Найти в Дзене
Ефремов Алексей

«Хлебные крошки»

Посвящается всем, кто выжил, и всем, кто остался в том времени навсегда. Зима 1941 года. Маленький Миша остается один на перроне захолустной станции. Мама исчезла в толпе эвакуируемых, успев лишь сунуть ему в карман последний сухарь. Так для пятилетнего мальчика начинается новый отсчет времени. Время, где нет «до войны», а есть только «после». Детский приемник-распределитель, а затем детдом в глубоком тылу становятся для него домом. Голод, холод, потеря личности, жестокость старших и редкие лучи человеческого тепла. Эта повесть — история одной маленькой жизни, попытка сохранить себя, когда мир вокруг превратился в пепел, и тонкая ниточка надежды, ведущая к потерянному дому. Вокзал был похож на разворошенный муравейник, только муравьи были серыми от пыли и громко кричали. Миша крепко держался за мамину руку. Вернее, за рукав ее стеганого ватника. Рукав был грубый, колючий, но Мише нравилось в него утыкаться носом, когда мама брала его на руки. Пахло от ватника мамой, хлебом и немного д
Оглавление

Посвящается всем, кто выжил, и всем, кто остался в том времени навсегда.

Аннотация:

Зима 1941 года. Маленький Миша остается один на перроне захолустной станции. Мама исчезла в толпе эвакуируемых, успев лишь сунуть ему в карман последний сухарь. Так для пятилетнего мальчика начинается новый отсчет времени. Время, где нет «до войны», а есть только «после». Детский приемник-распределитель, а затем детдом в глубоком тылу становятся для него домом. Голод, холод, потеря

личности, жестокость старших и редкие лучи человеческого тепла. Эта повесть — история одной маленькой жизни, попытка сохранить себя, когда мир вокруг превратился в пепел, и тонкая ниточка надежды, ведущая к потерянному дому.

Первая глава. Полностью.

Глава 1. Сухарь

Вокзал был похож на разворошенный муравейник, только муравьи были серыми от пыли и громко кричали.

Миша крепко держался за мамину руку. Вернее, за рукав ее стеганого ватника. Рукав был грубый, колючий, но Мише нравилось в него утыкаться носом, когда мама брала его на руки. Пахло от ватника мамой, хлебом и немного дымом. Но сегодня мама не брала его на руки. Она шла быстро, почти бежала, таща Мишу за собой, как куклу на веревочке.

— Мам, больно, — пискнул Миша, спотыкаясь о чей-то узел, брошенный прямо на каменный пол.

Мама не ответила. Она только сильнее сжала его ладошку и дернула в сторону. Вокруг гудело, стонало, плакало. Миша никогда не видел столько людей сразу. Они все куда-то бежали, толкались, тащили на себе огромные мешки, чемоданы, узлы. Один дядя в длинном черном пальто нес на плече маленькую девочку, и у девочки болтались ножки в красных валенках. Миша засмотрелся на валенки — у него таких не было, у него были обычные, серые. Он хотел спросить у мамы, почему у девочки красные, но в этот момент мама резко остановилась, и Миша ткнулся лбом ей в ногу.

— Мам?

Над головой что-то завыло. Противно, тонко, как комар, только очень громко. Миша уже слышал этот звук. Вчера, когда они вышли из своего дома и пошли на вокзал, этот звук тоже был. Тогда мама схватила его и они побежали в какой-то подвал. А сегодня мама стояла как вкопанная.

— Мам, это комар? — спросил Миша, задирая голову.

Мама посмотрела на него. У нее было белое лицо и очень страшные, широкие глаза. Она быстро, как кошка, огляделась по сторонам. Поезд, длинный, черный, стоял прямо перед ними, пыхтел паром. Люди лезли в вагоны, падали, кричали.

— Миша, слушай меня! — мама присела на корточки, схватила его за плечи. Ее пальцы больно впились ему в руки. — Сейчас ты залезешь в вагон. Понял? Залезешь и сядешь в уголок. А я… я сейчас.

— А ты? — губы у Миши задрожали. Ему вдруг стало очень страшно. Страшнее, чем вчера в подвале.

— Я догоню! — мама говорила быстро-быстро, слова рассыпались, как горох. — Я за билетами, я сейчас, я быстро… Ты только сиди, никуда не уходи! Сиди и жди меня! Никому не открывай, ни с кем не разговаривай!

Она сунула руку за пазуху и вытащила что-то теплое, завернутое в тряпочку. Развернула. Внутри лежал сухарь. Не черный, не серый, а почти белый, с золотистой корочкой. Мама держала его в руках, и Мише показалось, что от сухаря исходит свет.

— Это тебе, — она засунула сухарь в карман его пальтишка. Карман был дырявый, и она придержала его рукой, чтобы сухарь не выпал. — Съешь потом. Когда я приду. Мы вместе съедим. Беги!

Она подтолкнула его к вагону. Миша сделал шаг, обернулся. Мама стояла на перроне, сжимая в руках пустую тряпочку. Вокруг бежали люди, толкали ее, но она стояла как каменная и смотрела только на него.

— Мама!

— Беги, Мишенька! Я сейчас!

Какой-то дядька в кожанке подхватил Мишу под мышки и, как мешок картошки, закинул в темный проем вагона. Миша больно ударился коленкой о железный пол и закричал. В вагоне было темно, душно и пахло овчиной и махоркой. Он вскочил на четвереньки и пополз к выходу, к свету.

— Мама! — заорал он что есть мочи.

В просвете двери он увидел перрон. Люди бежали уже в другую сторону. Снова завыл «комар». Где-то совсем рядом грохнуло, и перрон окутало черным дымом. Миша увидел, как волна воздуха сбила людей с ног. Кто-то упал, кто-то побежал дальше.

Мамы не было. Там, где она стояла, теперь клубился дым и валялся опрокинутый чемодан.

— Ма-а-а-ма! — закричал Миша так громко, как никогда в жизни не кричал. Ему показалось, что сейчас лопнет горло.

Поезд дернулся. Мишу отбросило назад, в темноту вагона. Он снова пополз к выходу, но дверь уже задвигалась, закрывая свет. Чья-то сильная рука схватила его за шиворот и потащила внутрь.

— Сиди, шкет! — рявкнул голос из темноты. — Жизнь дорога?

Поезд дернулся еще раз, лязгнул, и медленно пополз. Миша прилип лицом к холодному железу щели между досок, которыми был забит вагон. Он смотрел, как уплывает назад вокзал, как тает в дыму перрон, как уменьшаются люди, оставшиеся там.

Он ждал, что мама выбежит из дыма. Что она помашет ему рукой. Что она крикнет: «Я здесь, Мишенька! Я догнала!»

Но никто не выбежал.

Вагон качало. В углу плакала женщина. Кто-то кашлял. Пахло сыростью и страхом. Миша засунул руку в карман. Его пальцы нащупали сухарь. Теплый, шершавый. Он сжал его в кулаке так крепко, что крошки впились в ладонь.

Он не будет его есть. Ни за что. Он будет ждать маму. А когда она придет, они разломят его пополам, как всегда. Мама возьмет себе маленький кусочек, а ему отдаст большой и скажет: «Расти большой, мой защитник».

Миша сидел в темноте, прижимая к груди кулак с сухарем, и не плакал. Слезы уже кончились там, на перроне. Осталась только огромная, холодная пустота внутри, которую не мог заполнить даже этот драгоценный, мамин, теплый сухарь.

Глава 2. Теплушка

Поезд шел долго. Миша не знал, сколько прошло времени — день, два или целая вечность. В теплушке всегда было темно, только сквозь щели в досках пробивались тонкие полоски света. По ним можно было угадать, когда на улице день, а когда ночь. Днем полоски были яркие, в них плясали пылинки. Ночью они становились серыми, холодными.

В вагоне набилось много народу. Миша насчитал шесть тетек, двух дядек и еще кучу детей. Все сидели на полу, на своих узлах, прижимаясь друг к другу, чтобы было теплее. Пахло так, что у Миши сначала щипало в носу, а потом перестало — привык.

Он забрался в самый угол, сжался в комочек и не вылезал. Никто к нему не подходил. Один раз какая-то тетя сунула ему кружку с горячей водой, сказала: «На, похлебай, парень». Миша похлебал. Вода была теплая и пахла дымом. Он вспомнил, как дома мама наливала ему чай с молоком, и в горле защипало. Но он не заплакал. Плакать было нельзя. Он это уже понял.

Сухарь он так и не съел. Он лежал в кармане, и Миша то и дело трогал его пальцами, проверял, тут ли. Иногда ему казалось, что сухарь стал мягче, теплее от его руки. Иногда — что он, наоборот, каменеет и превращается в маленький кирпичик.

В углу напротив сидел мальчик. Чуть постарше Миши, может, лет семи. Он был очень худой, с острыми коленками, которые торчали из драных штанов. Мальчик не разговаривал. Совсем. Он только смотрел в одну точку перед собой и мычал. Иногда тихо, иногда громко, раскачиваясь вперед-назад.

— Ванька, перестань, — устало говорила женщина, сидевшая рядом. Наверное, его мать. — Ляг, поспи.

Но Ванька не ложился. Он смотрел и мычал.

Миша боялся его. Ему казалось, что Ванька видит что-то такое, чего другие не видят. Что-то страшное. Но потом Миша привык и к Ваньке. В теплушке все становились привычными, даже самые страшные вещи.

На вторую или третью ночь Ванька закашлял. Кашель был сухой, лающий, как у собаки. Он кашлял долго, не переставая, и его мать никак не могла его успокоить.

— Водички бы, — просипела она в темноту. — Люди, есть у кого водичка?

Никто не ответил. Воду давали редко, только когда поезд останавливался, и то не всем.

Ванька кашлял всю ночь. А под утро перестал.

Миша проснулся оттого, что стало очень тихо. Даже поезд не стучал — стояли. В щели сочился серый, утренний свет. Ванька лежал на спине, разбросав руки, и смотрел в потолок. Его мать сидела рядом и не шевелилась. Она не плакала, не причитала. Просто сидела и смотрела на него.

— Тетя, — позвал Миша тихо. — А чего Ванька не мычит?

Женщина медленно повернула голову. У нее было лицо как у чужой, как у старой куклы, которую оставили под дождем.

— Отмычался, — сказала она странным, ровным голосом. И отвернулась.

Потом пришли какие-то люди, открыли дверь вагона. Ворвался холодный, колючий воздух и яркий свет. Миша зажмурился. Люди взяли Ваньку, завернули во что-то и унесли. Женщина пошла за ними. Она не обернулась.

Миша остался один в своем углу. Он смотрел на то место, где лежал Ванька, и видел только пустые доски. Ему вдруг стало так страшно, как не было даже на вокзале. Потому что на вокзале была мама. А здесь мамы не было, и Ванька ушел, и никто не знает, куда они все уходят.

Он засунул руку в карман и нащупал сухарь. Сухарь был тут. Твердый, надежный. Миша сжал его покрепче.

«Никуда не денусь, — сказал он сухарю про себя. — Мы с тобой маму подождем».

Глава 3. Приемник

Приемник-распределитель находился в городе, которого Миша не знал. Его и еще нескольких детей ссадили с поезда и привели в большое серое здание с зарешеченными окнами.

— Это тюрьма? — спросил Миша у мальчика, который шел рядом.

— Не, — ответил мальчик, шмыгая носом. — Тут до тюрьмы еще дожить надо. Это детдом.

Миша не знал, что такое детдом. Он думал, что это такое место, где живут дети, пока не придут родители. Как на вокзале, только дом. Он даже обрадовался немного — хоть какая-то крыша над головой.

Внутри пахло хлоркой, щами и еще чем-то кислым. Их построили в коридоре и велели ждать. Миша огляделся. Детей было много — человек двадцать, наверное. Разные: маленькие и постарше, грязные, оборванные, с испуганными глазами. Некоторые плакали, но тихо, в кулак. Другие стояли молча, как столбики.

Подошла тетя в белом халате поверх ватника. Лицо у нее было усталое, злое. Она быстро оглядела детей и ткнула пальцем в Мишу и еще нескольких.

— Этих — в баню. Остальных — ждать.

Мишу повели куда-то по длинному коридору. Он старался не отставать, чтобы не потеряться. Привели в комнату, где было жарко и парно, как в бане у тети Паши, к которой они с мамой ходили по субботам. Только здесь было не так уютно. Вдоль стен стояли скамейки, а на скамейках сидели голые мальчики и девочки, которых мыли большими мочалками такие же тети в белых халатах.

Мишу раздели. Сняли с него все, даже пальтишко. Он хотел запротестовать, потому что в пальтишке, в кармане, лежал сухарь. Но его уже тащили под воду.

Вода была горячая, мыло щипало глаза, а мочалка оказалась жесткой, колючей. Миша вертелся, но тетя крепко держала его за плечо и терла так, будто хотела содрать кожу.

— Гнид выводим, — объяснила она кому-то. — Завшивленные все, сил нет.

Потом его окатили водой, завернули в простыню и повели в другую комнату. Там дали одежду. Чужую, старую, с чужого плеча. Штаны были велики и все время спадали, рубаха висела мешком. А пальтишко свое, мамино, Мише не отдали.

— Где мое? — спросил он, дергая тетю за халат.

— Какое твое? — не поняла тетя.

— Пальто. Серое. Там... там мамин сухарь.

Тетя посмотрела на него устало.

— Нету твоего пальто. В дезинфекцию сдали. А сухарь... выкинули, поди. Старый сухарь, черствый. Мыши его там погрызли.

У Миши подкосились ноги. Он хотел заплакать, закричать, но крик застрял в горле. Он только открывал рот, как рыба, и не мог издать ни звука.

Сухарь. Мамин сухарь. Последнее, что осталось. Ее руки держали этот сухарь. Она завернула его в тряпочку. Она дала его Мише и сказала: «Мы вместе съедим».

А теперь сухаря нет. Мыши съели.

Тетя смотрела на него, и вдруг лицо у нее дрогнуло. Она вздохнула, полезла в карман халата и вытащила кусок хлеба. Черный, липкий, не такой красивый, как мамин сухарь.

— На, — сунула она ему в руку. — Ешь. Не реви.

Миша взял хлеб. Руки у него тряслись. Он посмотрел на хлеб, потом на тетю. Она уже отвернулась и командовала другими детьми.

Хлеб был холодный и пахнул капустой. Миша откусил маленький кусочек, пожевал. Хлеб был невкусный, совсем не такой, как домашний. Но Миша жевал и глотал, потому что есть хотелось страшно. Он не ел уже... он не помнил, сколько.

А потом он пошел туда, куда велели. В палату, где стояли железные кровати с сеткой, и на каждой лежал такой же матрас, набитый соломой.

Мама, думал он, засыпая на жесткой подушке. Мама, я потерял твой сухарь. Мама, где ты?

Но мама не отвечала. Вместо нее где-то далеко гудел паровоз, и стучали колеса, увозящие поезда в неизвестность.

Глава 4. Клава

В приемнике Миша прожил неделю. Точно он не знал, потому что дни здесь были похожи один на другой, как две капли воды. Утром — подъем, заправка кроватей, завтрак (баланда и маленький кусочек хлеба). Потом — сидение в большой комнате, где можно было играть, если есть силы. Потом обед, опять баланда. Потом опять сидение. Потом ужин. Потом сон.

Здесь не били. Здесь вообще почти не обращали внимания. Тети в халатах ходили быстрые, занятые, на детей смотрели как на мебель. Иногда кто-то из детей плакал, и тогда тетя подходила, говорила: «Цыц!» — и ребенок замолкал. Не потому, что боялся, а потому, что понимал — помощи все равно не будет.

Миша не плакал. Он сидел в углу, смотрел в окно на серое небо и вспоминал маму. Лицо ее уже начало расплываться, становилось нечетким, как рисунок под дождем. Он помнил руки — теплые, в цыпках. Помнил голос, как она пела ему перед сном. А лицо... лицо уходило.

Он пробовал рисовать пальцем на запотевшем стекле, но ничего не получалось. Только мутные линии.

На пятый или шестой день к нему подсела девочка. Лет десяти, с тонкими косичками и очень серьезными глазами. Глаза у нее были не детские — взрослые, все понимающие.

— Ты чего один сидишь? — спросила она.

Миша пожал плечами.

— Меня Клава зовут, — сказала девочка. — А тебя?

— Миша.

— И сколько тебе, Миша?

— Пять.

— Пять, — Клава покачала головой. — Маленький еще. Мамку потерял?

Миша кивнул. У него защипало в носу, но он сдержался.

— Моя тоже в эвакуации потерялась, — сказала Клава просто. — Мы с ней в поезде ехали, а тут бомбежка. Поезд остановился, все побежали. Меня с ног сбили, а она дальше побежала. Я кричала, а она не слышала. Потом поезд ушел. А я тут.

Она говорила это спокойно, как будто про погоду. Миша смотрел на нее и удивлялся: как можно так спокойно говорить про такое?

— Она приедет, — уверенно сказала Клава. — Как война кончится, так сразу приедет. Я ей адрес оставила. Сказали, детдом такой-то, город такой-то. Она найдет.

— А если не найдет? — спросил Миша.

Клава посмотрела на него строго.

— Найдет. Мамки всегда находят. Ты просто ждать умей.

Она помолчала, потом оглядела Мишу с головы до ног.

— Штаны у тебя велики, — заметила она. — Спадают все время. Давай подтяну, ремешком каким-нибудь перехвачу.

Она ловко стянула с его штанин веревочку, которую Миша пытался использовать вместо ремня, и затянула потуже. Стало лучше.

— Ты это, — сказала Клава, завязывая узел. — Держись меня. Я здесь уже две недели, все знаю. Кто дает, кто бьет, где теплее. Научу.

Миша посмотрел на нее. У Клавы был острый подбородок и очень светлые, почти белые ресницы. Она была похожа на воробья — маленькая, нахохленная, но бойкая.

— А чего тут бить могут? — спросил Миша.

— Не тети, — отмахнулась Клава. — Тети не бьют, им некогда. А вот старшие ребята — те бьют. Особенно один есть, Штырем кличут. Он у нас тут главный. Хлеб отбирает у маленьких. Видел, как вон тот, конопатый, без хлеба сидел? Это Штырь забрал.

Миша вспомнил конопатого мальчика, который вчера на обеде плакал и просил добавки. Ему никто не дал.

— А тети чего? — спросил он.

— А тетям все равно, — вздохнула Клава. — Их мало, нас много. Они только за тем смотрят, чтоб не подох кто. А остальное... сами, мол, разбирайтесь. Так что ты, если Штыря увидишь — прячься. И хлеб не показывай. Съедай сразу, пока никто не видит. Понял?

Миша кивнул. Понял. Жизнь в приемнике оказалась сложной штукой. Здесь надо было не только ждать маму, но и выживать.

— А ты чего меня учишь? — спросил он вдруг. — Сама-то не боишься?

Клава усмехнулась уголком рта.

— Я не боюсь. Я Клава. Меня здесь все знают. Я за маленьких стою. Потому что маленькие сами за себя постоять не могут. А я могу.

Она сказала это так просто и твердо, что Миша вдруг поверил: с ней не страшно. С ней можно.

— Клава, — позвал он тихо, когда она уже собралась вставать.

— Чего?

— А твоя мама... она точно приедет?

Клава замерла на секунду. Потом медленно кивнула.

— Точно. Она обещала. А обещания надо выполнять. Моя мама всегда выполняет.

Она ушла, а Миша остался сидеть в углу. За окном смеркалось, и серое небо становилось темно-синим, почти черным. Где-то далеко выла сирена — там, на вокзале, наверное, опять бомбили. А здесь, в приемнике, было тихо.

Миша вдруг вспомнил, как мама говорила ему перед сном: «Спи, мой хороший. Я рядом. Я всегда рядом». Он зажмурился и представил, что она здесь. Что она сидит рядом, гладит его по голове своей теплой рукой.

Но руку никто не гладил. Только солома шуршала под головой, да где-то в коридоре скрипели половицы под шагами усталой нянечки.

«Я буду ждать, мама, — подумал Миша. — Я буду ждать, сколько надо. Клава сказала, мамки всегда находят. И ты меня найдешь».

Он заснул, сжимая в кулаке край жесткой простыни.

Глава 5. Штырь

Штыря Миша увидел на второй день после знакомства с Клавой. Тот стоял в коридоре, прислонившись к стене, и жевал хлеб. Жевал медленно, смакуя, откусывая маленькие кусочки и подолгу перекатывая их во рту. Он был старше всех — лет двенадцать, наверное, высокий, костлявый, с длинными руками. Лицо у него было злое, с прищуренными глазами, которые смотрели на всех как на добычу.

Миша сразу узнал его по Клавиному описанию. И сразу испугался.

Штырь заметил, что Миша на него смотрит, и ухмыльнулся. Ухмылка была кривая, нехорошая.

— Чего вылупился, мелочь? — спросил он.

Миша отвернулся и быстро пошел в комнату. Сердце колотилось где-то в горле. Он вспомнил Клавин наказ: прятаться. И решил, что будет прятаться всегда.

Но спрятаться в приемнике было трудно. Комнаты большие, кровати стоят плотно, углы на виду. Единственное место, где можно было затаиться, — это под лестницей, в темном закутке, где хранили старые матрасы. Туда почти никто не ходил, потому что там пахло плесенью и бегали мыши.

Миша забрался туда в первый же раз, когда увидел Штыря, и просидел до самого ужина. А на ужин... на ужин случилось страшное.

В тот день давали рыбу. Не настоящую, а такую, маленькую, сушеную, которую называли «таранка». Каждому ребенку — по одной рыбешке и по куску хлеба. Миша получил свою порцию и сел в угол, спиной к стене, чтобы никто не подкрался сзади. Он уже собирался откусить хлеб, как вдруг перед ним выросла тень.

Штырь.

Он стоял и смотрел сверху вниз, ухмыляясь своей кривой ухмылкой.

— Слышь, мелочь. Дай рыбу.

Миша сжал рыбу в руке и покачал головой. Говорить он не мог — язык прилип к небу.

— Ты че, не понял? — Штырь наклонился. — Дай, говорю. Или хочешь, чтобы я тебя...

Он не договорил, но Миша и так понял. Он видел синяки на лицах других малышей. Знал, что Штырь бьет. Больно бьет, кулаком в живот, чтобы не кричали.

Рука у Миши дрожала. Он смотрел на рыбу, на хлеб, на Штыря. Хлеб был маленький, черный, липкий. Рыба — сухая, костлявая. Но это была еда. Единственная еда до завтра.

— Отдай по-хорошему, — процедил Штырь. — Я кому сказал?

И тут откуда-то сбоку вынырнула Клава.

— Отстань от него, Штырь.

Штырь обернулся. Увидел Клаву и скривился.

— А, Клавка. Чего лезешь? Не твое дело.

— Мое, — Клава встала между Мишей и Штырем. — Он маленький. Ты у больших отбирай, если смелый. А маленьких не трожь.

— А то что? — Штырь шагнул к ней. Он был выше на две головы, шире в плечах. Но Клава не отступила.

— А то я директорше скажу, — сказала Клава спокойно. — Что ты у детей еду воруешь. Она тебя знаешь куда отправит? В колонию. Там тебе быстро рыло начистят.

Штырь замер. В приемнике директоршу боялись все. Она появлялась редко, но если появлялась — держись. Могла и выпороть, и в карцер посадить, и вообще выгнать на улицу. На улице зимой — смерть.

— Ладно, — процедил Штырь. — Ты у меня еще попляшешь, Клавка. И ты, мелочь, тоже.

Он плюнул на пол и ушел. Миша выдохнул. Он даже не заметил, что все это время не дышал.

— Ешь быстро, — скомандовала Клава. — Пока не передумал.

Миша запихал хлеб в рот, сунул рыбу за щеку, как хомяк. Жевал и смотрел на Клаву благодарными глазами.

— Спасибо, — прошептал он, прожевав.

— Ерунда, — отмахнулась Клава. — Ты главное теперь по одному не ходи. Со мной ходи. И под лестницу прячься, если что. Я знаю, ты туда лазаешь.

Миша удивился. Откуда она знает? Но спрашивать не стал. Просто кивнул.

В этот вечер он впервые за долгое время заснул почти спокойно. Потому что знал: есть на свете Клава. А Клава — она сильная. Клава защитит.

Глава 6. Рисунок

Через две недели Мишу и еще нескольких детей должны были отправить в настоящий детдом, в глубокий тыл. Клава тоже ехала. Она сказала, что это хорошо — в детдоме, говорят, кормят лучше и тети добрее.

Перед отъездом случилось еще одно событие. В приемник пришел старик.

Он был очень старый, с седой бородой и в очках с толстыми стеклами. Одет бедно, в потертое пальто и шапку-ушанку с опущенными ушами. В руках он держал большую папку, перевязанную бечевкой.

Старик прошел по коридору и остановился возле комнаты, где сидели дети. Он долго смотрел на них сквозь очки, потом покачал головой и вздохнул.

— Бедные дети, — сказал он тихо. — Бедные, бедные дети.

Миша смотрел на него из своего угла. Старик показался ему странным. Не похожим на других взрослых. Взрослые здесь всегда спешили, кричали, были злыми или усталыми. А этот стоял тихо и смотрел с какой-то... жалостью? Миша не помнил, когда на него в последний раз смотрели с жалостью.

— Дедушка, а вы кто? — спросил конопатый мальчик, подходя поближе.

— Я? — старик улыбнулся. — Я учитель рисования. Раньше в школе работал, детей рисованию учил. А теперь... теперь вот эвакуированный. Из Ленинграда я, дети. Из самого Ленинграда.

Он сказал это так, будто Ленинград — это что-то очень важное. Миша не знал, что такое Ленинград. Город, наверное. Большой город.

— А что у вас в папке? — спросил кто-то из детей.

Старик развязал бечевку и достал листы. На них были рисунки. Миша подполз поближе, чтобы рассмотреть.

На одном рисунке был дом. Обычный деревянный дом с крыльцом и резными наличниками. На другом — река, берег, лодка. На третьем — лес, весь в золотых и красных красках.

— Красиво, — выдохнул Миша.

Старик посмотрел на него поверх очков.

— Нравится, мальчик?

Миша кивнул. Ему очень понравился дом. Он напомнил ему их дом, в котором они жили с мамой. Только их дом был поменьше, и крыльцо было другое. Но все равно похоже.

— А хочешь, я тебя научу? — спросил старик. — Рисовать. Если хочешь, приходи. Я здесь живу, в подсобке, пока место не дали. Научу, если хочешь.

Миша хотел. Очень хотел. Ему вдруг захотелось нарисовать тот дом. Свой дом. Чтобы не забыть.

Он пришел к старику на следующий день. Тот сидел в маленькой комнатке, заваленной бумагой и книгами, и что-то чертил карандашом.

— А, это ты, — обрадовался он. — Ну, заходи, садись. Как звать-то?

— Миша.

— А меня — Михаил Иванович, — улыбнулся старик. — Тезки мы с тобой, выходит.

Он дал Мише лист бумаги и огрызок карандаша.

— Рисуй, что хочешь.

Миша задумался. А потом начал рисовать. Рука его двигалась неуверенно, линии выходили кривые, карандаш ломался, и Миша злился. Но он рисовал. Дом. Крыльцо. Окно. Забор. И рядом — маму. Маленькую, с большими глазами и руками, похожими на палки.

— Это кто? — спросил Михаил Иванович, когда Миша закончил.

— Мама, — тихо сказал Миша. — И дом. Где мы жили.

Старик долго смотрел на рисунок. Потом снял очки и протер их платком.

— Хороший рисунок, — сказал он глухо. — Ты, Миша, главное — рисуй. Каждый день рисуй. Пока помнишь. Потому что память — она уходит. А рисунок остается. Понял?

Миша кивнул. Он не совсем понял, но запомнил.

В день отъезда Михаил Иванович разыскал его в толпе детей и сунул ему в руку маленький сверток.

— Это тебе, — сказал он. — Бери. Пригодится.

Миша развернул. В свертке лежали карандаши. Целых три штуки! Один простой, один синий и один красный. Сокровище.

— Спасибо, дедушка, — прошептал Миша.

— Не дедушка, а Михаил Иванович, — улыбнулся старик. — Ты рисуй, Миша. Рисуй свой дом. И маму рисуй. И все, что помнишь. А когда нарисуешь много-много, придешь ко мне, покажешь. Я тут буду. Я никуда не денусь.

Миша спрятал карандаши за пазуху, в самый укромный уголок, поближе к сердцу. И пошел грузиться в машину, которая везла их на вокзал.

Он обернулся только раз. Михаил Иванович стоял у ворот приемника, маленький, сгорбленный, и махал ему рукой. Миша помахал в ответ.

Потом машина свернула за угол, и старик исчез.

А Миша ехал в неизвестность, прижимая к груди драгоценные карандаши и думая о том, что теперь он сможет нарисовать маму. И когда она приедет, он покажет ей рисунки и скажет: «Смотри, мама, я тебя не забыл. Я тебя все время помнил».

Глава 7. Новый дом

Детдом оказался большим двухэтажным зданием из красного кирпича, стоящим на краю города. Раньше здесь была школа — это Миша понял по выцветшей вывеске над входом и по тому, что в классах еще висели старые парты, сдвинутые к стенам.

Их привезли поздно вечером, когда уже стемнело. Встречала их женщина в ватнике и теплом платке, из-под которого виднелись седые волосы. Лицо у нее было строгое, усталое, с глубокими морщинами вокруг рта.

— Директор, — шепнула Клава. — Ее тетя Марина зовут. Ты смотри, не шали при ней. Она строгая, но справедливая.

Директор пересчитала детей, кивнула и велела идти за ней.

— Разместим пока в спортивном зале, — сказала она одной из воспитательниц, молоденькой девушке с тонкими косичками. — Там теплее. А завтра будем распределять по группам.

Спортивный зал был огромным, с высокими окнами и холодным полом. Вдоль стен поставили раскладушки, на каждой — тощий матрас и подушка без наволочки. Мише досталась раскладушка у самой батареи. Он потрогал батарею рукой — теплая. Хорошо.

Он лег, укрылся своим старым пальтишком (тем самым, которое вернули перед отъездом из приемника, только без кармана — карман зашили) и закрыл глаза. Рядом возилась Клава, устраиваясь на соседней раскладушке.

— Спи, — сказала она. — Завтра узнаем, что тут к чему.

Миша уже почти заснул, когда услышал шаги. Кто-то прошел по залу, останавливаясь возле каждой раскладушки. Миша приоткрыл один глаз. Это была директор, тетя Марина. Она шла медленно, всматривалась в лица детей, и лицо у нее было такое... странное. Не строгое, как днем, а какое-то другое. Будто она смотрит и видит что-то свое, очень далекое.

Она остановилась возле Миши. Он зажмурился, притворился спящим. Почувствовал, как ее рука легла ему на лоб — легко, почти невесомо.

— Маленький еще, — прошептала она тихо-тихо, думая, что никто не слышит. — Господи, маленькие-то какие...

Рука убралась, шаги затихли в другом конце зала. Миша открыл глаза и долго смотрел в темноту. Ему вдруг показалось, что это мама приходила. Но он знал, что мама — это мама. А тетя Марина — чужая. Хотя рука у нее была теплая.

Глава 8. Рая

Утром их построили в коридоре и повели в столовую. Столовая оказалась большим светлым помещением с длинными деревянными столами и скамейками. Пахло кашей и чем-то кисловатым — наверное, хлебом.

Завтрак давали жидкий: миска баланды из мерзлой картошки и маленький кусочек хлеба, граммов сто, не больше. Миша смотрел на свою порцию и думал, что дома утром мама всегда давала ему кашу. Настоящую, с молоком, если было молоко. Или яйцо. А иногда — блины. Вкусные, тонкие, с маслом.

— Ешь давай, — Клава ткнула его локтем. — Не смотри, а то остынет.

Он ел. Баланда была пресная, картошка разварилась и плавала лохмотьями, но есть хотелось так, что Миша проглотил все до дна и еще вытер миску хлебом. Хлеб съел сразу, мелкими кусочками, как учила Клава, чтобы никто не отнял.

После завтрака их снова построили и начали распределять. Мишу определили в младшую группу, Клаву — в среднюю. Они оказались в разных комнатах, но Клава сказала:

— Ничего, я к тебе приходить буду. Ты не бойся.

Младшая группа размещалась в бывшем классе на первом этаже. Воспитательницу звали Рая. Она была молоденькая, с бледным лицом и очень светлыми, почти белыми волосами, заплетенными в две жиденькие косички. Говорила она тихо, двигалась медленно, и казалось, что она вот-вот упадет от усталости. Миша потом узнал, что Рая из Ленинграда, эвакуировалась оттуда зимой по льду, по «дороге жизни», как она говорила. И что она потеряла там всех — маму, папу, маленького братика.

— Умерли, — сказала она однажды тихо, когда кто-то из детей спросил. — С голоду умерли. А я вот... выжила.

Она не плакала, рассказывая это. Смотрела куда-то в стену и говорила ровным голосом, будто читала книгу. Но Мише почему-то становилось страшно от этого ровного голоса. Страшнее, чем если бы она кричала.

Рая была добрая. Она никогда не кричала на детей, даже если они шалили. Она старалась, чтобы всем хватило еды, чтобы никто не сидел мокрый, чтобы больных сразу отправляли в изолятор. Но сил у нее было мало. И Миша видел, как иногда она сидит на скамейке в коридоре, закрыв лицо руками, и плечи у нее вздрагивают. Тогда дети подходили к ней, трогали за руку, говорили: «Рая, не плачь». И она переставала, улыбалась сквозь слезы и говорила: «Ничего, ничего. Все будет хорошо».

Глава 9. Рисунок для Клавы

Карандаши, подаренные Михаилом Ивановичем, Миша хранил под матрасом, завернутыми в тряпочку. Он доставал их только по ночам, когда все спали, и рассматривал при тусклом свете, пробивающемся из коридора. Простой, синий, красный. Три сокровища.

Однажды он решил нарисовать Клаву. Она очень просила.

— Нарисуй меня, — говорила она. — Я никогда не видела, как меня кто-то рисует. Хочу посмотреть.

Миша долго не решался. Вдруг не получится? Но Клава смотрела на него с такой надеждой, что он согласился.

Они устроились в уголке спортзала, куда редко кто заходил. Миша достал простой карандаш и листок бумаги, который ему дала Рая. Бумага была серая, шершавая, не то что белая у Михаила Ивановича. Но другой не было.

— Сиди смирно, — сказал Миша. — Не вертись.

Клава замерла, выпрямив спину и сложив руки на коленях. Миша смотрел на нее и рисовал. Он рисовал ее косички — тонкие, жиденькие, которые вечно расплетались. Ее острый подбородок. Ее глаза — серьезные, не по годам взрослые. И губы, которые умели и улыбаться, и поджиматься строго.

— Готово, — сказал он через полчаса.

Клава подбежала, схватила рисунок. Долго смотрела, водила пальцем по линиям.

— Это я? — спросила она шепотом.

Миша кивнул, боясь, что ей не понравится.

— Красиво, — сказала Клава. И вдруг всхлипнула. — Ой, Мишка, как красиво! Я тут прямо как живая!

Она обняла его, прижала к себе крепко-крепко. Миша замер от неожиданности. Его редко обнимали в последнее время. Только мама. И вот теперь Клава.

— Спасибо, — сказала она, отпуская его. — Я это на память сохраню. На всю жизнь.

Она аккуратно свернула рисунок и спрятала за пазуху. А Миша вдруг подумал: вот бы маму так нарисовать. По-настоящему, чтобы похоже. Чтобы, когда она приедет, он мог показать и сказать: «Смотри, я тебя помнил. Я тебя рисовал».

В этот вечер он долго не мог заснуть. Лежал и думал о маме. Представлял, как она входит в дверь, как бежит к нему, как пахнет от нее хлебом и дымом. А потом вдруг понял, что уже не помнит, как именно пахло от мамы. Помнит, что хорошо, что тепло, а чем именно — забыл.

Он зажмурился и заплакал в подушку. Тихо, чтобы никто не слышал.

Глава 10. Хлеб

В детдоме самым главным был хлеб. Он был мерой всего. Ради хлеба можно было пойти на все — подраться, украсть, обмануть, предать. Те, у кого был хлеб, были богатыми. Те, у кого не было, — нищими.

Миша быстро научился беречь свой хлеб. Он съедал его не сразу, а растягивал на целый день. Откусывал крошечный кусочек, клал под язык и сосал, чувствуя, как по рту разливается мучная сладость. Так голод чувствовался меньше.

Клава научила его еще одному фокусу. Надо было брать хлеб и зажимать его в кулаке так, чтобы никто не видел. А потом быстро-быстро идти в спальню, залезать под одеяло и есть там, спрятавшись с головой. Потому что если Штырь или его дружки увидят, что у тебя есть хлеб — отнимут.

Штыря перевели в их детдом почти сразу. Миша увидел его в первый же день и похолодел. Штырь стоял в окружении таких же угрюмых пацанов постарше и оглядывал толпу маленьких, как волк оглядывает стадо овец.

— Этот здесь, — прошептал Миша Клаве.

— Вижу, — Клава нахмурилась. — Ничего, мы тоже не одни. Я с девчонками поговорю, они помогут. Если что — вместе встанем.

Но Миша боялся. Штырь был большой и злой. А они — маленькие. Что они могут сделать?

Однажды вечером, когда Миша возвращался из столовой, зажав в кулаке кусочек хлеба, из-за угла вынырнул Штырь.

— Стоять, — сказал он.

Миша замер. Рука с хлебом сама спряталась за спину.

— Чего прячешь? — Штырь шагнул ближе. — Покажи.

— Ничего, — прошептал Миша.

— Врешь. Я видел, ты хлеб унес. Давай сюда.

Миша покачал головой. Ноги у него дрожали, в глазах потемнело от страха, но он покачал головой. Этот хлеб — его. Его еда. Его жизнь.

— Не отдам, — сказал он, и голос его предательски пискнул.

Штырь удивился. Обычно малыши отдавали сразу, без слов. А этот упирается.

— Ах ты, щенок, — Штырь замахнулся.

И в этот момент откуда-то сбоку вылетела Клава. Она врезалась в Штыря, как маленький снаряд, оттолкнув его от Миши.

— Не тронь! — закричала она. — Руки убрал!

Штырь пошатнулся, но устоял. Он посмотрел на Клаву, на Мишу, на подбегающих детей, которые собрались в коридоре, привлеченные криком.

— Ладно, — процедил он. — Потом разберемся.

Он ушел, а Клава схватила Мишу за руку и потащила в спальню.

— Быстро ешь! — скомандовала она. — Пока не вернулся.

Миша, трясясь, запихал хлеб в рот. Жевал и смотрел на Клаву. Она стояла, подбоченясь, и сопела, как рассерженный воробей.

— Спасибо, — прошептал Миша, прожевав.

— Ерунда, — отмахнулась Клава. — Только знаешь что... Он теперь тебя запомнил. И меня запомнил. Надо быть осторожнее.

Она была права. Штырь запомнил. И ждал своего часа.

Глава 11. Драка

Час настал через три дня.

Миша мыл пол в коридоре — это было их обязанностью по очереди. Ведро с водой, тряпка, швабра. Вода ледяная, руки краснеют и немеют. Он возился со шваброй, когда почувствовал, что сзади кто-то стоит.

Обернулся. Штырь. И с ним двое — Косой и Рыжий, его постоянные прихвостни.

— Ну что, мелочь, — Штырь ухмыльнулся. — Попался?

Миша оглянулся по сторонам. Коридор пуст. Все в столовой, на ужине. А он мыл пол и поэтому задержался. Кричать бесполезно — не услышат.

— Чего надо? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— А ничего, — Штырь шагнул ближе. — Просто поговорить.

Он толкнул Мишу в грудь. Миша отлетел к стене, ударился спиной, охнул. Ведро опрокинулось, вода разлилась по полу.

— Ты что, — зашипел он. — Пол же мокрый!

— А мне плевать, — Штырь подошел и схватил его за воротник. — Ты у меня давно на заметке, мелочь. Со своей Клавкой. Думаете, самые умные? Думаете, вас не тронут?

— Отпусти, — прохрипел Миша. Воротник давил горло.

— А то что? Клавку позовешь? Так нет твоей Клавки, она в столовой. А ты тут. Один.

Штырь замахнулся. Миша зажмурился, ожидая удара.

Но удара не было. Вместо этого он услышал глухой стук и чей-то вскрик. Открыл глаза.

Рядом стояла Клава. Она держала в руках швабру — ту самую, которой Миша мыл пол. А Штырь сидел на полу, держась за голову.

— Я тебе говорила, — сказала Клава громко. — Не тронь его.

Штырь поднялся. Глаза у него налились кровью.

— Убью, — прохрипел он и бросился на Клаву.

Дальше Миша плохо помнил. Какая-то свалка, крики, топот. Он кинулся на помощь Клаве, вцепился Штырю в руку, повис на ней. Рыжий и Косой пинали его ногами, но он не отпускал. Клава дралась как кошка — царапалась, кусалась, била куда попало.

Потом прибежали взрослые. Рая, тетя Марина, еще кто-то. Растащили дерущихся.

— Вон! — кричала тетя Марина. — Всем встать к стене! Быстро!

Штырь стоял, вытирая разбитую губу, и смотрел на Мишу с Клавой с такой ненавистью, что Мише стало страшно.

— Это они на меня напали, — заныл Штырь. — Я шел мимо, а они...

— Молчать! — оборвала его тетя Марина. — Я знаю, кто тут на кого нападает. Ты, — она ткнула пальцем в Штыря. — Завтра будешь чистить картошку на кухне. Месяц. И если еще раз узнаю, что ты маленьких обижаешь — выгоню. Вон из детдома. Понял?

Штырь промолчал. Но глаза его говорили яснее слов.

Тетя Марина повернулась к Мише и Клаве.

— А вы, герои, — сказала она уже тише. — Молодцы, что за себя постояли. Но в следующий раз зовите взрослых. Поняли? Нельзя самим, убьют ведь.

— Поняли, — буркнула Клава.

— Идите, — махнула рукой тетя Марина. — И руки помойте, все в крови.

У Миши действительно была разбита губа и саднило колено. Но когда они с Клавой шли в умывальник, он вдруг почувствовал странную гордость. Они не отступили. Они дали сдачи.

— Ты молодец, — сказала Клава, промывая ему ссадину холодной водой. — Дрался хорошо. За руку его схватил, не отпускал. Молодец.

— А ты? — Миша улыбнулся разбитыми губами. — Ты его шваброй — бац! Я и не знал, что ты такая сильная.

— Я все могу, — серьезно сказала Клава. — Когда надо. А ты теперь тоже все можешь. Ты сегодня не маленький был. Ты сегодня — воин.

Миша запомнил эти слова. Воин. Он — воин. Он сможет защитить себя. И Клаву, если надо.

Но Штыря он запомнил тоже. И знал, что тот не простит. Никогда.

Глава 12. Письмо

Прошло два месяца.

Миша привык к детдому. Привык вставать по звонку, заправлять койку, есть баланду, мыть полы. Привык к холоду в спальне и к тому, что батареи теплые только утром и вечером. Привык к тому, что Рая иногда плачет по ночам, и тогда они с ребятами по очереди дежурят возле ее комнаты, чтобы, если что, позвать тетю Марину.

Клава приходила к нему каждый день. Они сидели в уголке спортзала, и Миша рисовал. Он уже изрисовал кучу бумаги, которую Рая приносила ему тайком от всех. Рисовал дом, рисовал маму, рисовал Клаву, рисовал детдом, рисовал войну — хотя войну он видел только издалека, в небе, когда пролетали самолеты.

Один рисунок он сделал специально для мамы. Самый лучший. На нем был их дом, крыльцо, забор и мама, стоящая на крыльце и машущая рукой. Внизу Миша вывел печатными буквами: "МАМА Я ТУТ ПРИЕЗЖАЙ".

Он хотел отправить это письмо. Но куда? Адреса он не знал. Знал только, что город назывался Минск, а улица — Зеленая. Номер дома — 5. Он помнил это, потому что мама учила его: «Если потеряешься, скажи милиционеру: Зеленая, 5. Понял?»

Он пошел к Рае.

— Рая, — спросил он, заглядывая в ее комнатку. — А как письмо отправить?

— Письмо? — Рая удивилась. — Кому, Миша?

— Маме. Я рисунок нарисовал. Хочу отправить.

Рая посмотрела на него долгим взглядом. Потом вздохнула.

— Адрес знаешь?

— Знаю. Город Минск, улица Зеленая, дом 5.

Рая записала адрес на бумажке.

— Хорошо, Миша. Я попробую отправить. Но ты понимаешь... Минск — это где война была. Очень сильная война. Может быть, вашего дома уже...

Она не договорила. Миша и сам догадывался. Он слышал разговоры взрослых, знал, что многие города разбомбили, что люди погибали, что дома сгорали.

— А вдруг уцелел? — спросил он.

— Вдруг, — кивнула Рая. — Всякое бывает. Давай письмо. Я отправлю.

Миша отдал ей рисунок, сложенный вчетверо. И стал ждать.

Он ждал каждый день. Бегал к почтовому ящику, который висел у входа, заглядывал в него — нет ли ответа? Но ящик был пуст. Иногда приходили письма другим детям — редко, очень редко. Тогда все собирались вокруг счастливчика и смотрели, как он читает. И завидовали.

А Мише не приходило ничего.

— Не расстраивайся, — говорила Клава. — Война же. Почта плохо работает. Может, письмо твое потерялось. Или мама не получила. Ты еще напиши.

Миша писал снова. И снова. Каждый месяц — новый рисунок, новое письмо. И все складывал в конверты, которые давала Рая. И все отдавал ей.

— Отправлю, — говорила она. И отправляла.

Но ответа не было.

Однажды Миша спросил у тети Марины:

— А если мама не приедет, я тут навсегда останусь?

Тетя Марина сидела в своем кабинете, разбирала какие-то бумаги. Она подняла голову и посмотрела на Мишу усталыми глазами.

— Не знаю, Миша, — сказала она честно. — Может, и навсегда. А может, найдется кто-то из родственников. Или усыновит кто. Война кончится — жизнь наладится.

— А когда война кончится?

— Скоро, — тетя Марина улыбнулась. — Совсем скоро. Ты только верь, Миша. Верь и жди. Это главное.

Миша верил. И ждал. Потому что больше ему ничего не оставалось.

Глава 13. Зима

Зима в том году выдалась страшная.

Морозы ударили такие, что птицы замерзали на лету. В детдоме было холодно — дров не хватало, топили экономно, только чтобы совсем не замерзнуть. Дети спали в одежде, укрывались всем, чем можно — пальтишками, одеялами, даже старыми занавесками, которые Рая принесла из кладовки.

Миша лежал ночью и слушал, как завывает ветер в щелях окон. Спальня медленно выстывала, к утру дыхание превращалось в пар. Он прижимался к Клаве — их кровати стояли рядом, и они договорились спать в обнимку, чтобы было теплее. Клава пахла мылом и еще чем-то родным, почти как мама.

— Не спишь? — шептала Клава.

— Нет.

— И я нет. Холодно.

— А давай я расскажу про дом, — предлагал Миша. — Про наш дом. Там печка была. Большая, изразцовая. Мама ее топила, и так тепло становилось, что можно было босиком ходить.

— А у нас печки не было, — отвечала Клава. — У нас батареи были, паровые. Тоже тепло. Я любила на подоконнике сидеть, смотреть на улицу. А мама пирожки пекла. С капустой.

— Вкусно?

— Очень. Ты бы попробовал — пальчики оближешь.

Они разговаривали шепотом, пока не засыпали. А утром вставали и шли на завтрак. Баланда была жидкая, хлеба давали меньше — война, экономия. Но никто не жаловался. Жаловаться было бесполезно.

В декабре началась эпидемия. Сначала заболел один мальчик из старшей группы, потом еще двое, потом посыпались все. Тиф, шептались воспитатели. Сыпной тиф.

Детдом закрыли на карантин. Никого не пускали и не выпускали. Больных уносили в изолятор — отдельную комнату на втором этаже, откуда доносился кашель и плач. Оттуда не все возвращались.

Миша боялся заболеть. Он видел, как уносят детей, и знал, что некоторые не возвращаются. Куда они деваются, он не спрашивал. Догадывался.

Клава заболела первой в их комнате.

Глава 14. Клава заболела

Это случилось под Новый год.

Утром Клава не встала. Лежала на кровати, свернувшись калачиком, и дрожала. Миша потрогал ее лоб — горячий, как печка.

— Клава, — позвал он. — Клава, вставай.

Она открыла глаза. Глаза были мутные, непонимающие.

— Миша, — прошептала она. — Холодно. Очень холодно.

— Ты горишь вся, — испугался Миша. — Я сейчас Раю позову.

Он побежал в коридор, нашел Раю. Та пришла, пощупала Клавин лоб, покачала головой.

— В изолятор надо, — сказала она. — Температура высокая.

— Не надо в изолятор! — закричал Миша. — Там умирают! Не надо!

Рая посмотрела на него с жалостью.

— Миша, там лечат. Там врачи. Если оставить здесь — умрет точно. Понимаешь?

Миша не понимал. Он не хотел понимать. Он вцепился в Клавину руку и не отпускал.

— Я с ней пойду, — сказал он.

— Нельзя, — строго сказала Рая. — Ты заразишься. И тоже заболеешь. Пусти, Миша.

Пришли санитары, завернули Клаву в одеяло и унесли. Она уже не сопротивлялась, только смотрела на Мишу мутными глазами и шевелила губами. Кажется, она говорила: «Жди».

Миша остался один. Он стоял посреди комнаты и смотрел на пустую Клавину кровать. Аккуратно заправленную, с подушкой, на которой еще осталась ямочка от ее головы.

Потом он подошел, забрался на эту кровать, свернулся калачиком и заплакал. Впервые за долгое время — громко, навзрыд, не стесняясь. Потому что Клава была его семьей. Его защитой. Его надеждой.

А теперь Клава ушла. И неизвестно, вернется ли.

Глава 15. Один

Дни тянулись бесконечно. Миша ходил в столовую, ел баланду, мыл полы, но все это было как во сне. Он постоянно думал о Клаве. Представлял, как она лежит там, в изоляторе, одна, без него. Боится. Плачет.

Он пытался прорваться к ней, но дверь в изолятор была заперта, а тетя Марина строго-настрого запретила даже близко подходить.

— Заразишься — и тогда кто Клаву навещать будет? — сказала она. — Ты ей нужен здоровый. Понял?

Миша понял. Он перестал пытаться прорваться, но каждый вечер приходил к двери изолятора, садился на пол и разговаривал с Клавой через дверь.

— Клава, ты слышишь меня? — шептал он. — Я здесь. Я жду тебя. Ты поправляйся скорее. Я тебе новый рисунок нарисую. Самый лучший. Ты только выздоравливай.

Он не знал, слышит ли она. Но ему казалось, что если он будет говорить, то ей станет легче.

Однажды он сидел так у двери и вдруг услышал слабый голос из-за двери:

— Миша... ты?

Он вскочил.

— Клава! Клава, это я! Ты как?

— Плохо, — прошептала она. — Но живая. Ты... ты рисуй. Мне. Я... приду... посмотрю.

— Я нарисую! — закричал Миша. — Я нарисую сто рисунков! Ты только не умирай! Слышишь? Не смей умирать!

— Не буду, — прошептала Клава. И замолчала.

Миша еще долго сидел у двери, но она больше не отзывалась. Тогда он побежал в спальню, достал карандаши и бумагу и начал рисовать. Он рисовал Клаву. Клаву здоровую, Клаву улыбающуюся, Клаву с косичками, Клаву, которая стоит и машет ему рукой.

Он рисовал всю ночь. А утром отнес рисунки к двери изолятора и оставил там. Пусть передадут. Пусть знает, что он ждет.

На этом пока остановимся. Повесть набирает обороты, и следующие главы будут посвящены болезни Клавы, ее выздоровлению (или нет — как решим), зиме, смерти учителя рисования и, наконец, долгожданной Победе.

Хотите, чтобы Клава выжила, или нужен трагический поворот?

Глава 16. Клава уходит

Три дня Миша не отходил от двери изолятора. Он приносил рисунки, оставлял их у порога, и санитарка, худая женщина с вечно усталым лицом, забирала их внутрь. Иногда она говорила: «Передала. Читает твои каракули». Иногда молча проходила мимо.

На четвертый день дверь открылась, и вышла не санитарка, а тетя Марина. Лицо у нее было серое, осунувшееся, глаза красные. Миша стоял в коридоре, прижимая к груди свежий рисунок — Клаву с большими цветами в руках, каких он никогда не видел, просто придумал.

— Миша, — сказала тетя Марина тихо. — Пойдем со мной.

Она взяла его за руку и повела не в изолятор, а в свой кабинет. Миша сразу почуял неладное. Сердце заколотилось где-то в горле, рисунок выпал из рук.

— Где Клава? — спросил он. — Я к ней хочу.

Тетя Марина усадила его на стул, села напротив. Помолчала, собираясь с силами.

— Миша... Клавы больше нет, — сказала она наконец. — Она умерла сегодня утром. Сердце не выдержало. Тиф... понимаешь...

Миша смотрел на нее и не понимал. Как это — нет? Вчера же санитарка говорила, что Клава читает его рисунки. Вчера же она была живая.

— Вы врете, — сказал он тихо. — Вы все врете. Клава не могла умереть. Она обещала вернуться. Она всегда возвращается.

Тетя Марина покачала головой.

— Не вру, Миша. Она правда умерла. Мы ничего не смогли сделать. Такая война, такие болезни... Дети не выдерживают.

— Не смогли? — Миша вскочил. — А почему не смогли? Вы же взрослые! Вы должны! Вы... вы...

Он не договорил. В горле встал ком, огромный, колючий, который не давал дышать. А потом ком лопнул, и Миша закричал. Громко, истошно, как кричат только от невыносимой боли.

— Клава-а-а-а!

Он вырвался из рук тети Марины и побежал. Бежал по коридору, не разбирая дороги, налетая на стены, падая, поднимаясь и снова бежал. Влетел в изолятор, где санитарка как раз застилала пустую кровать чистой простыней.

— Где Клава? — заорал Миша. — Куда вы ее дели?

Санитарка обернулась, посмотрела на него с жалостью.

— Унесли, мальчик. В морг. Прости.

Миша рухнул на колени прямо на холодный пол. Он бился головой о железную ножку кровати, пока не подбежала тетя Марина и не схватила его в охапку.

— Не надо, Мишенька, не надо, — приговаривала она, прижимая его к себе. — Поплачь, поплачь, легче будет.

Но легче не было. Никогда не будет. Клава, его Клава, его защитница, его сестра, его единственный друг — умерла. Оставила его одного.

Глава 17. Похороны

Хоронили Клаву на городском кладбище, в общей могиле для безродных. Таких могил было много — дети, взрослые, старики, никто не знал их имен, только номера в похоронных книгах.

Миша не пошел на кладбище. Он забился под лестницу, туда, где когда-то прятался от Штыря, и сидел там, обхватив колени руками. Его трясло, хотя в подвале было не холодно.

Он не плакал. Слезы кончились. Осталась только пустота внутри — огромная, черная, холодная, как зимняя ночь. Пустота, которую ничем не заполнить.

К нему приходила Рая. Садилась рядом на корточки, гладила по голове.

— Миша, пойдем. Нельзя тут сидеть. Простудишься.

Он молчал.

— Клава бы не хотела, чтобы ты так.

— Откуда вы знаете, чего бы она хотела? — спросил Миша глухо. — Вы ее не знали. Она... она одна меня защищала. Она маму ждала. Она говорила, что мамки всегда находят. А сама... сама не дождалась.

Рая вздохнула.

— Жизнь несправедливая, Миша. Особенно на войне. Но мы должны жить дальше. Ради тех, кто остался. Ради Клавы. Она бы хотела, чтобы ты жил.

Миша поднял на нее глаза. Красные, опухшие, но сухие.

— А зачем? — спросил он. — Зачем жить, если все уходят?

— Чтобы помнить, — тихо сказала Рая. — Чтобы рассказывать. Чтобы рисовать. Клава ушла, но пока ты ее помнишь — она жива. В твоей памяти. В твоих рисунках.

Она помолчала.

— Хочешь, я тебе расскажу про своего братика? Он тоже умер. В Ленинграде, от голода. Маленький был, три года. Я его каждый день вспоминаю. И пока я помню — он со мной.

Миша долго молчал. Потом медленно кивнул.

— Пойдем, — сказал он. — Холодно тут.

Они вылезли из-под лестницы, и Рая повела его в столовую — хоть хлеба поесть, погреться. Миша шел, держась за ее руку, и думал о Клаве. Она теперь будет жить в его памяти. И в рисунках. Он нарисует ее сто раз. Тысячу раз. Чтобы никогда не забыть.

Глава 18. Пустота

После смерти Клавы Миша изменился. Он перестал разговаривать с другими детьми, почти не выходил из спальни, если не гнали на занятия или в столовую. Рисовать он тоже перестал. Карандаши лежали под матрасом нетронутые, бумага кончилась, а просить новую у Раи он не хотел.

Рая приходила к нему каждый вечер. Садилась на край кровати, гладила по голове и говорила что-то тихое, утешительное. Миша слушал, но слова проходили мимо, не задевая.

Штырь, узнав о смерти Клавы, сначала обрадовался. Он подкараулил Мишу в коридоре и прошипел:

— Что, Клавка-то твоя того? Сдохла? Ну ничего, теперь ты мой, щенок. Я до тебя доберусь.

Но доберется или нет — Мише было все равно. Ему вообще стало все равно. Пусть бьет, пусть забирает хлеб, пусть делает что хочет. Клавы нет, и ничего уже не важно.

Однако Рая и тетя Марина зорко следили за Штырем. Его несколько раз предупреждали, и он пока не решался трогать Мишу. Но Миша знал: это ненадолго.

Однажды вечером Рая принесла ему новую пачку бумаги — серой, оберточной, но чистой. Положила на кровать.

— Рисуй, Миша, — сказала она. — Клава хотела, чтобы ты рисовал. Она тебе говорила: рисуй для меня. Вот и рисуй. Для нее.

Миша долго смотрел на бумагу. Потом медленно достал из-под матраса карандаши. Простой, синий, красный. Потертые, сточенные почти до основания.

Он взял лист и начал рисовать. Рука дрожала, линии выходили кривые, карандаш ломался, но он рисовал. Клаву. С косичками. С серьезными глазами. С тонкими руками, которые так крепко обнимали его когда-то.

Он рисовал всю ночь. А под утро, когда за окном засветлело, взял самый лучший рисунок и прижал к груди.

— Я не забуду тебя, Клава, — прошептал он. — Обещаю.

Глава 19. Самая страшная зима

Февраль сорок второго выдался лютым. Морозы под сорок, ветер пронизывал до костей, снег заметал дороги так, что из детдома нельзя было выйти. Дрова кончились еще в январе, топили чем придется — старыми ящиками, сломанной мебелью, книгами из библиотеки.

Воспитатели ходили черные от голода и холода. Рая похудела так, что кожа обтянула кости, глаза провалились, на скулах выступил лихорадочный румянец. Она кашляла, но продолжала работать — детей нельзя бросать.

В детдоме начался мор. Дети умирали один за другим — от тифа, от воспаления легких, просто от истощения. Их уносили в изолятор, а оттуда — на кладбище, в общие могилы. Миша смотрел на пустеющие кровати и считал. Десять, пятнадцать, двадцать...

Сам он почему-то выживал. Может, потому что Клава научила его беречь силы, не тратить лишнего, не высовываться. А может, просто судьба.

Однажды он нашел в коридоре замерзшего насмерть мальчика из старшей группы. Тот лежал у батареи, скрючившись, и казалось, что он спит. Миша постоял над ним, потом пошел за тетей Мариной. Она пришла, посмотрела, вздохнула.

— Сорок седьмой, — сказала она тихо. — За этот месяц.

Миша спросил:

— А куда они уходят? Клава, например. Туда же, куда все?

Тетя Марина посмотрела на него долгим взглядом.

— Я не знаю, Миша. Никто не знает. Но надеюсь, что туда, где нет войны и голода. Где всем тепло и сытно.

— И Клаве там хорошо?

— Должно быть.

Миша кивнул. Ему хотелось верить, что Клаве хорошо. Что она не мерзнет, не голодает, не боится Штыря. Что она там, где всегда тепло и где мама — ее или чужая, но обязательно есть.

Глава 20. Учитель

В марте, когда морозы чуть отпустили, в детдом пришло письмо. Тетя Марина прочитала его и долго молчала. Потом позвала Раю, и они о чем-то шептались, поглядывая на Мишу.

Миша не придал значения. Мало ли о чем шепчутся взрослые.

Но вечером к нему подошла Рая и сказала:

— Миша, я должна тебе кое-что сказать. Помнишь Михаила Ивановича, учителя рисования из приемника?

Миша замер.

— Помню. Он мне карандаши подарил.

— Он... он умер, Миша. Недавно. Сердце. Старость, война, голод. Мы получили письмо от тамошнего директора. Он просил передать тебе вот это.

Она протянула ему небольшой сверток. Миша развернул дрожащими руками. Внутри лежала коробка. Простая картонная коробка из-под чая. А в ней — карандаши. Много-много карандашей. Целых двенадцать штук! Цветные, простые, даже один белый.

И записка. Корявым старческим почерком:

«Мише. Рисуй, мальчик. Рисуй всё, что помнишь. И никогда не забывай. Твой учитель Михаил Иванович».

Миша перечитал записку три раза. Потом аккуратно сложил и спрятал за пазуху, туда, где когда-то лежал мамин сухарь.

Он не плакал. Учитель был старый, он свое прожил. И он успел передать ему карандаши. Успел попрощаться.

— Спасибо, дедушка, — прошептал Миша. — Я буду рисовать. Обещаю.

В ту ночь он долго сидел при свете коптилки, разглядывая карандаши. Двенадцать штук. Целое богатство. Он перебирал их, гладил пальцами деревянные бока и думал о том, как много всего можно ими нарисовать. Клаву, маму, дом, учителя, детдом, войну, Победу.

Победу, которая обязательно будет.

Глава 21. Один

К весне из ста двадцати детей в детдоме осталось семьдесят. Остальных скосили тиф, голод и холод. В младшей группе, где раньше было двадцать пять человек, теперь жило четырнадцать. Койки пустовали, но их не убирали — ждали новых. Война продолжалась, и дети продолжали прибывать.

Миша теперь жил один. Не в смысле без друзей — друзей у него и не было, кроме Клавы. Он просто существовал среди других детей, но был отдельно. Рисовал по ночам, днем помогал Рае, мыл полы, носил воду. Его не трогали — ни Штырь, который куда-то исчез (говорили, сбежал или его забрали в колонию), ни другие пацаны. Он стал незаметным, как тень.

Иногда он разговаривал с Клавой. Садился в углу спортзала, где они когда-то сидели вместе, и рассказывал ей, что случилось за день.

— Клава, сегодня Рая дала мне лишний кусок хлеба. Сказала, что я хорошо работаю. Я поделился с тем новеньким, с Петькой. Он маленький, плачет все время, мамку зовет. Я его понимаю.

— Клава, сегодня мороз спал. Солнце светит. Снег тает. Я нарисовал солнце. Желтым карандашом. Помнишь, ты говорила, что любишь солнце? Ты бы сейчас порадовалась.

— Клава, я сегодня видел сон. Ты там была. Живая, здоровая, смеялась. Звала меня куда-то. Я хотел пойти, но проснулся. Может, ты меня зовешь к себе? Я бы пошел. Только маму еще не дождался. Она придет — и тогда мы вместе к тебе пойдем. Ладно?

Он знал, что Клава не слышит. Что она там, где нет ничего. Но разговаривать было легче. Пустота внутри понемногу заполнялась воспоминаниями.

Глава 22. Весна 1945

Годы тянулись медленно. Миша рос. В сорок третьем ему исполнилось семь, в сорок четвертом — восемь. Он уже не помнил маминого лица, только голос — далекий, как эхо. Он помнил дом — смутно, отдельными картинками: крыльцо, печка, окошко с геранью. Он помнил Клаву — отчетливо, ярко, до последней веснушки на носу. Он помнил учителя — его добрые глаза и коробку с карандашами.

Война отодвигалась куда-то далеко. Сводки с фронта передавали по радио, и воспитатели радовались, когда наши наступали. Дети тоже радовались, но как-то привычно, без особого восторга. Война была частью жизни, как голод и холод.

А потом пришла Победа.

Миша запомнил этот день навсегда. Девятое мая. Солнце, тепло, почти лето. Вдруг завыли гудки — на заводе, на вокзале, везде. Тетя Марина выбежала во двор, закричала:

— Победа! Война кончилась! Победа!

Дети повыскакивали на улицу. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то просто стоял и не понимал, что происходит. Рая упала на колени прямо в грязь и зарыдала — впервые на виду у всех.

Миша стоял в стороне и смотрел на это безумие. Победа. Значит, мама теперь может приехать. Если она жива. Если найдет его.

Он не побежал кричать и плакать. Он просто пошел в спальню, достал бумагу и карандаши и нарисовал салют. Красный, синий, желтый — всеми цветами, какие были. А внизу написал: "МАМА, Я ТЕБЯ ЖДУ. ПРИЕЗЖАЙ СКОРЕЕ".

Потом сложил рисунок в конверт и отнес Рае.

— Отправьте, пожалуйста. В Минск, на Зеленую, 5.

Рая взяла конверт, посмотрела на Мишу долгим взглядом.

— Отправлю, Миша. Обязательно отправлю.

Глава 23. Чужие

После Победы жизнь в детдоме изменилась. Стало больше еды — не намного, но все же. Приходили посылки из-за границы, американская тушенка, яичный порошок, даже шоколад. Дети оживали, начинали играть, смеяться.

И начали приезжать родители.

Сначала редко, потом все чаще. У ворот детдома останавливались машины, подводы, приходили пешком люди — измученные, постаревшие, но живые. Они искали своих детей, находили, плакали, обнимали и увозили.

Миша каждый день бегал к воротам. Смотрел, как чужие мамы обнимают чужих детей. Как они плачут и смеются одновременно. Как уводят за руку счастливчиков.

Его никто не забирал.

Прошел месяц. Два. Три. Детдом опустел наполовину — тех, у кого нашлись родители, увезли. Остались только те, кого никто не искал. Сироты при живых родителях, потерявшиеся, забытые.

Миша перестал бегать к воротам. Он понял. Мама не придет.

Он сидел в спортзале, смотрел в окно и вспоминал, как Клава говорила: "Мамки всегда находят". Не всегда, Клава. Не всегда.

Однажды к нему подошла Рая. Села рядом, обняла за плечи.

— Миша, я должна тебе кое-что сказать. Мы запрос делали, по твоей маме. Ответ пришел.

Миша замер.

— Минск сильно бомбили. Ваша улица, Зеленая, почти вся разрушена. Дом номер пять... его нет. Сгорел еще в сорок первом. Твоя мама... ее там не нашли. Никаких следов. Соседи, кто выжил, говорят, что она в тот день, как вы уехали, пошла на вокзал за тобой и попала под бомбежку. Ее... ее тоже нет.

Миша слушал и не чувствовал ничего. Пустота внутри, которая появилась после смерти Клавы, выросла, заполнила все тело, всю душу. Он знал. Он всегда знал. Просто не хотел верить.

— Значит, не придет, — сказал он тихо.

— Не придет, Миша, — Рая плакала. — Прости.

Он не ответил. Встал и пошел в спальню. Лег на кровать, лицом к стене, и пролежал так до вечера. А вечером достал карандаши и начал рисовать. Маму. Клаву. Учителя. Дом. Всех, кого потерял. Чтобы они остались с ним. Хотя бы на бумаге.

Глава 24. Нежданный гость

Лето сорок пятого было жарким. Миша сидел на крыльце детдома и рисовал — карандаши уже почти кончились, остались только огрызки, но он берег их как зеницу ока.

Во дворе играли дети. Кто-то бегал, кто-то качался на качелях, кто-то просто валялся в траве. Миша не играл. Он рисовал.

И вдруг он услышал шаги. Кто-то подошел и остановился рядом. Миша поднял голову.

Перед ним стоял мужчина. Военный. В гимнастерке, при орденах, но без одной руки — левый рукав был пуст и заткнут за пояс. Лицо у него было обветренное, усталое, с глубокими морщинами и седыми висками. Глаза — светлые, внимательные, смотрели на Мишу так, будто видели насквозь.

— Ты Миша? — спросил мужчина хрипло. — Миша Снегирев?

Миша кивнул. Сердце забилось часто-часто.

— Я тебя ищу, — сказал мужчина. — Третий месяц ищу. Объездил все детдома, все приемники. Думал, не найду.

Он присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с Мишей.

— Я твоего отца знал, — сказал он. — Лейтенанта Снегирева. Мы вместе воевали, в одном взводе. Под Сталинградом. Он... он погиб, Миша. Геройски погиб, прикрывая отход. Я ему обещал: если выживу, найду его сына. И вот... нашел.

Миша молчал. Отец? Он почти не помнил отца. Тот ушел на фронт, когда Мише было три года. Осталась только фотография — мама хранила в комоде. Папа в форме, красивый, улыбается.

— Мама тоже... — начал Миша и осекся.

— Знаю, — кивнул мужчина. — Мне рассказали. Ты теперь один, Миша. Совсем один. Я хочу... если ты не против... забрать тебя с собой. Я живу в Свердловске, у меня жена, дети. Своих нет, а приемных возьмем. Будешь нам как родной.

Он помолчал, глядя Мише в глаза.

— Ты не обязан соглашаться. Можешь остаться здесь. Но я обещал твоему отцу. И я хочу, чтобы у тебя была семья. Настоящая.

Миша смотрел на него и не верил. Семья? У него? После стольких лет одиночества, голода, смерти?

Он вспомнил Клаву. Она говорила: "Мамки всегда находят". Мама не нашлась. Но, может, нашёлся кто-то другой.

Он перевел взгляд на свои рисунки. Мама, Клава, учитель, дом — все они были здесь, на бумаге. А этот человек — живой, настоящий, с пустым рукавом и добрыми глазами — протягивал ему руку.

— А вы кто? — спросил Миша.

— Я? — мужчина улыбнулся. — Я дядя Петя. Просто дядя Петя. Сослуживец твоего отца. Можно я буду тебе дядей?

Миша долго молчал. Потом медленно кивнул.

— Можно.

Дядя Петя протянул ему руку — единственную, здоровую. Миша взял ее. Рука была большая, теплая, сильная. Совсем не похожая на мамину. Но тоже родная. Почему-то сразу родная.

— Ну, пошли, — сказал дядя Петя. — Собирай свои вещи. И... рисунки свои возьми. Там, дома, развесим на стенку. Пусть все видят, какой у нас художник растет.

Миша встал. Собрал огрызки карандашей, сложил рисунки в стопку, аккуратно, как учил Михаил Иванович. Оглянулся на детдом, на крыльцо, на двор, где играли дети.

— Прощай, Клава, — шепнул он. — Я тебя не забуду.

И шагнул вперед, в новую жизнь.

Эпилог

Свердловск, 1950 год

Миша сидел за столом и рисовал. Ему было уже тринадцать, он учился в школе, хорошо учился, и рисование было его любимым предметом. У него теперь были настоящие краски, кисти, бумага — дядя Петя покупал все, что нужно.

В комнату вошла тетя Вера, жена дяди Пети. Она была добрая, хлопотливая, все время пекла пироги и пыталась Мишу откормить.

— Миш, ужинать иди. Картошка с мясом.

— Сейчас, теть Вер, дорисую.

Она подошла, посмотрела на рисунок.

— Это кто?

— Клава, — сказал Миша. — Подруга. Из детдома. Я тебе рассказывал.

Тетя Вера вздохнула. Она знала эту историю.

— Хорошая у тебя память, Миша. Всех помнишь.

— Всех, — кивнул Миша. — Маму помню. Клаву. Учителя. Дядю Петю помню, как он за мной приехал.

— А папу? — осторожно спросила тетя Вера.

— Папу плохо, — признался Миша. — Я маленький был. Но дядя Петя рассказывал. Я его по рассказам помню.

Он отложил кисть, посмотрел на свои рисунки, развешанные по стенам. Мама, Клава, учитель, дом, детдом, война, Победа, дядя Петя — вся его жизнь была здесь, на этих листах.

— Знаешь, теть Вер, — сказал он вдруг. — Я сначала думал, что забывать надо. Чтобы не больно было. А потом понял: забывать нельзя. Потому что они все со мной. Пока я помню — они живы.

Тетя Вера обняла его за плечи.

— Правильно, Миша. Правильно.

За окном смеркалось. Где-то далеко, за тысячи километров, лежал разрушенный Минск, Зеленая улица, дом номер пять, которого больше нет. Лежала братская могила на городском кладбище, где похоронили Клаву. Лежал приемник, где умер учитель. Но все они были здесь, в этой комнате, на этих рисунках.

Миша улыбнулся и взял новый лист. Он начал рисовать улыбающуюся Клаву, какой она была в тот день, когда впервые подошла к нему в приемнике.

— Я помню, — шепнул он. — Я всё помню.

Конец.