Я стою на остановке уже сорок минут. Автобусы ходят редко — раз в полчаса, и следующий будет только через двадцать три минуты. Я знаю это точно, потому что смотрю на расписание, приклеенное к столбу, — уже третий раз за последние пять минут.
Маринка уехала.
Просто уехала. Села в свою белую «Весту», хлопнула дверью так, что у меня в ушах зазвенело, и нажала на газ. Даже не обернулась.
Рядом со мной стоит пожилой мужчина с авоськой. В авоське лежат три яблока и пакет кефира. Он смотрит в сторону дороги с таким видом, будто вся эта история его совершенно не касается. Правильно делает.
— Дочь, что ли? — говорит он вдруг, не поворачиваясь.
Я вздрагиваю.
— Что?
— Уехала. Дочь, говорю?
— Откуда вы...
— Да я видел. — Он наконец смотрит на меня, и в его глазах столько усталого понимания, что мне становится не по себе. — У меня у самого двое. Они тоже умеют вот так. Раз — и нет человека.
Я не знаю, что ответить. Молчу и смотрю на дорогу, по которой давно уже растворилась Маринкина «Веста».
Два часа назад всё начиналось вполне обычно. Она приехала забрать меня из поликлиники — я попросила, потому что нога после укола немного ныла, и я не хотела стоять в автобусе. Маринка согласилась сразу, без разговоров. Это должно было меня насторожить.
Маринка без разговоров соглашается только тогда, когда уже приняла какое-то решение.
— Мам, — сказала она, когда я садилась в машину, — нам нужно поговорить.
Голос у неё был такой, каким она говорила в девятом классе, когда разбила мою любимую вазу и два дня ждала подходящего момента, чтобы признаться. Собранный голос. Заготовленный.
— Ну говори, — сказала я и пристегнула ремень.
— Мы с Лёшей решили, что тебе нужно переехать.
Я подождала продолжения. Продолжения не было.
— Куда переехать?
— Ну... — Она не смотрела на меня, следила за дорогой. — К нам. Или... есть хорошие пансионаты. Нормальные, не думай. Я смотрела. Там и врачи, и питание, и люди твоего возраста.
Вот оно.
Я сидела и слушала, как она объясняет про врачей и питание, и думала о том, что три месяца назад покрасила стены на кухне — сама, без посторонней помощи, в субботу утром. Молочный цвет, почти белый, с едва уловимым теплом. Маринка тогда приехала в воскресенье и сказала: хорошо получилось, мам.
— Маринка, — перебила я её. — Мне семьдесят два. Не девяносто два.
— Мам, ну я же не говорю, что ты старая...
— А что ты говоришь?
— Я говорю, что нам спокойнее, когда ты не одна. Лёша тоже считает...
— Лёша. — Я произнесла это имя очень тихо, но она замолчала. — Значит, Лёша считает.
Она снова заговорила — что-то про расстояние, про то, что они не могут приезжать каждую неделю, про то, что у них дети и работа. Всё это было правдой. Абсолютной, неопровержимой правдой, от которой хотелось открыть дверь машины и выйти прямо на ходу.
Я не вышла на ходу. Я подождала, пока она остановится на светофоре у «Магнита», и сказала:
— Останови здесь.
— Что?
— Останови машину. Я выйду.
— Мам, ты что, мы ещё не доехали...
— Маринка. Останови.
Что-то в моём голосе заставило её прижаться к обочине. Я вышла, захлопнула дверь, и она ещё несколько секунд стояла — я видела, как мигает указатель поворота, — а потом уехала.
— Далеко живёте? — спрашивает мужчина с кефиром.
— Четыре остановки, — говорю я.
— А-а. — Он кивает. — Я вот тоже. Сын привозит раз в неделю, продукты купить. Сам уже не очень. Колени.
— И как вы?
— Нормально. — Он пожимает плечами так спокойно, что мне вдруг хочется его спросить: как это — нормально? Научите. — Злился сначала. Потом думаю: они же не специально. Они просто не понимают.
— Чего не понимают?
Он смотрит на меня с лёгким удивлением, будто я спросила что-то очень очевидное.
— Что мы ещё живые. — Помолчал. — Вот и всё.
Я смотрю на дорогу. Где-то там, за поворотом, Маринка, наверное, уже едет домой. Или стоит на парковке и плачет в руль. Она всегда плакала в руль, когда мы ссорились — чтобы я не видела.
Думаю об этом — и злость куда-то начинает смещаться. Не исчезает. Просто... смещается.
Подходит автобус. Мужчина берёт свою авоську, кивает мне — коротко, по-мужски — и идёт к дверям. Я иду следом.
В автобусе пахнет зимой и чужими шубами. Я нахожу место у окна, и пока мы едем мимо «Магнита», мимо светофора, мимо деревьев, которые уже начали думать о весне — голые, но как-то по-другому голые, чем зимой, — я достаю телефон.
Маринка написала. Три сообщения.
Мам, прости.
Ты где?
Мам, ответь, пожалуйста.
Я смотрю на эти три строчки долго. Автобус качается. За окном плывут дома.
Потом пишу: Еду домой. Всё нормально.
Отправляю. Убираю телефон.
За окном — мой район. Знакомый до каждой трещины в асфальте, до каждого тополя, который я помню ещё тоненьким прутиком. Вот моя остановка. Я встаю, держась за поручень, — нога ещё немного ныла, но уже почти нет, — и выхожу.
Воздух пахнет талым снегом и далёкой весной.
Я иду домой. Ключи в кармане. Кухня с молочными стенами ждёт. И чайник. И кресло у окна.
Телефон вибрирует. Маринка звонит.
Я смотрю на экран одну секунду. Две.
Беру трубку.
— Ты доехала? — Голос у неё мокрый. Она плакала.
— Доехала.
— Мам, я не хотела...
— Знаю, — говорю я. — Маринка, я знаю.
Она молчит. Я слышу, как она дышит — часто, неровно, как в детстве после плача.
— Приедешь в воскресенье? — говорю я. — Я пирог сделаю. С яблоками.
Пауза. Долгая.
— Приеду, — говорит она наконец. Тихо, почти шёпотом. — Обязательно приеду.
Я убираю телефон в карман и открываю дверь подъезда. Лифт, как всегда, занят. Иду пешком. Третий этаж — не беда.
На площадке второго этажа, прямо у батареи, спит рыжий кот. Ничей. Просто живёт здесь, и все его кормят понемногу. Он открывает один глаз, смотрит на меня без всякого интереса и закрывает снова.
— И тебе добрый день, — говорю я.
Дома — тихо. Молочные стены. Чайник на плите.
Я сажусь в кресло у окна, не снимая пальто, и смотрю во двор. Дерево за окном стоит голое, но в ветках уже что-то есть — какой-то едва заметный намёк на то, что будет потом.
Скоро весна.
И воскресенье. И пирог.
И Маринка.
Этого достаточно.