Найти в Дзене
Женские советы

- Как женщине в деревне живется

— Ох, женщины, — сказала тётка Нюра, поправляя косынку и глядя на небо, будто там кто-то записывал её слова в толстую тетрадь. — Вечно им мало, да всё не так. Дай им волю, так весь свет перевернут. Деревня Серебрянка лежала в низине, и весной вода заходила во дворы по щиколотку; в такие дни мужчины ругались, женщины выносили на крыльцо табуретки и сундуки, а куры, обрызганные мутной водой, ошалело метались по огородам. Возле тётки Нюры в этот раз стоял я, Пётр Ефремыч, завхоз местного ДК и человек, которого почему‑то все считали «понимающим» — не то по должности, не то по странной моей привычке слушать, а не только говорить. — Вот ты скажи, Петь, — не унималась Нюра. — Это ж надо так: муж работящий, дом - полная чаша, зарплату всю в семь несёт, в огороде помогает, даже картошку сам полет… А ей, видите ли, скучно. Свободы ей захотелось. — Она сплюнула в сторону. — Бабы, бабы… Речь шла о Машке, фельдшере Марии Андреевне, что работала в нашем поселке и жила через два дома от клуба. Худен

— Ох, женщины, — сказала тётка Нюра, поправляя косынку и глядя на небо, будто там кто-то записывал её слова в толстую тетрадь. — Вечно им мало, да всё не так. Дай им волю, так весь свет перевернут.

Деревня Серебрянка лежала в низине, и весной вода заходила во дворы по щиколотку; в такие дни мужчины ругались, женщины выносили на крыльцо табуретки и сундуки, а куры, обрызганные мутной водой, ошалело метались по огородам.

Возле тётки Нюры в этот раз стоял я, Пётр Ефремыч, завхоз местного ДК и человек, которого почему‑то все считали «понимающим» — не то по должности, не то по странной моей привычке слушать, а не только говорить.

— Вот ты скажи, Петь, — не унималась Нюра. — Это ж надо так: муж работящий, дом - полная чаша, зарплату всю в семь несёт, в огороде помогает, даже картошку сам полет… А ей, видите ли, скучно. Свободы ей захотелось. — Она сплюнула в сторону. — Бабы, бабы…

Речь шла о Машке, фельдшере Марии Андреевне, что работала в нашем поселке и жила через два дома от клуба. Худенькая, вечно в белой куртке поверх кофтёнки, с усталыми глазами, которые светлели только, когда к ней приводили детей. Муж у неё и правда был ничего так — Колька‑механизатор, крепкий, румяный, трезвенником, правда, не был, но у нас таких и не водилось.

— Что случилось‑то? — спросил я, хотя уже догадывался: в Серебрянке новости долетали до завхоза быстрее, чем до остальных.

— Ушла, — торжественно произнесла Нюра. — Бросила дом, мужика, ребёнка, всё. Уехала в город к этому… — она поискала подходящее слово, — фотографу. В интернете она у него, представь, в каких‑то платьях да с помадой, как артистка.

Я молчал, глядя, как по улице, осторожно ступая в лужи, проходит сам виновник пересудов — Колька. На нём висела та самая телогрейка, в которой он каждую осень приходил в клуб на «День механизатора». Телогрейка была расстёгнута, голова голая, волосы спутанные. Он шёл быстро, но как‑то странно.

— Петро Ефремыч! — окликнул он меня, увидев у калитки. — Ты, говорят, в клубе интернет включил? Пошли, покажешь.

Голос у него был хриплый. Я кивнул, отпер ржавую скобу ворот и пошёл рядом с ним.

— Слыхал, наверное, — сказал он, не глядя на меня. — Про Машку.

— Тут не скроешь ни от кого, — ответил я уклончиво.

— Пускай, — с остервенелой ровностью сказал Колька. — Женское дело.

Он произнёс те же слова, что минуту назад тётка Нюра, но как‑то по‑другому: у неё это было как приговор, а у него — как оправдание. Для кого — неясно.

В клубе пахло старыми декорациями и сырой доской. В зрительном зале на стульях дремали две кошки; на стене висел пожелтевший плакат «Книга — лучший подарок», рядом с ним — новая, яркая вывеска «Волонтёры культуры онлайн».

Я недавно выбил из района старенький компьютер и модем, и теперь в клубе был интернет — главный наш повод для гордости. Случалось, приходили даже подростки из соседнего села, чтобы посмотреть клипы да посмеяться над городскими.

— Вот, — сказал я, включая компьютер. — Что ты хочешь?

Колька помялся, потом вытащил из кармана мятый листок.

— Мне один… — он сжал челюсти, — показал. Сказал: твоя, говорит, баба уже звезда. Я не верю. Вот тут у него написано, как найти. — Он протянул листок.

На листке корявым почерком было выведено: «Мария Серебрянка фото», а ниже — какая‑то ссылка из сплошных латинских букв. Я ввёл, как было, и на экране медленно открылась страничка: яркие цвета, рамочки, чужие имена. В середине — Машка.

Она была не в белой фельдшерской куртке и не в своём вечном сером свитере, а в красном платье с голыми плечами. Губы — ярко‑красные, ресницы длинные. Фон — какое‑то разноцветное полотно. Под фотографией значилось: «Мария, 28. Фельдшер, мечтает о сцене».

Колька долго молчал, глядя на экран. Я уже готов был предложить выключить, но он вдруг тихо хмыкнул.

— Красивая, — сказал он. — Я её такой не видел.

Я ничего не ответил. Машка смотрела на нас с экрана каким‑то осторожно‑радостным взглядом, будто боялась спугнуть собственную смелость.

— Смотри дальше, — попросил Колька.

Я пролистал. Там были и другие фотографии: Машка на фоне старого кирпичного дома; Машка с гитарой в руках; Машка в джинсовой куртке у реки — это уже не наша, какая‑то другая, широкая, городская. Под каждой фоткой были подписи чужих людей: «Какая красивая», «Очень нежный образ», «Глаза — огонь».

— Глаза… — повторил за экраном Колька, как будто проверяя слово на вкус. — Они у неё всегда такие были.

Потом он резко отодвинулся от стула.

— Ладно, — сказал он. — Выключай.

Я щёлкнул мышью.

— Ты чего? — осторожно спросил я. — Если хочешь, можем…

— Хватит, — оборвал он. — Не ребёнок.

Он прошёлся по залу, посмотрел на плакат со слоганом «Таланты рядом» и вдруг сел на первый попавшийся стул.

— До свадьбы, — заговорил он неожиданно ровным голосом, — она мне сказала: «Коль, я в городе учиться останусь, там работа, там жизнь». А мать ей: «Куда ты одна, девка? Там тебя и загубят. Здесь дом, земля, свой человек». Я тоже тогда подумал: чего ей в городе‑то? Здесь всё своё. Уговорили. И теперь, значит, я виноват, что уговорил?

Вопрос прозвучал, словно выстрел в пустой зал.

— Кто его знает, — сказал я. — Может, она и сама бы передумала.

— Не передумала бы, — упрямо сказал Колька. — Она тогда, как в проёме стояла с сумкой, так у неё глаза горели. Ты, говорит, не понимаешь, там всё по-другому. А я что? — он горько усмехнулся. — Я ей сказал: «Ну и что тебе там делать? Здесь ты фельдшер, люди уважают. Там кто ты? Такая же как и все». Красиво сказал, да?

Я промолчал.

— Мы свадьбу гульнули, — продолжал он, будто читая протокол. — Дом отремонтировали, кредит взяли. Она поначалу бегала, гордилась, что у неё «свой угол». А потом… — он махнул рукой, — сама знаешь, дежурства, ребёнок, хозяйство. Ночью с вызова придёт, сядет у стола и в одну точку смотрит. Я ей: «Чего ты?». А она: «Ничего».

Он замолчал, опустив голову.

— А я тоже устал, — тихо добавил он. — От трактора, от этих полей, от вечной грязи. Но кому мне, мужику, жаловаться? Мужик жаловаться не должен. Ему скажут: «Что ты, как баба?»

Он сплюнул через плечо невидимому собеседнику.

— А она… — он снова взял листок, смял его в кулаке, — нашла, кому пожаловаться. Этому своему фотографу. Он ей: «Ты особенная, ты светишься». А я ей так ни разу и не сказал.

— Сказал бы, — тихо сказал я.

— Теперь? — криво усмехнулся Колька. — Она, может, вон там уже, в городе, на сцене. — Он кивнул на тёмный монитор. — Ей теперь большие слова нужны, а не мои.

Мы ещё немного посидели молча. Потом Колька вдруг сказал:

— Петь, ты ж всех знаешь. Скажи честно: у нас в деревне жить можно женщине?

Вопрос, казалось, был простой, но я не спешил с ответом. Я вспомнил тётку Нюру с её косынкой и неизменным ведром; Ленку‑почтальоншу, у которой муж пьянствовал, а она всё равно каждый день шла по снегу с сумкой писем; молоденькую учительницу Олю, которая боялась забеременеть, потому что знала: если что — школу закроют, а с ребёнком её никуда не возьмут.

— Жить можно, — сказал я. — Дышать трудно.

— Вот, — коротко кивнул Колька. — Она у меня всё время как будто задыхалась. Я думаю: ну чего тебе не хватает? Дом, муж, ребёнок. А ей, видишь, не дом нужен, а воздух.

Он встал.

— Я вот ещё чего хотел, — сказал он, вдруг опять становясь деловым. — Ты, если кто спросит, скажи, что она… ну… — он поморщился, — в санаторий уехала. Лечиться. Мать её особенно будет спрашивать. Не хочу, чтобы вся деревня рты разевала.

— Рты всё равно разевают, — заметил я.

— Пускай разевают, — жёстко сказал он. — Но не так. Чтобы не «от мужа ушла», а «заболела и уехала». Это по-человечески.

— Может, и правда лучше так, — сказал я, хотя понимал, что деревня всё равно уже выдумала свою правду.

Через месяц Машка приехала. Не одна — с сыном. Мальчишка, Сашка, подрос, загорел. Машка постучала к нам в клуб.

— Петя, открой, — сказала она. — На минутку.

Она изменилась: в глазах появилась какая‑то настороженная ясность, как у человека, который долго шёл по лесу и теперь никак не может привыкнуть к открытому месту. Губы — без помады, платье — простое, серое. От прежних «звёздных» картинок остались только серьги — маленькие серебряные.

— Вернулась? — спросил я, хотя и так было видно.

— На время, — ответила она. — Мать при смерти. Надо посидеть.

Мы сели на край сцены. Сашка побежал смотреть на старые декорации.

— Видел меня, значит, — сказала она, не глядя. — В интернете.

Я вздохнул.

— Куда тут денешься.

— И чего думаешь? — она повернула ко мне лицо. — Скажи как есть. Только не как остальные.

Я знал, кого она имела в виду под «остальными»: тёток у калиток, мужиков у магазина.

— Думаю, — сказал я, — что ты себя искать пошла. Только не знаю, нашла ли.

Она усмехнулась.

— Нашла, — сказала. — Не то, что хотела.

Она рассказала не спеша, словно сама себе пересказывала чужой сон. Фотограф был хороший, внимательный. В городе ей казалось, что начинается другая жизнь: съёмки, репетиции, маленькие выступления в баре. Она впервые услышала, как незнакомый человек говорит со сцены: «А сейчас споёт Мария». Люди хлопали, кто‑то свистел. Она и правда светилась.

— А потом, — продолжала Машка, — всё как обычно. Он пить начал, ревновать. «Я из тебя звезду делаю, а ты улыбаешься им», — кричал. И, главное, город такой… — она поискала слово, — как мясорубка. Пока ты интересная — крутит. Станешь обычной — выплюнет.

— А Колька? — спросил я.

Она отвела взгляд.

— Колька… — тихо сказала она. — Я ему звонила сначала. Хотела объяснить. А он мне: «Занята, говоришь? Ну и будь занята». И трубку бросил. Правильно сделал. Я тоже не святая.

Мы немного помолчали.

— Они тут говорят, — осторожно начал я, — что ты… ну… плохая.

— Баба, значит, — сказала она, и в голосе её не было ни злости, ни удивления. — Гулящая женщина.

— А ты? — спросил я. — Как сама себя называешь?

Она задумалась.

— Глупая, — сказала. — Но живая. Там, в городе, я хоть понимала, чего хочу. Здесь я десять лет так прожила, будто меня и не было. Только руки, которые укол ставят и кашу мешают. Я не оправдываюсь. Я знаю, что Кольку ранила. Сашку — тем более. Но если бы я не ушла, — она вздохнула, — я бы, может, сама кого‑нибудь убила.… — она не договорила.

Сашка тем временем нашёл старый бубен и стучал по нему ладонью.

— Ты их не слушай, — сказала она вдруг. — Тёток этих, мужиков. Они думают, что мужик имеет право уйти, если ему трудно: «Ну, не сошлись характерами». А если баба уйдёт, значит, стерва. Вот и вся математика.

Я посмотрел на неё.

— А ты сама как думаешь? — спросил я. — Имела право?

Она пожала плечами.

— Право-то, может, и имела, — сказала. — Только платить всё равно мне. И не деньгами.

Похороны её матери были тихими.

Деревня шепталась: «Вот, до чего довела старуху». На кладбище стоял Колька. Он держался поодаль, не подходил.

Машка стояла, сжимая руку сына. Когда гроб опустили, она вдруг обернулась, их взгляды пересеклись. Ничего не произошло: ни крика, ни объятий, ни проклятий. Только два человека посмотрели друг другу в глаза и увидели там усталость.

После поминок я сидел на лавке у клуба, когда ко мне подошёл Колька.

— Видел, — сказал он.

— Чего? — спросил я, хотя понимал.

— Как она на меня смотрела. Как на чужого. — Он сел рядом. — Всё, значит. Отжил я в её сердце своё.

— Ты к ней подошел бы, — сказал я. — Хоть к сыну.

— Подойду, — кивнул он. — Но не сейчас. Она пусть сама подойдёт, если захочет. Я ждать буду.

Он помолчал.

— Я ей, знаешь, что сказать хочу? — добавил он. — Не «вернись», не «пожалела бы». А «спасибо». Это я поздно понял. За то, что десять лет с тобой кто‑то рядом жил, тоже спасибо сказать надо, даже если потом человек уйдёт.

Я посмотрел на него удивлённо.

— Это кто тебя научил? — спросил я.

— Да никто, — буркнул он. — Сидел ночью, думал. Мужик тоже иногда думает.

Осенью к нам в клуб приехали «городские» со своим проектом: «Культура в глубинку». Привезли ноутбуки, проектор, обещали мастер‑классы. Главным среди них был молодой парень с бородкой, представился: «куратор творческих инициатив». Он долго рассказывал, как важно «давать голос провинции», как «женщины в селе часто невидимы».

— Нам важно услышать ваши истории, — говорил он. — Особенно женские. Мы хотим сделать онлайн‑платформу, где каждая сможет рассказать о себе.

Я невольно взглянул на Машку, которая сидела с краю зала. Она слушала, нахмурившись. После встречи ко мне подошёл этот куратор.

— У вас тут столько интересных судьб! — восторженно говорил он. — Вот, например, фельдшерша ваша… Мария, да? Я с ней поговорил, это просто потрясающе. Это история про свободу, про поиск себя. Мы обязательно её запишем!

Он не замечал, как при словах про «свободу» тётка Нюра, проходя мимо, фыркнула так, что даже шторы дрогнули.

— Главное, — продолжал куратор, — дать ей площадку, чтобы она могла высказаться. У нас же фокус на женскую субъектность.

Он говорил умно, и я понимал, что он, по‑своему, прав: голос Машки действительно редко кто слышал. Но мне вдруг стало смешно и горько оттого, как легко город забирает себе чужие боли и делает из них «кейс».

Когда все разошлись, я застал Машку у выхода.

— Ну что, — спросил я, — будешь рассказывать?

Она посмотрела на меня устало.

— Я уже рассказывала, — сказала. — Там, в городе. Всякому, кто слушать хотел. Им тоже казалось, что у них «проект». А у меня жизнь.

— А здесь? — спросил я.

Она задумалась.

— Здесь, наверное, молчать лучше, — сказала. — Они слово «баба» по‑разному понимают. Им скажи «я ушла, потому что задыхалась», они услышат «я ушла, потому что дура». Зачем объяснять?

— А сыну? — спросил я.

Она опустила глаза на Сашку, который стоял рядом и с интересом рассматривал афишу.

— Ему расскажу, — тихо сказала она. — Но попозже. Когда сам спросит. И не про «свободу», не про фотографа. Про то, как я книжки любила и песни. И как никому нельзя так делать больно, как я сделала. Даже если очень не хватает воздуха.

Зимой, когда дорогу к Серебрянке снова замело так, что автобус пару дней не ходил, ко мне в клуб заглянул Колька.

— Слышал, — сказал он, — Мария обратно в город собралась.

— Слышал, — ответил я.

— Говорит, так лучше...

— Ты чего думаешь? — спросил я его. — Отпустишь?

Он посмотрел на меня так, будто я совсем уж дурак.

— А как я не пущу? — удивился он. — Она что — моя рабыня? Она человек. Ей жить свою жизнь. Я свою проживаю. Главное — пацана не обидеть.

Он помолчал.

— Я вот думал, — вдруг сказал он, — если бы я тогда ей сказал: «Едь учиться, я тут подожду», может, она бы и вернулась. А я сказал: «Сиди дома, бабе в городе делать нечего». Вот теперь она в городе всё равно, а я… — он развёл руками, — а я бабой себя чувствую: сижу, жду, когда придёт и объяснит, почему не любит.

Я коротко рассмеялся.

— Видишь, — сказал я. — Мужик тоже иногда бывает бабой.

Он улыбнулся краешком рта.

— Не говори так при людях, — попросил он. — Засмеют.

Весной Машка уехала. Без слёз, без сцен. Просто собрала сумку, подошла к Кольке.

— Прости, — сказала она. — За всё.

— Живи, — ответил он. — Только… — он замялся, — если там кто‑нибудь обидит, скажи.

Она кивнула. Они не обнялись, не поцеловались. Между ними стоял Сашка с рюкзачком, как мост, по которому пока никто не решался идти.

Когда автобус увёз их за поворот, тётка Нюра у своего забора сказала:

— Баба. Вот что значит баба.

Я посмотрел на неё и вдруг спокойно ответил:

— Обычный человек. Только ей сложней.

Она хотела было возразить, да промолчала.

Я остался у клуба один. В окне кабинета мигал модем, подключая нашу Серебрянку к большому миру, где кто‑то сейчас, может, ставил лайк чужой фотографии в красном платье. Где‑то там Машка снова пела, снова искала воздух. Здесь Колька чинил трактор, тётка Нюра ругалась на погоду.

Все они жили как умели. И каждый нес в себе свою правду о том, что такое «женское дело» и кто кому что должен.

А я, Пётр Ефремыч, завхоз сельского клуба, думал, что, может, когда‑нибудь, через много лет, кто‑нибудь в городе напишет в интернете: «История одной деревенской бабы». И будут спорить в комментариях: права она была или нет.

И никто из них не узнает, как здесь, под мокрым снегом и весенней грязью, тяжело даются людям чужие решения. И как много нужно мужику мужества, чтоб сказать уходящей от него бабе: «Живи».