— Облигации были. Три дня назад я сам их пересчитывал — семнадцать листов, все с казёнными печатями. Сейф закрыт, замок цел. Кабинет заперт изнутри на задвижку. Ключ — вот, у меня в кармане.
Кузьма Елисеевич Ворошилов положил на стол ключ — тяжёлый, бородатый, с кольцом из тёмной латуни. Потом посмотрел на меня. Не испуг в глазах, нет. Тупое, оторопелое недоумение. Как у человека, которому сказали, что земля под ногами — это небо.
Я взял ключ. Повертел.
— Дубликаты имеются?
— Нет. Один ключ. Всегда при себе держал.
— А сейф?
— Сейф на шифре. Три цифры. Никто в мире не знает, кроме меня.
Надо сразу пояснить, как я оказался в этом деле — иначе непонятно будет. Ворошилов — купец второй гильдии, усадьба в двадцати верстах от уезда. Человек небедный, осторожный, из тех, кто сам носит ключи, сам запирает замки и самолично ведёт счёт каждой копейке. Мне написал уездный исправник — коротко, без украшений: «Приезжайте, Егор Петрович, дело странное, сам не разберу». Я приехал.
Июльский зной на дороге стоял мёртвый. Пыль столбом за каретой, солнце жарит в окошко без жалости, воротник сюртука намок и липнет к шее. Нашёл в кармане скомканный платок — вытер лоб. Лошади шли лениво, переступали с ноги на ногу. К усадьбе подъехали в третьем часу пополудни.
Усадьба средняя. Деревянный дом о двух этажах, флигель для управляющего, конюшня, сад с липами. Под липами — густая тень и запах цвета, сладкий, почти приторный, гудят пчёлы. Я вышел из кареты, постоял секунду, вдохнул полной грудью. Хорошо. Жаль, что приехал не в гости.
Ворошилов ждал на крыльце. Толстый, красный — то ли от жары, то ли от волнения, поди разбери. Белая рубаха с расстёгнутым воротом. Лет шестидесяти, борода седая, руки большие, в прожилках.
— Егор Петрович? Пойдёмте, я покажу.
Кабинет — на первом этаже, с видом на сад. Дверь деревянная, крепкая, с врезным английским замком. Ворошилов открыл своим ключом.
Внутри — духота и полумрак. Жалюзи опущены от жары. Запах — табак, кожа переплётов, старая бумага. У стены — сейф. Немецкий, фирмы «Штольц», пуда на четыре весом, крашен в тёмно-зелёный. Замок — круглый шифровой диск, вокруг него ни царапины, ни сколов. Ручка блестит как новая.
Ворошилов назвал шифр — я открыл сам. Заглянул внутрь.
Пусто. В том смысле, что нужного нет. Бумаги какие-то лежат, два мешочка с монетами. Но государственных облигаций на предъявителя — каждая по пятьсот рублей, семнадцать штук — нет.
— Когда последний раз видели их?
— В пятницу. Третьего дня.
— Сегодня понедельник.
— Сегодня понедельник, — повторил он, как эхо.
Я закрыл сейф. Постоял. Вот замок — гладкий, без следов инструмента. Либо вор знал шифр. Либо... Что? Вот это «либо» и зацепило меня.
За следующий час я осмотрел кабинет дважды. Окна — деревянные рамы, задвижки изнутри, целые. Следов взлома нет. Пол — паркет, ни грязи, ни посторонних следов. Стены — обои, целые. Камин — лето, топить незачем, но я заглянул: сажа, тяга, обычная история. Ничего.
Вход в кабинет — только через дверь. Второй двери нет. Ключ от двери — единственный, всегда при хозяине.
Я почесал в затылке.
— Прислуга в кабинет заходила?
— Уборка — по субботам. Агафья Никифоровна прибирает. Но я всегда при этом, сам отпираю и сам запираю.
— Управляющий?
Ворошилов замялся. На долю секунды, но я заметил.
— Назар Трофимович Бушуев. Хороший человек. Десять лет у меня служит.
— Бывает в кабинете?
— Бывает. Дела обсуждаем. Я сам его пускаю.
— Ключ когда-нибудь передавали ему?
— Никогда.
Я записал. Рядом пометил: «Замялся. Почему именно здесь?»
Назара Трофимовича Бушуева я нашёл в конторе при флигеле. Сорок восемь лет, сухой, жилистый, с аккуратной тёмной бородой, в которой уже проглядывала седина. Пальцы — длинные, с чернилами под ногтями. На столе — конторская книга, столбцы цифр.
Встал, когда я вошёл.
— Назар Трофимович? Сытин, следователь по особым делам.
— Слышал, что приехали. Садитесь, Егор Петрович.
Голос — ровный. Спокойный. Слишком, пожалуй.
В конторе стояла та же летняя духота — маленькое окошко под потолком почти не давало воздуха, пахло бумагой и чернилами. Я достал платок, промокнул лоб. Потом достал записную книжку.
— Расскажите про пятницу.
Пауза. Пальцы тихонько забарабанили по краю стола.
— С утра объезжал поля с приказчиком. После обеда — здесь, в конторе, до вечера. Затем ужин. Постель.
— В кабинет Кузьмы Елисеевича заходили?
— В пятницу? Нет.
— В четверг?
— В четверг заходил. Обсуждали контракт с мельником. Кузьма Елисеевич сам позвал.
— Сейф при Вас открывался?
Взгляд — прямо на меня. Потом чуть в сторону.
— Нет. Зачем ему сейф при мне открывать.
— Шифр когда-нибудь слышали?
— Откуда мне знать шифр.
Всё правильно. Всё складно. И пальцы барабанят. Привычка? Или нервы гонят?
Я вышел в жаркий послеполуденный двор. Пчёлы гудели под липами. Хорошо бы в тень и квасу холодного — но работа.
Агафья Никифоровна оказалась крепкой старухой с ключами на поясе. Шестьдесят семь лет, глухая на левое ухо — говорить надо громко и с правой стороны. На правом боку у неё болталась связка ключей — от каждого помещения усадьбы, видимо, в комплекте своя история.
— В субботу прибирались в кабинете?
— Прибиралась, батюшка. Как же без этого. Полы протёрла, пыль смела, подсвечники поправила.
— Кузьма Елисеевич был при Вас?
— А как же, — она перекрестилась. — Сам открыл, сам у двери стоял, сам и запер. Строгий насчёт этого.
— Что-нибудь необычное заметили?
Она помолчала. Поджала губы.
— Да как вам сказать, батюшка... — снова крестик. — Может, показалось. Я к сейфу близко не хожу, знаю своё место. Но когда мимо проходила — диск на нём...
— Что с диском?
— Чистый был очень. Блестел, она чуть наклонилась ко мне и добавила полушёпотом: — Раньше-то на нём пыль лежала, я туда тряпкой не добираюсь, неудобно. А в субботу — чисто, как протёртый. Будто ладонью прошлись. — Крестик. — Батюшки-светы.
Вот это уже интересно. Я записал тщательно. Диск протёрт. Значит, кто-то крутил его и потом убрал следы. Но шифр — откуда взял?
Тут я едва не упустил важное. Стоп — забыл спросить с самого начала. Вернулся к Ворошилову.
— Кузьма Елисеевич. Три цифры шифра — что они означают? Случайные числа или...
Он сказал.
Я записал. И почувствовал, как что-то щёлкнуло: дата. Пятое, двенадцатое, семьдесят третий — день открытия его купеческого свидетельства. Кто знал эту дату (а управляющий ведёт все бумаги десять лет) мог и догадаться. Мог.
Я снова пошёл к Назару Трофимовичу. В конторе его уже не было.
Молодую прачку Акулину нашёл у колодца. Лет двадцати четырёх, быстрые глаза, мокрые руки. Когда заговорил про управляющего — начала теребить фартук.
— В пятницу вечером Назара Трофимовича видели?
— Видела... — поправила воротник, взгляд в сторону. — Я за водой ходила. Поздно.
— Поздно — это когда?
— Часов в одиннадцать. Темно уже.
— Где он был?
— У большого дома стоял, — сказала она тихо. — Под окнами. Я сначала подумала — подышать вышел. Ночью-то душно было, жарища...
— Под которыми именно окнами?
Она помолчала.
— Там, где кабинет, кажется.
Под окнами кабинета. В пятницу ночью. За несколько часов до того, как в субботу утром Ворошилов обнаружил пропажу.
Я поблагодарил её и пошёл обратно.
Очки куда-то делись. Память после шестидесяти — дырявая бочка. Нашёл в кармане сюртука — где ж ещё, надел, взял свечу и пошёл осматривать окна кабинета снова. Снаружи — сад, зной, пчёлы. В кабинете — я со свечкой, как полоумный сторож.
Первое окно — ничего. Второе — ничего. На третьем остановился.
Нижняя рама левого окна. Задвижка цела, это я видел сразу. Но в щели, где рама прилегает к косяку, в старом рассохшемся дереве — что-то торчало. Я поднёс свечу. Наклонился.
Шильце. Железное, тонкое, коротко обломанное. С обрывком нитки на хвостике. Вставлено в щель аккуратно, вровень с деревом — почти не видно.
Я вытащил. Повертел в пальцах.
И понял.
Ей-богу, почувствовал себя дураком — в хорошем смысле, когда наконец видишь то, что стояло перед глазами.
Задвижка у этого окна — поворотная, крючковая. Крюк входит в петлю. Если продеть нитку в щели рамы, а щель там была, старое дерево, ссохлось — обмотать петлёй вокруг крюка и вывести конец наружу через ту же щель... То потянув снаружи, можно откинуть крюк изнутри. Открыть окно, не касаясь стекла.
Войти. Сделать дело. Закрыть окно за собой. Нитку убрать. Шильце обратно в щель — изнутри незаметно, задвижка кажется запертой.
Элементарно. Почти.
Я сидел на корточках у окна и смотрел на шильце. Маленькое. Железное. Обрывок нитки.
Решало всё.
Остался шифр. Но это я уже понимал.
Вернулся к Ворошилову.
— Кузьма Елисеевич. Припомните точно: открывали ли Вы сейф когда-нибудь в присутствии Назара Трофимовича?
Долгое молчание. В саду кто-то поливал грядки — слышно было, как льётся вода. Жарко, поливают.
— Однажды. В марте. Он принёс счета на подпись, я достал из сейфа чековую книжку. Назар в это время...
— Где именно стоял?
— У окна. Я думал — спиной ко мне. Смотрел в сад.
— Или не спиной?
Ворошилов побледнел. Медленно, как тесто опадает.
— Господи. Оконное стекло. Там ведь отражение бывает, если пасмурно...
— В марте пасмурно часто.
— Господи Иисусе. Отражение. Он видел.
Вот и всё. В пасмурный мартовский день, в тёмном стекле — отражение хозяйских пальцев, набирающих три цифры. Намертво в памяти. Семь месяцев ждал.
Я пригласил Назара Трофимовича к вечеру. Жара наконец-то отпустила — в саду свежело, под липами синие тени, пахнет скошенной травой. Мы сидели в конторе. Свечка горела между нами. На улице хорошо, тут — тесно и тихо.
Он вошёл спокойно. Сел напротив.
— Назар Трофимович. Без лишних предисловий: в щели оконной рамы кабинета я нашёл шильце с нитью.
Он не шевельнулся. Пальцы — тот же тихий барабанный перестук по колену.
— И?
— Задвижка на крюке. Через нитку откидывается снаружи. В марте Вы стояли у окна, когда Ворошилов набирал шифр — тёмное стекло даёт отражение. В пятницу ночью Вас видели под окнами кабинета.
— Кто видел?
— Акулина Трофимовна.
— Ребёнок.
— Взрослая женщина.
Долгая пауза. Пчела влетела через открытую дверь — покружила над свечой, улетела. За стеной тихо фыркнула лошадь в конюшне.
— Нашли бумаги? — спросил он тихо.
— Ещё нет. Но найдём.
Он смотрел на огонёк свечи. Не моргал.
— Я не украл. Я взял своё.
— Своё?
— Десять лет, произнёс он, и голос стал другим — тихим, плотным. — Десять лет вёл его хозяйство. Урожай поднял вдвое. Контракт с мельником — мой. С извозным товариществом — тоже мой. Он на этом прибыль имел. Хорошую прибыль. А в прошлом месяце взял племянника. Своего, кровного. Жалованье — вдвое против моего. Я спросил: зачем двое нас? Он сказал — подумаю.
— И Вы решили не ждать, пока подумает.
— Я взял то, что заработал за десять лет. Не больше.
Я смотрел на него. Усталый человек. Убеждённый в своей правоте. Может, и прав — по своей логике. Только закон не спрашивает про логику. Никогда не спрашивал.
— Назар Трофимович. Семнадцать облигаций по пятьсот рублей — восемь тысяч пятьсот. Вы заработали столько за десять лет?
Молчание.
— Или больше взяли?
— Справедливо взял, — сказал он ровно. С той же усталой убеждённостью.
— Где бумаги?
Он встал. Прошёл в угол, где стоял старый инвентарный сундук. Отодвинул. Под ним — доска. Под доской — свёрток в чёрной клеёнке.
Я развернул. Пересчитал.
Восемнадцать. Не семнадцать.
Вот тебе и «справедливо взял».
Дело оформили к утру. Исправник забрал Назара Трофимовича вместе с протоколом. Ворошилов получил восемнадцать листов — взял молча, пересчитал, убрал в сейф. Запер. Ни слова.
Я собрал вещи. Лошадь велел подать к рассвету.
Ночь просидел на крыльце флигеля. Жара совсем отпустила, небо чистое, звёзды крупные — в городе таких не увидишь. Где-то в саду трещал сверчок. Под липами пахло чем-то ночным, прохладным. Хорошо снаружи. Тихо.
Я думал про Назара.
Знаете, что меня держало? Не сама кража — это понятно, дело знакомое. И не аккуратность его работы — хотя нитка в щели рамы придумана была ловко, спору нет. Меня держало его лицо в тот момент, когда он сказал: «Взял своё».
Десять лет. Он вёл хозяйство — честно, это Ворошилов мне сам сказал, почти с гордостью. Не замечая, чего стоит это признание в данных обстоятельствах. Контракты, урожаи, счета — всё аккуратно, всё в рост. А потом — племянник. Кровный. Родной. И всё, что было выстроено за десять лет, вдруг зашаталось.
Закон не спрашивает об этом. Закон спрашивает: взял чужое? Взял. Подпишите протокол.
Мне нечего возражать. Моё дело — установить факт. Я установил.
Только вот шильце я взял с собой. Машинально убрал в карман, когда осматривал раму, и не отдал. Маленькое, железное. Обрывок нитки обтрепался.
Тонкая работа была. Семь месяцев ждать — это выдержка. В мартовском стекле три цифры высмотрел — это терпение. Нитку в щель продел так, что я с первого осмотра не заметил — это аккуратность. Диск после дела вытер рукавом — почти идеально. Почти — потому что Агафья Никифоровна заметила, что пыли нет там, где она всегда есть. Старушка глухая на левое ухо. Глаз — как у орла.
Утром, в карете, под раннее июльское солнце, дорога уже пылила, день обещал такой же зной, я достал шильце из кармана и долго держал на ладони.
Хороший был работник.
---
Бушуев Назар Трофимович — три года по суду. Суд учёл десять лет безупречной службы до этого. Мягко.
Ворошилов нанял племянника управляющим в том же месяце.
Восемнадцатая облигация в протоколе не значится. Выпала из описи случайно. Бывает.
---
Шильце лежит у меня в ящике стола. Никто не искал, не спрашивал...