Найти в Дзене

Я ухаживала за отцом двадцать восемь лет. На поминках узнала, что он жил с другой семьёй

Отец пил всю мою сознательную жизнь. Я объясняла это стрессом — завод закрыли, мама ушла, жизнь не сложилась. Я думала, что понимаю его. Что помогаю. На поминках стояла незнакомая женщина. Плакала так, как плачут по мужу. Её звали Тамара. Они были вместе двадцать лет. У них двое сыновей. И там, у неё, он почти не пил. Мне сейчас сорок семь. Я сижу на кухне и думаю об одном: значит, он мог. Просто не хотел — со мной. Воскресенье. Электричка. Одни и те же тополя за окном. Я ехала к отцу уже в который раз и думала: вот доеду, а там — нормально. Трезвый. Поговорим. Выпьем чаю. Я думала так каждый раз. И каждый раз заходила в подъезд, чувствовала запах — кислый, застоявшийся — и понимала, что нет. Дверь он открыл не сразу. Я стояла на лестничной клетке, считала секунды. Тридцать. Сорок. Потом шаги — медленные, шаркающие. Щёлкнул замок. — Леночка. Ты приехала. Он улыбался. Держался за косяк. Я зашла молча. На столе стояла бутылка — початая, не первая за неделю, это я умею определять по тому,

Отец пил всю мою сознательную жизнь. Я объясняла это стрессом — завод закрыли, мама ушла, жизнь не сложилась. Я думала, что понимаю его. Что помогаю.

На поминках стояла незнакомая женщина. Плакала так, как плачут по мужу.

Её звали Тамара. Они были вместе двадцать лет. У них двое сыновей. И там, у неё, он почти не пил.

Мне сейчас сорок семь. Я сижу на кухне и думаю об одном: значит, он мог. Просто не хотел — со мной.

Воскресенье. Электричка. Одни и те же тополя за окном.

Я ехала к отцу уже в который раз и думала: вот доеду, а там — нормально. Трезвый. Поговорим. Выпьем чаю. Я думала так каждый раз. И каждый раз заходила в подъезд, чувствовала запах — кислый, застоявшийся — и понимала, что нет.

Дверь он открыл не сразу. Я стояла на лестничной клетке, считала секунды. Тридцать. Сорок. Потом шаги — медленные, шаркающие. Щёлкнул замок.

— Леночка. Ты приехала.

Он улыбался. Держался за косяк.

Я зашла молча. На столе стояла бутылка — початая, не первая за неделю, это я умею определять по тому, как он смотрит. Мутно, немного мимо. Я убрала бутылку в шкаф под мойку, включила плиту, достала кастрюлю с супом, который привезла с собой.

— Ты не ела? — спросил он из комнаты.

— Ела.

— Ну и хорошо.

Он лёг на диван и включил телевизор. Я мыла посуду и слушала, как за стеной говорит какой-то ведущий. Привычно. Почти уютно. Если не думать.

Я не всегда так умела — не думать.

Когда мне было девятнадцать, мама собрала вещи и ушла. Не к другому — просто ушла, к сестре, в другой город. Сказала: "Я больше не могу. Ты взрослая, решай сама."

Я тогда стояла посреди кухни и смотрела на отца. Он сидел за столом и плакал. По-настоящему, некрасиво, уткнувшись лицом в ладони.

— Леночка, — сказал он. — Я без тебя не справлюсь.

И я осталась.

Мне было девятнадцать. Я думала, что это временно. Что он возьмётся за ум. Что через полгода, от силы год, всё наладится — и я поеду учиться, устроюсь, заживу.

Прошло двадцать восемь лет.

Суп закипел. Я разлила по тарелкам, позвала его на кухню. Он пришёл, сел, взял ложку. Ел молча, аккуратно. Когда трезвый — всегда аккуратный. Вежливый. Почти нежный.

— Как ты? — спросил он.

— Нормально. Работа.

— Устаёшь?

— Все устают.

Он кивнул. Помолчал. Потом сказал, что в подъезде сломали почтовые ящики, что сосед снизу опять шумит по ночам, что пенсию задержали на три дня. Я слушала, кивала. Убирала со стола. Мыла тарелки.

В четыре часа я надела куртку.

— Уже уходишь? — он стоял в дверях комнаты.

— Электричка.

— Ну. — Он помолчал. — Спасибо, что приехала.

Я застегнула пуговицы. Не смотрела на него.

— Пап. Ты бы поменьше пил.

Он не ответил. Я вышла.

В электричке я смотрела в окно. Те же тополя, только теперь в другую сторону. За окном темнело. Рядом громко разговаривали двое мужчин, пахло чужой едой и улицей.

Я думала о том, что в понедельник надо сдать отчёт. Что туфли просят ремонта. Что в холодильнике пусто и надо зайти в магазин.

Я старалась не думать о другом.

О том, что Сергей ушёл восемь лет назад именно из-за этих воскресений. Сказал тогда: "Ты замужем за ним, не за мной". Я обиделась. Я думала, он не понимает. Что значит — бросить отца? Это же отец.

Теперь я живу одна. Отец живёт один.

Никому не лучше.

Поезд остановился. Я вышла на перрон, подняла воротник. Пошла к метро.

Следующее воскресенье будет то же самое.

Я это знала.

Звонок пришёл в среду, в половине второго. Я была на работе, смотрела в экран и не сразу поняла, что номер незнакомый.

— Это дочь Виктора Семёновича?

— Да.

— Городская больница. Ваш отец поступил сегодня утром. Печень. Вам нужно приехать.

Я записала адрес. Положила трубку. Посмотрела на экран — там был недописанный отчёт, который надо было сдать до пятницы. Встала, надела куртку и вышла, ничего никому не объяснив.

В больнице пахло хлоркой и казённой едой. Отец лежал в палате на четыре человека, у окна. Он был маленький под казённым одеялом — я не замечала раньше, как он усох. Пожелтевший. Руки на поверх одеяла, смирные.

— Леночка, — сказал он. — Ты приехала.

Всегда одно и то же.

Врач — молодая женщина, усталая — говорила быстро и без лишних слов. Цирроз. Давно, судя по всему. Нужно лежать минимум месяц, капельницы, режим, наблюдение. Она смотрела на меня так, как смотрят на людей, которые уже всё решили, но ещё не знают об этом.

— Месяц — это много, — сказала я.

— Это необходимо.

Я думала, что дома ему будет лучше. Что больница его угнетает, что под казённым одеялом он угаснет быстрее. Я думала — заберу, сама буду рядом, сама прослежу за едой, за режимом. Я же всегда справлялась.

— Я заберу его через две недели, — сказала я врачу.

Она помолчала.

— Я не рекомендую.

— Я понимаю. Но я буду рядом.

Две недели я ездила каждый день. После работы — в больницу, час туда, час обратно. Привозила еду, сидела рядом, иногда он спал, иногда разговаривал. Один раз сказал, что в молодости хотел стать инженером-путейщиком, что любил поезда. Я не знала этого. Двадцать восемь лет рядом — и не знала.

На пятнадцатый день я забрала его домой.

Врач подписала выписку молча. Дала список препаратов и лист с рекомендациями. На прощание сказала только:

— Если станет хуже — сразу вызывайте скорую. Не ждите.

Я кивнула.

Дома я разложила таблетки по баночкам — утро, обед, вечер. Написала расписание и повесила на холодильник. Купила специальное питание, нашла в интернете диету при циррозе. Взяла на работе отпуск за свой счёт.

Я думала: вот теперь он поймёт. Увидит, что я здесь, что я не ухожу, что я — рядом. И что-то изменится между нами. Наконец.

Он лежал на диване и смотрел телевизор. Принимал таблетки — когда напоминала. Ел — когда приносила. Говорил мало. Иногда засыпал прямо с включённым телевизором, и я выключала звук и сидела рядом в кресле, в тишине, и слышала, как за стеной кто-то ходит.

На третий день он спросил:

— Ты на работу не ходишь?

— Взяла отпуск.

— Зачем?

Я не ответила. Что тут отвечать.

Прошло три недели.

Я задремала в кресле около двух ночи. Телевизор был выключен, в комнате темно, только из-за шторы немного света от фонаря. Я не слышала ничего.

Утром он не проснулся.

Я сидела рядом и долго не могла встать. Смотрела на его руки — они лежали так же смирно, как в больнице. Потом встала. Позвонила в скорую. Открыла дверь. Вышла на лестничную клетку и прислонилась к холодной стене.

Врач предупреждала.

Я не послушала.

Я думала, что знаю лучше.

Похороны я организовала сама.

Это было странно — не тяжело, а именно странно. Я звонила в бюро, выбирала гроб по телефону, договаривалась с автобусом, заказывала поминальный обед в кафе рядом с кладбищем. Делала всё методично, по списку, как привыкла. Только внутри была какая-то вата. Не горе — именно вата. Пустота, которая не болит.

Пришло человек пятнадцать. Несколько соседей из подъезда, двое бывших коллег с завода — старики, пришли в пиджаках, держались вместе. Женщина с четвёртого этажа принесла пирог и плакала громче всех, хотя я не была уверена, что она хорошо знала отца.

Я не плакала. Стояла у гроба, принимала соболезнования, кивала. Кто-то жал руку, кто-то говорил "держись". Я держалась.

На кладбище было холодно. Земля мёрзлая, небо белое, без солнца. Когда всё закончилось, я долго стояла у холмика и смотрела на венки. Думала, что надо бы заплакать. Не получалось.

В кафе было тесно и душно. Пластиковые стулья, скатерти в клетку, запах котлет и свечей. Я сидела во главе стола и механически отвечала на вопросы — да, сам, нет, не болел долго, печень.

Вот тогда я её и заметила.

Женщина стояла у входа. Немолодая — лет шестидесяти пяти, наверное. Пальто тёмно-синее, аккуратное. Держалась чуть в стороне, к столу не подходила. Смотрела на меня.

Я не поняла сразу — кто. Решила, что соседка, которую не знаю. Или коллега с завода, с которой не познакомились.

Потом она подошла. Тихо, когда рядом никого не было.

— Вы Елена?

— Да.

— Я Тамара. — Она помолчала. — Я знала вашего отца.

Голос у неё был спокойный, но руки — я заметила — сжимали ремешок сумки.

— Спасибо, что пришли, — сказала я автоматически.

Она кивнула. Не уходила.

— Я хотела бы поговорить. Если можно. Не сейчас — я понимаю. Но... нужно.

Я посмотрела на неё внимательнее. Что-то было в её лице — не горе соседки и не вежливое сочувствие коллеги. Что-то другое. Плотнее.

— Оставьте номер, — сказала я.

Она достала из сумки бумажку — заранее написанную, я обратила внимание. Значит, готовилась. Положила передо мной и отошла. Через несколько минут я увидела, что её у входа уже нет.

Домой я добралась к десяти вечера.

Скинула куртку, не разуваясь дошла до кухни, села на стул. Сидела в темноте — долго, не включала свет. За окном шумели машины. Сверху кто-то ходил.

Я думала, что устала. Что надо поесть, лечь спать, завтра на работу. Что всё позади.

Но бумажка с номером лежала в кармане куртки, и я про неё помнила.

Тамара. Знала вашего отца.

Соседки так не приходят. Коллеги так не смотрят.

Я встала, налила воды. Выпила стоя, у раковины. Поставила стакан.

Она плакала там, у входа, — я видела. Тихо, почти незаметно. Так не плачут по знакомому.

Так плачут по своему.

Она позвонила сама. На следующее утро, в девять.

Я ещё не успела выпить кофе. Увидела незнакомый номер, вспомнила. Взяла трубку.

— Елена. Это Тамара. Простите, что рано. Я не могла не позвонить.

— Говорите.

Голос у неё был тихий. Не заискивающий — просто тихий, как у человека, который давно готовил эти слова и всё равно не знает, как начать.

— Мы с вашим отцом были вместе двадцать лет. У нас двое сыновей. Старшему двадцать два, младшему восемнадцать.

Я молчала.

— Я думала, вы знаете. Он говорил, что вы знаете.

Я смотрела в окно. Во дворе мальчик катил велосипед. Собака тянула поводок. Всё как обычно.

— Нет, — сказала я. — Не знала.

Тамара помолчала.

— Он приезжал к вам каждый месяц. Говорил — к дочери. Я не сомневалась.

Каждый месяц.

Я приезжала к нему каждое воскресенье. А он — ко мне раз в месяц. Чтобы я не звонила лишний раз. Чтобы я думала, что у него всё плохо, что он один, что без меня никак.

Я сжала трубку.

— Он пил у вас? — спросила я.

Пауза.

— Немного. По праздникам. Он держался.

Держался.

Я не помню, сколько она ещё говорила. Слова доходили как сквозь вату — та же вата, что была на кладбище, только теперь внутри, плотнее.

Сыновья. Двадцать лет. Каждый месяц.

Потом она сказала то, от чего у меня перехватило дыхание.

— Он говорил про вас. Говорил, что вы звоните часто, что вам всегда плохо. Что вы его тянете. Что с вами тяжело.

Я тяну.

Я. Тяну его.

Я, которая приезжала каждое воскресенье. Которая убирала, готовила, везла суп в судках, покупала таблетки, брала отпуск за свой счёт, потеряла мужа, не завела детей, прожила сорок семь лет в ожидании, что он однажды скажет: "Леночка, ты мне помогла. Я справился. Спасибо."

Я тяну.

Голос сел. Я не могла говорить.

— Елена? — осторожно позвала Тамара.

— Да.

— Он вас любил. Я хочу, чтобы вы знали. Он говорил о вас — с любовью. Просто...

— Просто с вами ему было легче, — сказала я.

Она не ответила.

Потому что это была правда.

Я положила трубку. Поставила телефон на стол. Села.

За окном мальчик уехал на велосипеде. Собака ушла. Двор был пустой.

Я сидела и думала о двадцати восьми годах. Как по списку. Девятнадцать лет — мама ушла, я осталась. Двадцать семь — замуж за Сергея, думала: теперь своя жизнь. Тридцать два — Сергей говорит, что я замужем за отцом, не за ним. Тридцать девять — Сергей уходит. Сорок семь — отец умирает.

И всё это время — где-то в другом городе — жила другая семья. Где он держался. Где ему было легче. Где его никто не тянул.

Потому что там не было меня.

Значит, дело было во мне.

Он пил рядом со мной.

Не от горя. Не от того, что завод закрыли и мама ушла. А потому что рядом со мной ему было тяжело. Рядом со мной он не мог — или не хотел — быть другим.

Я думала, что спасаю его.

Оказалось — я была его причиной.

Слёз не было. Я сидела на кухне в тишине и смотрела на телефон, который молчал.

Двадцать восемь лет.

Муж, которого не удержала. Детей, которых не завела. Денег, которых никогда не было. Выходных, которых не было тоже. Отпусков. Своей жизни.

Всё это я отдала человеку, которому с другой женщиной — жилось.

Я встала. Подошла к окну. Двор был всё такой же пустой.

Я думала, что он пил от горя.

Оказалось — только рядом со мной.

А вы смогли бы отпустить пьющего родителя — или до последнего верили бы, что можно помочь? Напишите в комментариях.

Если этот рассказ задел — поставьте лайк. Такие истории должны быть услышаны.