Я стояла в ее подъезде, держа пакет с еще теплым пирогом, и слышала, как старый лифт гудит, застревая между этажами. Пахло кошачьим кормом, сыростью и хлоркой. Дверь хлопнула где‑то наверху, и через минуту она вышла — в старом, но чистом свитере, с мокрыми волосами, пахнущими яблочным шампунем.
Увидела меня, замерла, как от толчка.
— Мы давным-давно развелись с вашим сыночком, хватит ко мне ходить! — возмутилась бывшая жена сына, и голос у нее дрогнул не от злости, а от усталости.
Слова резанули по сердцу, как ножом. Я автоматически протянула ей пакет:
— Я просто… пирог принесла. С капустой. Ты любила.
Она вздохнула, провела ладонью по лицу, оставив на щеке влажную полоску.
— Любила я не пироги ваши, а верила вам всем, — тихо сказала она. — А теперь… идите, пожалуйста, домой.
Я стояла, как чужая. Как будто не я когда‑то гладила ее фату перед свадьбой, не я разливала по бокалам компот за их здоровье. Тогда в зале пахло розами и жареным мясом, играла громкая музыка, а я смотрела на их танец и думала: живут, как у людей. Сын — в белой рубашке, она — в платье, как из журнала. Лоск, смех, поздравления. А уже через месяц за этим блеском началось то, что от нас тщательно прятали.
Сначала она приходила ко мне вся красная, глаза блестят:
— Мама Лена, мы просто поссорились, ерунда.
Я верила сыну. Как не верить? Мой мальчик, единственный. Он говорил:
— Она капризная, все ей не так, усталая все время.
А я видела только ее немытую голову, засохшую кашу на детской ложке и гору пеленок на батарее. Пахло прокисшим молоком, подгоревшей манной кашей и детским кремом. Внук кричал, тоненько так, а она пыталась одновременно укачать его и дом убрать.
И все равно думала: ну что ей трудно? Дом, муж, ребенок. Я в ее годы на двух работах крутилась и не жаловалась. Сын приходил ко мне вечером, уставший, молча ел мой борщ, пахнущий чесноком и лавровым листом, и только бросал:
— Она меня не понимает.
И я шептала ему: «Терпи. Женщина должна быть мудрее». Но мудрее должна была быть я.
Однажды ночью она сама позвонила. Телефон звенел настойчиво, тревожно, в кухне тикали часы, а за окном шуршал дождь по подоконнику.
— Заберите его к себе, — сказала она хриплым голосом. — Или объясните ему, что так нельзя.
Я тогда вспыхнула:
— Что ты выдумываешь? Мужик он, с работы приходит, устал. Ты его беречь должна.
Она помолчала, а потом тихо, почти шепотом:
— А кто меня беречь будет, когда он швыряет тарелки об стену? Когда орет так, что ребенок вздрагивает? Я же не посуда, чтобы терпеть.
Я не поверила. Точнее, не захотела верить. Я видела трещины на их стенах, но думала: замажут, заживут. Главное, чтобы семья. Я всегда повторяла это слово, как заклинание.
Когда она собрала вещи и ушла, прихватив только ребенка и две сумки, в коридоре остался запах ее духов — легкий, цветочный. Он еще долго держался на крючке с ее курткой. Сын ходил по кухне, гремел стульями, говорил, что она его предала, бросила. Я гладила его по голове, как маленького, и думала только об одном: как вернуть все обратно.
А она не вернулась. Нашла эту маленькую квартирку с облупленной дверью, с тесной кухонькой, где вечно пахло стиральным порошком и жареной картошкой. Я впервые пришла к ней с банками варенья, и меня поразила тишина. Ребенок спал, мирно посапывая, рядом стояла кружка с недопитым чаем, на подоконнике — горшок с вялой фиалкой.
— Я не пущу его к себе, — сразу сказала она. — Он не смотрит на сына, как на человека. А вы все время его оправдываете.
Я обиделась. Долго. Хлопнула дверью, ушла, шурша целлофановым пакетом в руках.
Но время шло. Сын вскоре привел другую. Смешливая, накрашенная, пахнущая дорогими духами, она смеялась громко, не стесняясь. И только тогда, глядя, как новая невестка, не разуваясь, проходит по ковру, я вспомнила, как прежняя раз двадцать переступала через порог, чтобы не оставить следов.
Сын стал все реже спрашивать о первом внуке. Все чаще листал свой телефон, улыбаясь кому‑то невидимому. И однажды я заметила, как он, не моргнув, соврал новой женщине, что никогда не был женат официально. Сказал, будто все это были «несерьезные отношения». У меня зазвенело в ушах, потемнело в глазах. В тот момент я впервые ясно увидела: предательство — это не ее уход, а его легкость.
И вот я снова стою у двери бывшей невестки. Не потому, что хочу их помирить, а потому что хочу попросить прощения. За все те разы, когда я молча принимала его сторону. За свои слова: «Терпи». За то, что больше верила сыночку, чем собственным глазам.
— Я не к нему, — выговорила я наконец, сжимая пакет с пирогом так, что заскрипел полиэтилен. — Я к тебе. И к внуку. Если позволишь… хотя бы иногда приходить. Просто посидеть. Поиграть с ним. Я больше не буду оправдывать его.
Она смотрела на меня долго. В подъезде кто‑то стукнул дверью, наверху залаяла собака, откуда‑то донесся запах жареного лука. Жизнь продолжалась, как ни в чем не бывало, только у меня внутри что‑то трещало, ломалось.
— Вы поздно это поняли, — сказала она наконец. — Очень поздно. Но… он же ваш внук тоже.
Она взяла пакет, прижала к себе, будто щит.
— Заходите. Но если вы еще хоть раз скажете, что я должна была терпеть, дверь для вас закроется навсегда.
Я разулась в тесном коридорчике, почувствовала под босыми ногами холодный линолеум. Из комнаты донесся сонный детский всхлип. Я вдохнула запах детской присыпки и теплого молока и вдруг поняла, как давно в моем доме так не пахло.
Я опоздала как мать. Но, может быть, у меня еще есть шанс не опоздать как бабушка.