часа как моя жена. И белая. Белее платья. – Баб Тома, – Вика произнесла это тихо, но я услышал, как треснул её голос, – не сейчас. – А когда сейчас? Сколько можно — мальчишка бабку рисует вместо матери. Шестьдесят человек за столами. Музыка играла, кто-то смеялся на дальнем конце зала. Моя мать накладывала салат. Свидетель Лёха разливал водку. А я сидел и не понимал. – Какой Кирюшка? Бабушка повернулась ко мне. Глаза живые, острые — семьдесят лет, а взгляд как гвоздь. – Внук мой. Викин сын. Восьмой год пацану, со мной живёт, в Калачинске. А вы что

– А Кирюшку-то когда заберёте? Мальчонке отец нужен.

Бабушка сказала это между вторым и третьим тостом. Просто так, между делом, как спрашивают про погоду. Она уже выпила две рюмки домашней наливки и раскраснелась — платок съехал на затылок, сухие жилистые руки теребили салфетку.

Я посмотрел на Вику. Она сидела рядом — в белом платье, фата откинута на плечо, родинка над верхней губой подрисована карандашом, как всегда. Красивая. Моя жена. Два часа как моя жена.

И белая. Белее платья.

– Баб Тома, – Вика произнесла это тихо, но я услышал, как треснул её голос, – не сейчас.

– А когда сейчас? Сколько можно — мальчишка бабку рисует вместо матери.

Шестьдесят человек за столами. Музыка играла, кто-то смеялся на дальнем конце зала. Моя мать накладывала салат. Свидетель Лёха разливал водку.

А я сидел и не понимал.

– Какой Кирюшка?

Бабушка повернулась ко мне. Глаза живые, острые — семьдесят лет, а взгляд как гвоздь.

– Внук мой. Викин сын. Восьмой год пацану, со мной живёт, в Калачинске. А вы что, не знаете?

Я не знал.

Полтора года мы встречались с Викой. Полтора года — ужины, прогулки, ночёвки, разговоры до трёх ночи. Я рассказал ей всё. Про отца, который ушёл, когда мне было четыре. Про мать, которая тянула нас одна. Про стройку, на которую я пришёл в восемнадцать и где до сих пор работаю — прорабом, честно, на совесть. Про то, что мечтаю о семье. Настоящей. С детьми.

Я спрашивал её о прошлом. Пять раз. Не давил — просто спрашивал.

– Вик, у тебя был кто-то до меня? Серьёзный?

И каждый раз она уводила разговор. Улыбалась, запрокидывала голову, трогала меня за руку.

– Было и прошло. Не хочу ворошить. С тобой — всё с чистого листа.

Я верил. Пять раз поверил.

А теперь сидел за свадебным столом, в новом костюме, который жал в плечах, и смотрел на свою жену, у которой был ребёнок. Восьмилетний мальчик. Живёт с бабушкой. Двести восемьдесят километров отсюда.

Вика коснулась моей руки. Пальцы ледяные — у неё они всегда были тёплыми, это у меня вечно мёрзли. А тут — наоборот.

– Егор, я объясню. Потом. Не здесь.

Бабушка Тамара осеклась. Поняла, что сказала лишнее. Принялась ковырять оливье, бормоча что-то про то, что «думала, знает жених-то».

Шестьдесят человек. Мои друзья, её подруги, родители с обеих сторон. И все — все, оказывается, знали. Кроме меня.

Я встал. Положил салфетку на стол. Вышел.

Крыльцо ресторана, март, холодно. Снег ещё лежал по краям парковки, грязный, потемневший. Я сел на ступеньку. Костюм мялся — и плевать.

Ребёнок. У моей жены — ребёнок.

Не сам факт меня убил. Я бы принял. Я вырос без отца — я знаю, как это. Знаю, что значит для мальчишки — расти без мужика в доме. Если бы Вика сказала мне в самом начале, ещё тогда, в первый месяц: «У меня есть сын, он живёт с бабушкой», — я бы кивнул. Обнял бы. Сказал бы: «Расскажи мне про него».

Но она молчала. Полтора года. Тридцать шесть раз ездила к нему — «к подруге Наташе в Калачинск». Я ещё шутил: «Что у тебя за подруга такая, что каждые две недели к ней мотаешься?» Вика смеялась. Запрокидывала голову. Родинка растягивалась в улыбке.

Мне было плохо. Физически — ладони влажные, во рту металлический привкус. Как перед дракой, только драться не с кем.

Через полчаса вышел Лёха. Сел рядом.

– Ты чего?

– Знал? – спросил я.

Он помолчал. Потом кивнул.

– Вика просила не говорить. Сказала — сама расскажет, когда будет готова.

– Полтора года не была готова. А шестьдесят человек на свадьбе — были готовы.

Лёха ничего не ответил. Посидели молча. Потом я встал, отряхнул штаны. Вернулся в зал. Сел рядом с Викой. Она плакала — тихо, в салфетку, тушь потекла. Родинка размазалась.

Я улыбнулся гостям. Поднял бокал. Что-то сказал — не помню что. Люди чокались, хлопали.

Я смотрел на Вику и думал одно: кто ты?

Утром она рассказала. Мы сидели на кухне съёмной квартиры — нашей первой общей квартиры, в которую переехали за неделю до свадьбы. Вика в халате, без косметики, без родинки — просто лицо, бледное, припухшее от слёз.

– Мне было двадцать один, когда я вышла за Костю. Через год родился Кирилл. Ещё через два года Костя ушёл. Просто собрал сумку и уехал в Новосибирск. Ни разу не позвонил.

Она говорила тихо. Смотрела в чашку. Чай остывал — она к нему не притронулась.

– Я не справлялась. Работы не было, денег не было, Кирюше два года, он болел постоянно — бронхиты, отиты. Бабушка забрала его к себе. Временно. На полгода. А потом полгода превратились в год. Год — в два. Я устроилась на работу, стала переводить деньги, ездить к нему. Но забрать — не забирала. Не могла. Однушка, зарплата двадцать тысяч. Кирюше в Калачинске лучше — у бабушки дом, сад, школа рядом.

– А мне ты не сказала — почему?

Вика подняла глаза. Мокрые, красные.

– Потому что ты бы ушёл.

– Нет. Не ушёл бы.

– Все уходят. Два раза после Кости я пробовала встречаться. Оба раза говорила про Кирилла. Оба раза — «извини, мне это не подходит». Слово в слово. Я не могла потерять тебя, Егор. Ты — первый человек за семь лет, с которым я почувствовала себя живой.

Она плакала. Я сидел напротив, руки на столе — растрескавшиеся костяшки, строительная пыль, которую никакое мыло не берёт.

Мне было жалко её. По-настоящему жалко — горло перехватывало. Но внутри сидело другое. Не злость. Тяжелее злости. Обида. Такая, которая не проходит за утро.

– Ты отняла у меня выбор, – сказал я. – Полтора года. Я спрашивал пять раз. Ты каждый раз врала. Не молчала — врала. «К подруге Наташе». Тридцать шесть раз «к подруге Наташе».

Вика сжалась. Халат натянулся на плечах — она стала меньше, как будто из неё выпустили воздух.

– Я переводила ему деньги, – сказала она. – Двадцать пять тысяч каждый месяц. Со второго счёта. Ты не знал.

Я не знал. Двадцать пять тысяч — каждый месяц, полтора года. Четыреста пятьдесят тысяч, которые прошли мимо нашего общего бюджета. И я не знал.

– Почему со второго? Почему не с основного?

– Чтобы ты не увидел.

Ещё одна ложь. Ещё один слой. Как обои — снимаешь один, под ним другой, а под тем — голая стена.

– Вика, я хочу спросить одно. Только честно. На свадьбе ты сказала тост. Помнишь?

Она кивнула.

– Ты сказала: «У нас будут дети, и ты будешь лучшим отцом». Шестьдесят человек это слышали. Те самые шестьдесят, которые знали, что у тебя уже есть ребёнок. Тебе не было стыдно произносить это?

Вика не ответила. Закрыла лицо руками. Плечи тряслись.

Я встал. Вышел на балкон. Март. Холод. Во дворе дети катались на великах — кому-то уже купили, не дожидаясь лета. Мальчишка лет семи-восьми, в красной куртке, носился по кругу, визжал от восторга.

Я стоял и смотрел на него. И думал о мальчике в Калачинске, которому восемь лет, который рисует дом с тремя человечками и живёт с бабушкой, потому что его мать боится потерять нового мужа.

Через неделю после того разговора я нашёл банковскую выписку. Не искал специально — она лежала в ящике комода, под стопкой Викиных документов. Я доставал свидетельство о браке для прописки и наткнулся.

Выписка по счёту, открытому в другом банке. Переводы — двадцать пять тысяч, пятнадцатого числа, каждый месяц. Получатель — Тамара Васильевна. Бабушка.

Я стоял с этой бумагой и считал. Полтора года до свадьбы — четыреста пятьдесят тысяч. Два года после — ещё шестьсот. Миллион пятьдесят тысяч. На ребёнка, о котором я узнал за свадебным столом от подвыпившей бабушки.

Вика была на работе. Я положил выписку обратно. Сел в машину. И поехал в Калачинск.

Двести восемьдесят километров. Электричка и автобус — четыре часа. На машине — три с половиной. Я ехал и думал: что я делаю? Еду к ребёнку жены, которого она от меня скрывала. Без её ведома. За её спиной.

Как она ездила ко мне за спиной. «К подруге Наташе».

Калачинск — маленький город, частный сектор, покосившиеся заборы. Адрес бабушки я нашёл в Викином телефоне — она записала его в заметках, зачем-то полностью, с индексом.

Тамара Васильевна открыла калитку. Увидела меня — и сразу всё поняла. По лицу, наверное. Или просто — старые люди видят такое без объяснений.

– Проходи, – сказала она. Без вопросов, без удивления. Как будто ждала.

Дом пах деревом и вареньем. Чистый, ухоженный — занавески на окнах, герань на подоконнике, ходики на стене. В углу кухни — маленький стол, за ним — мальчик.

Кирилл.

Худой, светлые волосы стрижены коротко, футболка с динозавром. Он рисовал фломастерами и не поднял головы, когда я вошёл.

– Кирюш, поздоровайся, – сказала бабушка. – Это Егор. Мамин муж.

Мальчик посмотрел на меня исподлобья. Глаза Викины — тот же разрез, те же ресницы. Только без улыбки. Настороженные.

– Здрасьте.

– Привет, Кирилл.

Я сел за стол. Бабушка поставила чай, пирог с яблоками. Кирилл продолжал рисовать — покосился на меня разок и снова уткнулся в фломастеры.

Мы просидели четыре часа. Я собирал с Кириллом конструктор — набор пожарной станции, который бабушка купила ему на день рождения. Мальчик оттаял ко второму часу — начал показывать, куда какая деталь, объяснять, где у машины лестница, где шланг. Руки маленькие, точные — у него получалось лучше, чем у меня. Мои грубые пальцы не попадали в пазы, и он терпеливо поправлял. Молча, без упрёков.

Потом бабушка позвала на ужин. Макароны с котлетой. Кирилл ел аккуратно, вилку держал правильно — бабушка научила. Я смотрел на него и видел мальчишку, который привык к взрослым за столом, к тишине, к размеренному распорядку. Не капризного. Не грустного. Привыкшего.

Когда Кирилл ушёл в свою комнату смотреть мультики, бабушка достала из комода альбом. Не фотоальбом — рисунки. Кирилловы.

– Вот, – она открыла на последней странице. – Неделю назад нарисовал. В школе задали — «Моя семья».

Лист формата А4. Фломастерами. Дом — большой, с треугольной крышей, два окна, труба. Перед домом три фигурки. Подписи детским почерком: «бабуля», «мама», «папа».

– Папу-то он не помнит, – сказала Тамара Васильевна. – Ему два года было, когда Костя свалил. Но рисует. Все рисуют — в школе же все с папами. Он и рисует. Того, кого нет.

Я держал рисунок. Бумага чуть помятая по краям — он нёс её в портфеле. «Папа» — фигурка выше остальных, без лица, просто овал и палочки.

Я положил рисунок на стол. Руки тряслись.

– Тамара Васильевна, почему Вика его не забирает?

Бабушка помолчала. Поправила платок.

– Боится. Всю жизнь боится. Боялась, что мужики разбегутся, если узнают. Боялась, что не прокормит. Боялась, что не справится. А мальчишка растёт — и ждёт. Каждый раз, когда Вика приезжает, он два дня после ходит сам не свой. Потом привыкает. До следующего раза.

– Она хорошая мать?

– Она любит его. По-своему. Деньги присылает, вещи покупает, на день рождения приезжает обязательно. Но мать — это не деньги и не приезды два раза в месяц. Мать — это каждый день. Утром кашу сварить, вечером уроки проверить, ночью одеяло поправить. Это я делаю. Семь лет.

Она сказала «семь лет» без упрёка. Просто факт.

Я уехал в девять вечера. Кирилл уже спал — я заглянул в комнату, увидел его на кровати, под одеялом с машинками, рот приоткрыт, ресницы подрагивают. На тумбочке — пожарная станция, которую мы собрали.

Ехал обратно три с половиной часа. Не включал радио. Думал.

Мой отец ушёл, когда мне было четыре. Я помню его руки — большие, тёплые. И всё. Больше ничего. Он ушёл — и я тридцать лет живу с дырой в том месте, где должен быть отец. Я мечтал о детях. Я говорил Вике — хочу быть отцом. Не просто хочу — мне это нужно, как воздух. Быть тем, кого у меня не было.

А у неё уже был ребёнок. И она его спрятала. От меня — и от него.

Я вернулся в час ночи. Вика не спала. Сидела на кухне, в том же халате, чашка с остывшим чаем.

– Ты был в Калачинске, – она сказала это не вопросом. Утверждением.

– Да.

– Ты не имел права ехать туда без меня.

Я сел напротив. Положил на стол рисунок Кирилла. Дом, три фигурки. «Бабуля», «мама», «папа».

Вика посмотрела на рисунок. Губы дёрнулись. Потянулась перевернуть — я накрыл рисунок ладонью.

– Не переворачивай. Смотри.

– Егор, ты не понимаешь ситуацию.

– Я понимаю. Мальчику восемь лет. Он живёт с бабушкой, потому что его мать боится. Не потому что не может — потому что боится. Семь лет боится. А он рисует папу, которого нет. И ждёт маму, которая приезжает два раза в месяц и уезжает.

– Ему там хорошо! У бабушки — дом, сад, школа!

– Ему там привычно. Это не одно и то же.

Вика вскочила. Стул отъехал, стукнулся о стену.

– Ты не можешь мне указывать! Это мой ребёнок! Мой!

– Тогда веди себя как его мать.

Она замерла. Я видел, как побелели пальцы — вцепилась в спинку стула, костяшки проступили под кожей.

– На свадьбе, – я говорил тихо, мне не нужно было повышать голос, – ты сказала тост. При шестидесяти людях. «У нас будут дети, и ты будешь лучшим отцом». Помнишь?

Она молчала.

– Шестьдесят человек слышали. И шестьдесят человек знали, что у тебя уже есть ребёнок, который живёт без матери. И ты стояла — в белом платье, с бокалом — и говорила про будущих детей. А настоящий ребёнок в это время сидел в Калачинске и рисовал папу без лица.

– Хватит, – она сказала это шёпотом.

– Нет. Не хватит.

Я придвинул рисунок к ней. Дом с красной крышей. Три фигурки.

– У меня нет отца, Вика. С четырёх лет. Я знаю, каково это — расти и ждать, когда кто-то придёт. И я знаю, каково это — понять, что никто не придёт. Мне тридцать три года, и я до сих пор это чувствую. Каждый день.

Она плакала. Стояла, вцепившись в стул, и плакала — беззвучно, только плечи ходили.

– Я готов быть отцом твоему сыну. Забрать его сюда, к нам. Записать в школу, водить на секции, собирать с ним конструкторы и проверять уроки. Но при одном условии.

Вика подняла голову. Глаза красные, лицо мокрое.

– Ты перестанешь прятаться. Перестанешь врать. И перестанешь быть матерью два раза в месяц.

Пауза. Тикали часы на стене. За окном проехала машина — свет фар скользнул по потолку и ушёл.

– А если я не готова? – спросила она.

– Тогда мне не нужна жена, которая бросила собственного ребёнка. И два года мне врала.

Вика села. Медленно, как будто из неё вытащили стержень. Положила руки на стол — рядом с рисунком. Пальцы коснулись бумаги. «Мама» — кривая фигурка с треугольником-юбкой.

Она молчала минут пять. Я не торопил. Сидел напротив, смотрел на свои руки — трещины на костяшках, строительная пыль в ладонных складках. Руки рабочего. Руки мужика, который готов тянуть чужого ребёнка, но не готов жить с враньём.

– Ладно, – сказала Вика. Тихо, без эмоций. Как выключатель: щёлк — и всё.

Я кивнул. Встал. Пошёл в ванную. Открыл воду, наклонился над раковиной. Вода бежала, а я стоял и дышал. Просто дышал — глубоко, с открытым ртом. Грудную клетку сдавливало, будто на стройке плиту снял с домкрата, а поставить некуда.

Прошло три месяца. Кирилл живёт с нами. В мае привезли его из Калачинска — бабушка собрала чемодан, портфель и пакет с конструкторами. На прощание долго стояла у калитки. Платок сбился набок, руки у неё тряслись — но не плакала. При Кирилле не плакала.

Мальчик вошёл в нашу квартиру, огляделся. Потрогал диван. Заглянул в комнату, которую мы с Викой приготовили для него — кровать, стол, полка для книг, обои с машинками. Постоял на пороге.

– А бабуля приедет? – спросил он.

– Приедет, – сказала Вика.

Он кивнул. Сел на кровать. Достал из портфеля фломастеры и начал рисовать.

Кирилл называет меня Егор. Не «папа». Я не настаиваю. По ночам он просыпается и зовёт бабу Тому — тихо, в подушку, думает, что мы не слышим. Мы слышим. Вика встаёт к нему, сидит рядом, гладит по голове. Возвращается — ложится на свою сторону, спиной ко мне.

Между нами — как лёд. Она делает всё правильно — готовит, водит в школу, проверяет уроки. Но смотрит на меня так, как будто я отнял у неё что-то. Не вернул — отнял.

– Ты меня заставил, – сказала она неделю назад. Мы мыли посуду после ужина, Кирилл был в комнате.

– Я поставил условие. Ты согласилась.

– У меня не было выбора.

– У твоего сына семь лет не было матери. У него тоже не было выбора.

Она поставила тарелку в сушку. Вытерла руки. Ушла к Кириллу.

Бабушка звонит каждый день. Кирилл разговаривает с ней по полчаса — рассказывает про школу, про то, как вчера ходили с Егором в парк, как кормили уток. «Баб Тома, а ты когда приедешь?» Она обещает — на каникулах. И плачет, когда Кирилл вешает трубку. Вика говорит — слышит через стенку.

На полке в Кирилловой комнате стоит пожарная станция. Та самая, которую мы собрали в Калачинске. Он привёз её с собой. Рядом — новый рисунок. Дом, четыре фигурки. «Бабуля», «мама», «Егор», «я».

Не «папа». «Егор».

Я смотрю на этот рисунок по вечерам, когда Кирилл уснёт. И думаю. Правильно ли я сделал — что поехал к бабушке за спиной жены? Что поставил ультиматум? Что сказал «бросила собственного ребёнка» — женщине, которая просто боялась? Которая присылала деньги, ездила каждые две недели, плакала каждый раз, уезжая?

Может, она не бросала. Может, она пряталась. От стыда, от страха, от чужих «извини, мне это не подходит». И я влез — грубо, с ультиматумами, как прораб, который привык: вот чертёж, вот срок, делай.

А может — без ультиматума она бы ещё десять лет возила фломастеры в Калачинск и рассказывала мне про подругу Наташу.

Не знаю. До сих пор не знаю.

Перегнул я тогда — с поездкой, с рисунком на столе, с «бросила собственного ребёнка»? Или нельзя быть рядом с человеком, который два года тебе врал и семь лет жил в трёх часах от собственного сына? Как бы вы поступили?