Ветер, пахнущий угольной гарью и мокрым железом, не просто дул. Он бил наотмашь, стараясь сорвать с плеч потёртое драповое пальто, которое Вера получила на складе перед выходом. Ворота колонии за спиной лязгнули тяжело, окончательно, отрезая три года жизни, превратившиеся в серую липкую кашу из подъёмов, отбоев и запаха хлорки. Она не обернулась. Нельзя оборачиваться. Примета плохая.
В кармане пальто лежала справка об освобождении и смятые купюры — подъёмные, на которые в этом новом, незнакомом мире можно было купить разве что билет на автобус да булку хлеба. Вера глубоко вдохнула. Воздух свободы горчил. Он не пьянил, как пишут в романах, а скорее трезвил, ударяя в нос резкостью выхлопных газов проезжающего мимо лесовоза.
Автобус — старый, жёлтый «Икарус» — полз по трассе, словно уставший жук. В салоне пахло бензином и пережаренными пирожками. Из динамика хрипел шансон про маму, тайгу и купола. Вера прижалась лбом к холодному стеклу. Вибрация двигателя передавалась в виски мелкой дрожью, отдаваясь в зубах. Она представляла эту встречу тысячу раз. Как войдёт в квартиру, как Игорь, смущённый и постаревший, поднимется с дивана. Она не ждала цветов, она ждала простого «прости» и чая на кухне. За три года муж не прислал ни строчки, но Вера с упрямством, достойным лучшего применения, находила этому оправдание. Ему стыдно. Он работает, чтобы вернуть долги. Он боится. Ведь она села за него, подписала документы, взяла на себя растраты в их крошечной фирме, чтобы Игоря, мягкого интеллигентного бухгалтера, не закатали в асфальт кредиторы в кожаных куртках.
— Я всё исправлю, Верочка, я вытащу тебя, — шептал он тогда, пряча мокрые глаза.
Горнозаводск встретил её пёстрыми вывесками. Город изменился. Вместо привычных гастрономов теперь на каждом углу мигали неоном игровые автоматы и ларьки с кассетами и дисками. Люди стали одеваться ярче. Вера вышла на знакомой остановке. Ноги, отвыкшие от долгих прогулок на воле, гудели. Знакомый двор, старая пятиэтажка с облупившейся штукатуркой. Сердце, которое в тюрьме научилось биться ровно и глухо, вдруг затрепетало где-то у горла, мешая дышать. Она поднялась на третий этаж.
Знакомая дверь, обитая дерматином, исчезла. Вместо неё проём закрывал тяжёлый металлический лист, покрашенный молотковой эмалью. Мода последних лет. Новые хозяева жизни прятались за сталью. Вера нажала кнопку звонка. Мелодичный перелив, совсем не похожий на старое дребезжание. Дверь открылась не сразу. На пороге возник грузный мужчина в майке-алкоголичке и спортивных штанах с отвисшими коленями. Из квартиры пахло жареным луком и дорогим табаком.
— Чего надо? — буркнул он, лениво почёсывая волосатую грудь.
— Игоря можно? — голос у Веры сел. Прозвучало жалко, словно скрип несмазанной петли.
— Какого ещё Игоря? — мужик нахмурился.
— Игоря Смирнова. Он здесь жил. Мы здесь жили. Я жена его.
Мужчина смерил её взглядом от стоптанных казённых ботинок до серого лица без грамма косметики. Усмехнулся, неприятно скаля золотой зуб.
— А, тот хмырь? Так он продал хату ещё в двухтысячном первом. Почитай, как три года уже. Мы у него купили. Спешил он сильно, скинул цену, лишь бы наличку сразу дали.
— Продал? — Вера переспросила, но смысл слова не доходил до сознания. Оно было пустым и звонким, как удар ложкой по пустой миске.
— А куда, куда он уехал?
— Откуда ж я знаю, гражданочка? Вроде в Москву собирался, бизнес мутить. Сказал, баба у него там молодая. Всё, иди, не сквози.
Дверь захлопнулась. Лязгнул замок, проворачиваясь на два оборота. Вера осталась стоять на грязной лестничной клетке. В углу валялись окурки и шелуха от семечек. Она смотрела на глазок стальной двери и чувствовала, как внутри разливается не боль, а ледяная пустота. Словно кто-то вычерпал все внутренности, оставив только оболочку. Три года она грела себя мыслью, что спасает семью. А семьи не было. Была только она, дура, поверившая трусу.
Она медленно спустилась вниз, присела на лавочку у подъезда. Осеннее солнце, холодное и равнодушное, светило прямо в глаза. Мимо проходили мамочки с колясками, стайки подростков с пивом в руках. Жизнь шла своим чередом, и в этой жизни для Веры места не было. В кармане сиротливо лежали сто пятьдесят рублей. На вокзал? Ночевать на креслах в зале ожидания, пока милиция не выгонит?
— Верка, ты что ли? — голос был визгливый, знакомый.
Вера подняла голову. Перед ней стояла женщина в ярко-синем пуховике и сапогах на шпильке, которые явно жали ей в икрах. Губы намазаны перламутровой помадой, на голове химия, монументальная, как причёска депутата. Маргарита, бывшая коллега по процедурному кабинету. Они вместе работали в городской больнице номер три, пока жизнь не сделала крутой поворот.
— Здравствуй, Рита, — тихо ответила Вера.
— Мать честная! — Маргарита всплеснула руками, на которых звенели дешёвые браслеты. — Выпустили? А я смотрю, сидит кто-то, вроде знакомая, а вроде и тень. Ты ж худая стала, одни глаза остались. Ну давай, вставай, нечего задом скамейку полировать. Пошли ко мне. Тут рядом.
Квартира Маргариты была заставлена вещами — признак достатка нулевых. На полках хрусталь. В углу огромный телевизор. На столе ваза с шоколадными конфетами. Маргарита суетилась, наливала чай в пузатые кружки, резала колбасу толстыми ломтями.
— Ешь давай, там-то по баланде кормили, — тараторила она. — А мой-то Серёга на Север подался, вахтовиком теперь. Деньги шлёт, квартиру вот обставила. А ты к Игорю своему ходила?
Вера лишь качнула головой, с трудом проглотив кусок хлеба. Горло спазмировало.
— Вот же гнида! — Маргарита мгновенно всё поняла. Её лицо стало серьёзным, по-бабьи жалостливым. — Весь город гудел, как он квартиру скинул. Говорили, долги у него были карточные. Игроман он, Верка. Проиграл он тебя.
Вера отложила бутерброд. Руки дрожали мелкой, противной дрожью, которую не унять.
— Мне работа нужна, Рита. Жить негде.
— Работа... — Маргарита задумчиво пожевала губу. — В больницу тебя не возьмут, сама понимаешь. Главврач у нас теперь новый, строгий. Ему уголовный элемент не нужен. Санитарка если только, да и то, копейки там, на съём угла не хватит.
Она замолчала, забарабанила пальцами с длинными накладными ногтями по клеёнке стола. За окном начинало темнеть. В соседней комнате тикали часы, отсчитывая минуты новой, пугающей реальности.
— Слушай, — Маргарита вдруг оживилась. Глаза её хищно блеснули. — Есть вариант, но работа собачья, не каждый выдержит.
— Я любую выдержу, — глухо сказала Вера.
— Есть у нас тут царёк местный, Аркадий Семёнович Крутов. Знаешь, трубный завод под себя подмял в девяносто восьмом. Денег куры не клюют. Дом за городом, дворец настоящий, с охраной, с забором в три метра. И что ему нужно? Ему ничего. Сыну его нужно. Глебу. Слышала, может? Года два назад авария была страшная на объездной. Джип в лепёшку, а самого Глеба по частям собирали. Позвоночник перебит, ноги не ходят.
Маргарита понизила голос, словно Аркадий Семёнович мог услышать её через стены панельной хрущёвки.
— Парень молодой, двадцать шесть лет всего, но характер — дьявол во плоти. Злой, как собака цепная. От него сиделки бегут через три дня — он в них тарелками кидается, матом кроет, издевается. Последняя девка в слезах ушла. Сказала: «За любые деньги не вернусь». А платят там, Верка, хорошо. Пятьсот долларов в месяц дают, и жильё, и кормёжка барская. Пятьсот долларов — пятнадцать тысяч рублей. Сумасшедшие деньги. Медсестра в поликлинике получала три с поно. Только он тебя сожрать попытается, — предупредила Маргарита. — Он всех жрёт. Ненавидит весь свет за то, что в коляске сидит. Справишься?
Вера посмотрела на свои руки. Кожа огрубела от стирки в ледяной воде. Ногти коротко острижены. Эти руки умели ставить капельницы вслепую, умели успокаивать буйных в приёмном покое, умели три года шить рукавицы по норме выработки.
— Справлюсь, — сказала она. — Терять мне всё равно нечего. Звони.
На следующее утро за ней приехала машина. Не просто такси, а чёрный, блестящий, как рояль, джип. Водитель — молчаливый шкаф в кожаной куртке — даже не вышел, чтобы помочь открыть дверь. Вера села на заднее сиденье, стараясь не пачкать бежевую кожу своим пальто. Они выехали за город. Мимо проплывали унылые осенние поля, почерневшие дачи, остовы брошенных коровников. И вдруг, среди этой разрухи, как мираж, возник посёлок Сосновый Бор. Высокие заборы из красного кирпича, видеокамеры, шлагбаумы — отдельное государство внутри нищей страны.
Особняк Крутовых напоминал средневековый замок, скрещенный с евроремонтом. Башенки, кованые решётки, огромные окна. Во дворе рычал, натягивая цепь, огромный пёс. В холле было тихо и пусто. Пол выложен мрамором, на стенах картины в тяжёлых золочёных рамах. Пахло дорогой полиролью для мебели и почему-то лекарствами. Тонкий, едва уловимый запах болезни, который не перебить никакими ароматизаторами.
Навстречу вышел сам хозяин. Аркадий Семёнович был огромен. Седая голова, массивная челюсть, глаза — два буравчика, спрятанные под кустистыми бровями. Он опирался на трость с серебряным набалдашником, хотя на вид был крепок, как старый дуб.
— Ты что ли от Маргариты? — голос у него был густой, басовитый.
— Я, Вера.
Она стояла прямо, руки по швам — тюремная привычка.
— Справка есть, что здорова? Медицинской книжки нет.
— Есть справка об освобождении.
Крутов хмыкнул, подошёл ближе, заглянул ей в лицо.
— Сидела, значит. За что?
— Статья сто шестидесятая. Растрата.
— Бухгалтерша что ли?
— Медсестра.
— Ну-ну.
Он обошёл её кругом, оценивая, как лошадь на ярмарке.
— Глеб, сын мой, сложный человек. Травма у него не только тела, но и души. Он может нахамить, может ударить. Мне нужна не просто сиделка, которая горшки выносит. Мне нужен человек, который не сломается. У тебя вид битый. Жизнь побила.
— Побила, Аркадий Семёнович.
— Это хорошо. Битые они крепче. Значит так. Испытательный срок — неделя. Если выдержишь, оформим. Плачу наличными. Проживание здесь, в комнате прислуги. Выходной раз в две недели. Согласна?
— Согласна.
— Тогда пошли. Познакомлю с пациентом.
Они поднялись на второй этаж. Широкая лестница, ковры, поглощающие звук шагов. Аркадий Семёнович толкнул тяжёлую дубовую дверь.
Комната была погружена в полумрак. Тяжёлые портьеры задёрнуты, хотя на улице был день. Воздух спёртый, тяжёлый. В углу мерцал монитор компьютера, на полу валялись диски, журналы, коробки из-под пиццы. В центре комнаты, в инвалидном кресле современной конструкции, сидел молодой человек. Он сидел спиной к двери, вглядываясь в тёмный экран выключенного телевизора.
— Глеб, — позвал отец. В голосе властного хозяина завода вдруг проскользнули просительные, почти виноватые нотки. — Я привёл новую сиделку, её зовут Вера.
Кресло резко развернулось. Вера увидела бледное, узкое лицо, обрамлённое тронутыми сединой чёрными волосами. Красивое лицо, если бы не гримаса брезгливости, скривившая тонкие губы. Глаза у парня были чёрные, горячечные, полные злой, отчаянной тоски.
— Очередная, — Глеб даже не посмотрел на отца. Он сверлил взглядом Веру. — Тётка с вокзала. Пап, ты где находишь таких? На помойке?
— Глеб, прекрати, — устало сказал Крутов.
— А что, вон пальто на ней молью побито, сапоги прощай молодость. Ты сколько ей платишь? Или она за еду работает?
Вера молчала. Она смотрела на него не как на хамского мажора, а как на диагноз. Взгляд профессионала: расширенные зрачки, тремор рук, нездоровая бледность. Ему больно, поняла она. Больно физически и невыносимо страшно.
— Я Вера Андреевна, — спокойно сказала она, делая шаг вперёд. — Я буду заниматься вашей гигиеной, массажем и приёмом лекарств.
— Да неужели?
Глеб схватил со стола тяжёлый хрустальный стакан с недопитым соком и, не размахиваясь, швырнул его в сторону Веры. Стакан пролетел в сантиметре от её виска и с грохотом разбился о стену, обдав обои оранжевыми брызгами и осколками. Аркадий Семёнович дёрнулся, хотел что-то крикнуть, но Вера его опередила. Она даже не моргнула, лишь медленно наклонилась, подняла крупный осколок стекла и положила его на стол рядом с рукой Глеба.
— Сок был апельсиновый, пятна трудно выводятся, — ровным голосом произнесла она. — Вам придётся подождать с обедом, пока я не уберу. Иначе вы можете порезать шины колёс. А новые покрышки на такую модель, я полагаю, достать сложно.
Глеб замер. Он ожидал крика, слёз, испуга. Он привык, что его боятся. Но эта серая, невзрачная женщина смотрела на него как на пустое место, или как на сломанный прибор, который нужно починить. В его глазах мелькнул интерес. Злой, холодный интерес хищника, встретившего достойную жертву.
— Ну давай, — прошипел он. — Убирай, прислуга. Посмотрим, насколько тебя хватит.
Вера молча развернулась и пошла искать веник. Она знала одно: здесь, в этом золотом дворце, будет труднее, чем на лесоповале. Но назад дороги нет. За спиной только запертая дверь проданной квартиры.
Комната для прислуги, которую выделили Вере, была больше, чем вся их с Игорем хрущёвка. Окно выходило на глухую кирпичную стену забора, увитую диким виноградом, листья которого в октябре полыхали багрянцем. Вера поставила на пол клетчатую сумку — всё своё имущество. Внутри звякнула алюминиевая кружка, которую она по привычке прихватила с собой. Здесь, среди итальянских обоев в мелкий цветочек и мягкого ковролина, этот звук показался чужеродным, почти неприличным. Кровать была узкой, но застелена бельём такого качества, какого Вера не касалась никогда в жизни. Сатин холодил пальцы, скользил как вода. Она села на край матраса. Пружины не скрипнули. Тишина. Вот что давило сильнее всего. В колонии тишины не бывает. Там всегда кто-то кашляет, храпит, плачет во сне, ругается шёпотом, шаркает ногами по бетону. Там воздух вибрирует от присутствия сотен несчастных тел. А здесь тишина была ватной, плотной, мёртвой. Дом казался не жильём, а музеем, где экспонаты расставлены по местам, а трогать их строго воспрещается.
В дверь деликатно постучали. Вера вздрогнула, по привычке выпрямляя спину.
— Войдите.
Дверь приоткрылась, и на пороге возникла женщина лет пятидесяти, с аккуратной укладкой «ракушкой» и глазами побитой собаки. Она была одета в домашний костюм из мягкого велюра. Дорогой, но какой-то бесформенный, словно она пыталась в нём спрятаться.
— Здравствуйте, Вера. — Голос у женщины был тихим, шелестящим. — Я Анна Павловна, супруга Аркадия Семёновича.
— Здравствуйте.
Вера встала.
— Сидите, сидите, не нужно. — Анна Павловна махнула рукой, на которой блеснуло кольцо с крупным сапфиром. — Я просто хотела предупредить. Аркадий... он человек крутой, старой закалки. А Глеб... Глеб сейчас не в себе. Вы, пожалуйста, не сердитесь на него. Ему очень тяжело.
Вера внимательно смотрела на хозяйку дома. Было видно, что эта женщина здесь не госпожа, а скорее дорогая ваза, которую боятся разбить, но часто забывают протирать с неё пыль.
— Я не сержусь, Анна Павловна. Я на работе.
— Да, да, конечно. — Женщина замялась, теребя пояс халата. — Просто до вас была Людочка, медсестра. Она выбежала отсюда в слезах, сказала, что Глеб плеснул в неё кипятком. Он не специально, понимаете, у него нервы оголены. После той аварии он ведь собирался жениться. Невеста Жанна, дочь прокурора, красавица. Она выжила — ни царапины, и через месяц начала отношения с партнёром Глеба по бизнесу. Представляете?
Вера представила. Предательство имеет одинаковый вкус — что в бараке, что во дворце. Вкус ржавого железа во рту.
— Я справлюсь, — коротко сказала она.
— Дай-то Бог. Обед через полчаса. Я распоряжусь, чтобы вам выдали форму. Аркадий не любит, когда персонал ходит в своём.
Она скользнула взглядом по серому свитеру Веры.
Форма оказалась добротной. Брючный костюм из плотного голубого хлопка, не стесняющий движений. Вера собрала волосы в тугой узел, глянула на себя в зеркало. Из стекла на неё смотрела не зечка и не забитая жена, а строгая женщина с лицом, высеченным из камня. Тюрьма забрала у неё мягкость, но дала взамен что-то другое: броню.
В час дня она вошла в комнату Глеба с подносом. На этот раз шторы были раздвинуты, и осеннее солнце безжалостно высвечивало пыль, пляшущую в воздухе. В комнате пахло застоявшимся потом и дорогим табаком. На тумбочке дымилась пепельница, полная окурков. Глеб лежал поверх одеяла, одетый в чёрную футболку. Его ноги, скрытые спортивными штанами, выглядели безжизненными, слишком тонкими для широких плеч. Он повернул голову. Лицо серое, под глазами залегли тёмные тени.
— Явилась? — вместо приветствия. — Я думал, ты уже на трассе голосуешь.
— Обед. — Вера поставила поднос на прикроватный столик-трансформер. — Суп-пюре из тыквы, паровые котлеты, компот.
— Я не голоден. Унеси.
— Аркадий Семёнович распорядился следить за режимом питания.
— Да мне плевать, что распорядился мой отец! — Глеб резко приподнялся на локтях. Вены на шее вздулись. — Ты здесь никто. Прислуга. Подай, принеси. Слышишь меня? Вали отсюда!
Вера спокойно пододвинула стул и села.
— Пока вы не поедите, я не уйду.
— Ах, вот как, принципиальная! — Он криво усмехнулся. — А если я сейчас этот поднос тебе на голову надену?
— Попробуйте. Только учтите, суп горячий. С вашей координацией движений вы обязательно прольёте его на себя. Ожоги лечить долго, а у вас иммунитет ослаблен.
Глеб смотрел на неё с ненавистью. В его глазах читалось бешенство зверя, попавшего в капкан. Он привык, что его боятся, что перед ним лебезят. А эта женщина смотрела на него как патологоанатом на интересный труп — без жалости, без страха. Он рванулся, неловко взмахнул рукой, пытаясь сбросить поднос. Но Вера оказалась быстрее. Её рука, жёсткая, привыкшая к тяжёлой работе, перехватила его запястье. Пальцы сомкнулись стальным кольцом.
— Не сметь, — тихо, но так, что у Глеба перехватило дыхание, произнесла она. — Едой не швыряются. Там, откуда я пришла, за хлеб на полу прибить могут.
Она держала его руку секунду, другую. Глеб опешил. Он был мужчиной, пусть и парализованным ниже пояса, но верх у него был сильным. Однако в этой женщине чувствовалась такая скрытая угроза, такая тяжёлая, тёмная сила, что он невольно расслабил мышцы.
Вера отпустила его руку.
— Ешьте. Или я буду кормить вас через зонд. Поверьте, я умею. Это неприятно.
Глеб откинулся на подушки, тяжело дыша.
— Сука, — выдохнул он.
— Приятного аппетита, Глеб Аркадьевич.
Он ел молча, злобно звякая ложкой о фарфор. Вера сидела напротив, прямая, как жердь, и смотрела в окно. Первый раунд остался за ней. Но она знала: это только начало.
Вечер принёс новые испытания. Гигиена. Для двадцатишестилетнего парня, который ещё вчера гонял на джипе и менял девушек как перчатки, позволить чужой женщине мыть себя было пыткой страшнее смерти.
— Я сам! — прорычал он, когда Вера прикатила в комнату мобильную душевую установку.
— Вы не достанете до спины и до ног.
— Я сказал: «Пошла вон, я сам помоюсь!»
— Глеб Аркадьевич, — голос Веры стал сухим, медицинским. — У вас начинаются пролежни на крестце. Я видела пятна, когда меняла простынь. Если запустить, начнётся некроз, гниение. Вы хотите сгнить заживо в этом дворце?
Он молчал, сжимая челюсти.
— Раздевайтесь. Или мне помочь?
Он стянул футболку через голову, обнажая торс. Тело у него было красивым: широкая грудь, рельефные мышцы рук — атлет, прикованный к сломанному шасси. Вера работала быстро и профессионально. Тёплая вода, губка, специальный лосьон без запаха. Она касалась его тела без тени смущения, но и без пренебрежения. Её руки были сильными, уверенными. Когда она начала мыть ноги — бледные, атрофированные мышцы, холодные на ощупь, — Глеб отвернулся к стене. Вера заметила, как дрогнули его плечи. Ему было стыдно. Этот стыд жёг его сильнее, чем кипяток.
— Чувствуете тепло? — спросила она, намыливая голень.
— Нет.
— А здесь?
Она сжала стопу, надавив большим пальцем на точку под лодыжкой.
— Нет. Отстань! — крикнул он, но в голосе прозвучала нотка неуверенности.
Вера заметила, как дёрнулся мизинец на его левой ноге. Едва заметный спазм. Рефлекс или остаточная проводимость? Она ничего не сказала, вытерла его насухо, переодела в чистое. Ловко, используя инерцию, перевернула его тело на бок, чтобы обработать спину камфорным спиртом.
— Ты мускулистая, — вдруг сказал он. — Рука у тебя как у мужика.
— Работа такая была, — отозвалась Вера, завинчивая крышку пузырька. — Лес валить не приходилось, но на швейке по двенадцать часов сидели.
— За что тебя закрыли?
Он впервые задал вопрос без издёвки, просто с мрачным любопытством.
— За глупость, — отрезала она. — Спите. Завтра подъём в восемь утра. Будем делать гимнастику.
— Я не буду делать никакую гимнастику. Это мёртвому припарки. Врачи в Израиле сказали: шансов ноль. Разрыв спинного мозга.
— Врачи в Израиле не боги. А мышцы нужно держать в тонусе. Вдруг медицина шагнёт вперёд? А у вас ноги высохнут. На чём ходить будете?
— Ты дура или притворяешься? — Он снова начал заводиться. — Не буду я ходить. Никогда.
— Это мы ещё посмотрим. Спокойной ночи.
Она вышла, прикрыв дверь. В коридоре стоял Аркадий Семёнович. Он, видимо, слушал.
— Ну как он? — спросил хозяин дома, опираясь на трость.
— Жить будет. Злой он у вас. Это хорошо. Злость — это энергия. Хуже, когда апатия, когда в потолок смотрит. Поел.
— Поел? — Крутов хмыкнул, покачал головой. — Ты, Вера, кремень. Другая бы уже в истерике билась.
— У меня, Аркадий Семёнович, слёз не осталось. Выплакала всё.
— Это правильно. Слёзы — вода. Ну, иди отдыхай. Завтра тяжёлый день будет. К нему друзья приедут, бывшие партнёры. Я не хотел пускать, но Глеб настоял. Хочет показать, что он в строю.
Хозяин тяжело вздохнул и побрёл по коридору, стуча тростью. Огромный, сильный человек, которого гнуло к земле горе собственного ребёнка.
Ночь опустилась на посёлок Сосновый Бор. За окном выла собака, тоскливо, протяжно. Вера лежала в темноте и смотрела в потолок. Перед глазами стоял Глеб, его искажённое лицо, его беспомощные ноги и этот крошечный, почти невидимый рывок мизинца. Она вспомнила слова тюремного врача, старого еврея, который сидел за незаконную выдачу рецептов:
— Верочка, организм — это загадка. Нервная система — тёмный лес. Иногда наука говорит «нет», а жизнь говорит «надо». Главное — импульс. Не электрический, а волевой.
У него есть импульс, — подумала Вера, поворачиваясь на бок. — Злость. Он хочет жить, просто пока не знает, как. Он хочет всем доказать. И мне доказать. Ну что ж, пусть доказывает.
Она провалилась в сон мгновенно, как проваливалась в камере после смены, без сновидений, в чёрную яму отдыха.
Утро началось не с будильника, а с громкой музыки. Басы долбили так, что вибрировал пол. Тяжёлый рок, агрессивный, разрывал тишину благопристойного дома. Вера быстро оделась, заплела косу и вышла в коридор. Анна Павловна стояла у двери Глеба, прижав руки к ушам.
— Опять, — прошептала она. — У него так бывает перед приступами агрессии. Вера, не ходите туда сейчас. Он может кинуть чем-нибудь тяжёлым.
— Мне нужно дать ему таблетки и померить давление.
— Подождите, пока музыка стихнет.
— Если ждать, он решит, что победил.
Вера решительно открыла дверь. Звук ударил в грудь плотной волной. Глеб сидел в коляске посреди комнаты, крутя колёса на месте: вперёд, назад, вперёд, назад! Словно зверь в клетке. Он был одет в дорогую чёрную рубашку, волосы мокрые и зачёсаны назад — готовился к гостям. Увидев Веру, он усмехнулся и выкрутил громкость музыкального центра на максимум. Стёкла в серванте жалобно задребезжали. Вера подошла к розетке и молча выдернула шнур. Тишина обрушилась на комнату, как бетонная плита.
— Ты офигела? — тихо спросил Глеб.
— Давление поднимется от шума, а вам нужно быть в форме перед гостями.
— Не твоё собачье дело. Включи обратно.
— Нет.
Они смотрели друг другу в глаза. Дуэль взглядов. В его глазах — чёрная бездна отчаяния и вызова. В её серых — спокойствие векового льда.
— Знаешь, почему от меня все сбегали? — вдруг спросил он.
— Потому что вы вели себя как избалованный ребёнок, которому не купили игрушку.
— Нет. Потому что они меня жалели. Смотрели такими влажными, коровьими глазами. «Ах, бедный мальчик, какая трагедия». А меня тошнит от жалости. Я ненавижу жалость.
— А я вас не жалею, — просто сказала Вера. — С чего мне вас жалеть? Вы сытый, одетый, в тепле. Отец вас любит, руки работают, голова на месте. Ноги не ходят. У нас в колонии была женщина без обеих рук. Она ногами вышивала иконы бисером. Вот её жалко было. Ей восхищались. А вы — вы просто сдались.
Глеб дёрнулся, словно получил пощёчину. Лицо его пошло красными пятнами.
— Вон! — прошептал он. — Пошла вон!
— Лекарство примите, и я уйду.
Она положила таблетки на стол, поставила стакан с водой, развернулась и вышла, чувствуя, как спину сверлит ненавидящий взгляд.
В коридоре она прислонилась к стене и перевела дух. Сердце колотилось где-то в горле. С ним нельзя по-хорошему, с ним нельзя мягко. Он сейчас как раскалённое железо. Если гладить — обожжёшься. Нужно бить молотом, чтобы придать форму.
Внизу хлопнула входная дверь. Раздались громкие, уверенные голоса. Смех.
— Эй, хозяева, где наш Шумахер?
Гости приехали. Вера подошла к лестничным перилам и посмотрела вниз. Двое парней примерно возраста Глеба — кожаные куртки, модные джинсы, в руках пакеты с бутылками дорогого коньяка. От них веяло успехом, деньгами и беззаботной жизнью — той жизнью, которая для Глеба закончилась в одну секунду на мокрой трассе. Она знала: сейчас начнётся самое страшное. Не физическая боль, а душевная. Сейчас они будут добивать его своим здоровьем и весельем. И она должна быть рядом, чтобы не дать ему сломаться окончательно.
Вера поправила воротник, глубоко вздохнула и начала спускаться по лестнице. Война за душу Глеба только начиналась.
— Ну, здорово, инвалидная команда! — гаркнул Стас, с размаху ставя пакет с бутылками на стол, прямо поверх журналов. — Как жизнь, молодая? Колёса крутятся?
Глеб сидел в кресле, неестественно выпрямив спину. Он надел свежую рубашку, но не застегнул верхнюю пуговицу, чтобы было видно, как ходит кадык. Его пальцы, длинные и нервные, вцепились в подлокотники.
— Крутятся, Остап, — ответил он, растягивая губы в кривой усмешке. — Куда они денутся? А вы что, решили проверить, не сдох ли я ещё?
— Типун тебе на язык! — Дима плюхнулся на диван, не спрашивая разрешения. — Мы по делу. Ну и так проведать. Коньяку вот привезли. «Хеннесси», настоящий, не палёный. Давай, где у тебя тут стаканы?
Вера стояла у стены, словно предмет мебели. Она видела, как напрягся Глеб, видела, как дёрнулась жилка у него на виске. Ему хотелось быть с ними на равных, но само их присутствие — здоровых, ходящих, пахнущих женщинами и деньгами — унижало его сильнее любой оплеухи.
— Вера! — резко крикнул Глеб. — Стаканы. Живо.
Она молча вышла и вернулась с подносом. Три пузатых бокала, лимон, нарезанный тонкими ломтиками, шоколад. Она поставила поднос на стол, стараясь не смотреть на гостей.
— Опа! — Стас окинул её оценивающим, липким взглядом. — А это что за фея? Новая сиделка? Слушай, Глебушка, а ниче такая, строгая. Любишь госпожу изображать? — Он подмигнул Вере.
— Рот закрой, — тихо, но отчётливо произнесла Вера.
В комнате повисла тишина. Стас поперхнулся воздухом. Его лицо вытянулось.
— Что ты сказала?
— Я сказала: «Рот закрой», — повторила она, глядя ему прямо в переносицу. — Здесь не кабак. Глебу Аркадьевичу нельзя волноваться. Будете хамить, вызову охрану. Отец его сейчас дома.
Глеб вдруг хрипло рассмеялся. Смех был похож на кашель.
— Ну, даёт! — прохрипел он. — На, смотри, Стас. Это тебе не официанток щипать.
— Ладно, наливай.
Разговор не клеился. Гости пили много, жадно, словно торопились набраться смелости. Глеб пил тоже, залпом, не закусывая. Алкоголь мгновенно ударил в его ослабленный организм. Глаза заблестели нездоровым блеском, на щеках выступили красные пятна.
— Мы, короче, тему одну закрыли, — начал Стас, развалившись в кресле и закуривая сигарету. Дым поплыл к потолку сизыми кольцами. — Помнишь, ты склад хотел выкупить на окраине под автосервис? Ну, Глеб подался вперёд. — Я документы подготовил, там только подпись осталась. В общем, мы его перекупили. На себя оформили.
Глеб замер. Бокал в его руке дрогнул. Коньяк плеснул на брюки.
— В смысле — на себя? Это мой проект был. Мои бабки там вложены.
— Да какие твои бабки, брат? — встрял Дима, пряча глаза. — Ты ж теперь, ну, невыездной. А бизнес стоять не может. Мы твои пять процентов тебе на карту кинули. По-братски.
— Пять процентов? Вместо пятидесяти? — Глеб медленно поставил бокал на стол. — Кинули, значит. Как собакам кость кинули.
— Да ладно тебе, не кипятись, — Стас махнул рукой, стряхивая пепел на ковёр. — Тебе сейчас о здоровье думать надо. Зачем тебе сервис? А нам развиваться надо. Жанка, кстати, привет передавала. Говорит, жалко тебя.
Это был удар ниже пояса. Упоминание Жанны, бывшей невесты, стало последней каплей. Лицо Глеба исказилось. Он схватил со стола тяжёлую бутылку «Хеннесси».
— Вон! — заорал он так, что зазвенела люстра. — Пошли вон, твари! Друзья, называется. Шакалы! Вон отсюда, пока я вам головы не проломил!
Он замахнулся, но бутылка выскользнула из слабых, потных пальцев и глухо ударилась о ковёр, не разбившись, а лишь расплескав бурую жидкость.
Стас и Дима вскочили.
— Ты что, психованный? — Стас отряхнул пиджак. — Мы к нему с душой, а он... Ладно, пошли, Димон. Ему в дурку надо, а не сервис открывать. Лечись, убогий!
Они вышли, хлопнув дверью. В комнате остался только запах дорогого коньяка и тяжёлое, хриплое дыхание Глеба. Он сидел, уронив голову на грудь. Плечи его тряслись. Он не плакал — мужчины не плачут. Он выл беззвучно, страшно, как воет собака, которую хозяин выгнал на мороз. Вера подошла к нему, молча подняла бутылку, начала собирать рассыпанный шоколад.
— Уйди! — прохрипел Глеб. — Оставь меня! Все вы, все вы одинаковые — предатели!
— Не все, — сказала она спокойно. — Вам надо лечь. Сейчас будет массаж.
— Какой к чёрту массаж? Ты не видишь? Меня только что живьём закопали. Друзья бизнес отжали, Жанка...
Он поднял на неё глаза. В них было столько боли, что Вера невольно задержала дыхание.
— Зачем мне ноги, Вера? — спросил он тихо. — Зачем мне ходить, если идти некуда?
Она подошла к коляске вплотную, взялась за ручки.
— Затем, что если вы не встанете, они победили. Стас этот, Жанна ваша. Они будут жить, жировать, смеяться. А вы будете гнить здесь и жалеть себя. Вы этого хотите? Чтобы они были правы?
Глеб молчал. Злость в его глазах боролась с апатией.
— На кушетку, — скомандовала Вера. — Быстро.
— Я не могу.
— Можете. Руки на поручни. Рывок.
Он перебрался на массажный стол сам, неуклюже, со злостью швыряя своё тело. Вера закатала рукава. Её руки, пахнущие хозяйственным мылом, легли на его спину. Кожа была горячей, влажной. Мышцы вдоль позвоночника напоминали каменные канаты — сплошной спазм. Она начала разминать жёстко, сильно, большими пальцами вдавливая боль обратно в тело, заставляя кровь бежать быстрее.
— Больно! — выкрикнул Глеб в подушку.
— Терпите. Боль — это жизнь. Мёртвым не больно.
Она перешла к ногам. Икры, бёдра. Здесь мышцы были дряблыми, мягкими, как тесто. Но Вера мяла их с той же яростью, словно хотела передать им свою силу, свою волю.
— Расскажи, — вдруг сказал Глеб, уткнувшись лицом в сгиб локтя. — Как там в тюрьме?
Вера на секунду остановилась, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони.
— Там холодно, Глеб. Всегда холодно, даже летом. Стены серые, небо в клеточку. Но самое страшное не это. Самое страшное — когда ждёшь письма. Каждый день ждёшь, а его нет. Неделю нет, месяц, год.
Она продолжила массаж, ритмично надавливая на стопы.
— Я мужа ждала, Игоря. Я за него села. Он растрату сделал, на работе деньги казённые проиграл. А я подписала, что это я. Думала, он слабый, он не выживет там. А я сильная, я смогу.
— И что? — голос Глеба звучал глухо.
— И ничего. Он квартиру продал и уехал. Ни разу не написал. Вот так.
Глеб повернул голову, посмотрел на неё впервые без маски, без надменности, просто как человек на человека.
— Значит, мы с тобой оба лохи.
— Не лохи, — Вера покачала головой. — Мы просто доверчивые были. А теперь — умные.
Она резко нажала на точку под коленом. Нога Глеба дёрнулась сильно, отчётливо.
— Ой! — Он попытался отдёрнуть ногу.
— Чувствуете? — глаза Веры загорелись. — Щекотно и больно, как током ударило.
— Это нерв, Глеб. Живой нерв. Сигнал проходит.
Она улыбнулась — впервые за всё время. Улыбка у неё оказалась неожиданно мягкой, делающей лицо моложе лет на десять.
— Будем работать. Чёрта с два вы у меня в коляске останетесь. Я этих Стасов ещё заставлю вам завидовать.
Глеб лежал на животе, чувствуя, как по телу разливается странное тепло. Не от коньяка, а от её рук. Впервые за два года он почувствовал не жалость к себе, а злость — хорошую, спортивную злость.
— Вера, — сказал он. — Спасибо... что стакан не дала в морду кинуть. Отец бы не простил скандала.
— Спите. Завтра нагрузку увеличим. Гантели привезут.
Вера накрыла его пледом, погасила верхний свет, оставив только ночник. Выходя из комнаты, она услышала тихий шёпот:
— Я их уничтожу. Я встану и уничтожу их всех.
Октябрь сменился ноябрём. Выпал первый снег, укрыв грязь и серость белым, пушистым одеялом. В доме Крутовых тоже что-то неуловимо изменилось. Исчезла гнетущая тишина. Теперь по утрам из комнаты Глеба доносилось не рычание тяжёлого рока, а ритмичный стук железа и тяжёлое дыхание. Он качал руки, торс, спину. Вера стала его тенью, но не безмолвной прислугой, а тренером — жёстким, бескомпромиссным.
— Ещё пять раз! — командовала она, держа его ноги, пока он делал скручивание на пресс.
— Я не могу, сдохну сейчас! — хрипел Глеб, красный от натуги.
— Сдохнешь — похороним. Делай!
И он делал.
Отношения их стали странными. Они не были друзьями. Это был союз двух одиночеств, двух раненых волков, сбившихся в стаю против целого мира. По вечерам она читала ему вслух. Глеб сначала сопротивлялся — что я, маленький? — но потом втянулся. У него, сына нового русского, образование было поверхностным. Экономический факультет за взятки, клубы, гонки. Вера же, дочь советских интеллигентов, любила классику. Она читала ему Ремарка — «Три товарища», историю о дружбе, любви и потерях.
— Пат умирает? — спросил однажды Глеб, когда она закрыла книгу.
— Да. У неё туберкулёз.
— Это несправедливо. Почему хорошие умирают, а всякие твари живут?
— Справедливости нет, Глеб. Есть только то, что мы делаем сами. Робби не сдавался. Он был рядом до конца.
В тот вечер Глеб впервые попросил её остаться попить чаю. Не как сиделку, а как собеседника.
— А у тебя мечта есть? — спросил он, помешивая ложкой сахар в чашке с золотой каёмкой.
Вера посмотрела в тёмное окно.
— Есть. Хочу кабинет свой открыть, массажный. Реабилитацию делать. Людям помогать, у которых денег нет на дорогие клиники. Знаешь, сколько таких? После инсультов, после аварий лежат по домам, гниют, никому не нужные.
— Откроешь, — серьёзно сказал Глеб. — Если я встану, я тебе денег дам. Не в долг. Инвестиция.
— Сначала встань, бизнесмен, — усмехнулась она.
Но идиллии не суждено было длиться долго. Прошлое умеет настигать в самый неподходящий момент. В конце ноября, когда ударили первые настоящие морозы, в особняке раздался телефонный звонок. Трубку взяла Анна Павловна. Поговорив минуту, она побледнела и позвала Веру.
— Вера Андреевна, это вас... из милиции. Участковый.
Вера почувствовала, как внутри всё обрывается. Холодок пробежал по спине, напоминая о старых тюремных камерах. Она взяла трубку.
— Алло?
— Гражданка Смирнова? — голос был казённый, скрипучий. — Участковый Сидоренко беспокоит. Тут такое дело. Бывший муж ваш, Смирнов Игорь Петрович, в городе объявился. В больнице он, в реанимации. Вас ищет. Говорит, сказать что-то важное хочет перед смертью.
Трубка чуть не выпала из рук. Игорь. Тот, кто предал, продал, забыл. Умирает.
Глеб выехал в коридор на коляске. Он увидел лицо Веры, белое как мел.
— Что случилось?
— Муж... бывший. В реанимации. Зовёт.
— Поедешь? — жёстко спросил Глеб.
— Не знаю.
Она растерялась. Впервые за всё время её железная броня дала трещину.
— Поедешь, — решил Глеб. — Я скажу отцу, он машину даст. Надо закрыть гештальт, Вера. Иначе этот призрак тебя всю жизнь жрать будет. Посмотри ему в глаза и плюнь. Или прости, как получится.
Через час чёрный джип уже мчал Веру в городскую больницу. Ту самую, где она когда-то работала. Ту самую, где теперь умирал человек, сломавший ей жизнь.
В приёмном покое мигала лампа дневного света, издавая противное жужжание, от которого сразу начинала ныть голова. Вера шла по коридору, не снимая пальто. Халат ей выдала вахтёрша — застиранный, с оторванной завязкой. Медсёстры, пробегавшие мимо с капельницами, скользили по ней равнодушными взглядами. Никто не узнал в этой суровой женщине с плотно сжатыми губами бывшую сотрудницу процедурного кабинета. Три года тюрьмы стёрли её прежнее лицо, нарисовав новое — жёсткое, закрытое.
— К Смирнову? — спросил дежурный врач, молодой парень с уставшими, красными глазами. — Пять минут. Он плох. Цирроз, плюс пневмония. Организм изношен как у семидесятилетнего. Готовьтесь.
Вера кивнула и толкнула дверь.
Игорь лежал на койке у окна. Из-под тонкого казённого одеяла торчали острые колени. Лицо его было жёлтым, пергаментным. Щёки ввалились так, что череп проступал наружу. Вокруг пищали приборы. В вену на иссохшей руке тянулась прозрачная трубка капельницы. Она подошла ближе. Стул скрипнул. Игорь открыл глаза — мутные, выцветшие, в красных прожилках. Он долго фокусировал взгляд, пока не узнал.
— Веруня, — прошептал он. Губы у него потрескались, в уголках рта запеклась сукровица. — Пришла.
Вера смотрела на него и ждала. Ждала боли, гнева, желания ударить или заплакать. Но внутри было тихо, пусто. Словно она смотрела не на мужа, ради которого перечеркнула свою жизнь, а на посторонний предмет — на сломанный стул или разбитую чашку.
— Пришла, Витя, — сказала она ровно.
— Зачем?
— Прости...
Он пытался поднять руку, но сил не хватило. Пальцы лишь слабо скребнули по простыне.
— Я слабак, Вера. Я испугался. Они угрожали, сказали: «Убьют, если долг не верну». Я квартиру продал, думал отыграюсь, верну тебе... А потом запил.
— Страшно было, — переспросила она. — Мне тоже было страшно, Витя, когда меня в камеру заводили. Когда на этапе в вагоне везли, как скот. Когда я три года ждала от тебя хоть строчку.
— Я знаю... Я всё проиграл, Вера. Жизнь проиграл.
Он закашлялся — тяжело, с хрипом, словно внутри него лопались пузыри.
— Там, в тумбочке, — просипел он, когда приступ прошёл. — Кольцо моё обручальное. Золотое. Возьми, продашь... хоть какие-то деньги.
Вера выдвинула ящик. На дне, среди упаковок лекарств, лежало тонкое золотое кольцо. То самое, которое она надевала ему на палец в девяносто пятом году. В ЗАГСе под звуки марша Мендельсона. Тогда казалось — это навсегда. Она взяла кольцо. Оно было холодным.
— Не нужно.
Она положила его обратно на металлическую поверхность тумбочки. Кольцо звякнуло, как выстрел.
— Оставь санитаркам. Им нужнее.
— Вера, ты меня ненавидишь?
— Нет, Витя. Я тебя не ненавижу. Я тебя просто не знаю. Тот Витя, которого я любила, умер три года ago. А ты... ты просто несчастный человек.
Она встала, поправила пальто.
— Прощай.
— Вера, не уходи. Посиди ещё минуту. Мне страшно умирать одному.
— А предать человека было не страшно?
Она вышла в коридор, где пахло жизнью и смертью, и только на улице, вдохнув морозный ноябрьский воздух, поняла: камень упал. Тот тяжёлый, гранитный камень обиды, который она тащила в груди всё это время, рассыпался в пыль. Она свободна.
В особняк она вернулась затемно. Глеб не спал. Он сидел в гостиной у камина, хотя огня там не было — только тлели угли. На коленях у него лежала раскрытая книга, но он не читал.
— Ну? — спросил он резко, как только она вошла.
— Как он? — почти умер, — ответила Вера.
Глеб внимательно посмотрел на неё. Его чёрные глаза, привыкшие видеть фальшь, сейчас видели только спокойную, ледяную уверенность.
— И что ты чувствуешь?
— Голод, — сказала Вера, снимая платок. — Я с утра ничего не ела. Ужин остался?
Глеб хмыкнул. В этом звуке было уважение.
— На кухне Анна Павловна котлеты оставила.
Вера ушла, а Глеб остался сидеть, глядя на угли. Он понял главное: эта женщина сделана из стали. И если она смогла перешагнуть через своё прошлое, значит, и он сможет. Она стала для него примером — живым, дышащим укором его собственной слабости.
Прошла неделя. Жизнь вошла в колею. Глеб тренировался с удвоенной яростью. Теперь он не спорил, когда Вера заставляла делать лишний подход. Он рычал, потел, матерился сквозь зубы, но делал. Чувствительность в ногах возвращалась медленно, мучительно. Это были не ясные ощущения, а вспышки — то как иголками кольнёт, то как горячей водой обдаст. Врачи, приезжавшие на осмотр — платные, из области, — качали головами: фантомные боли. Но Вера знала: это не фантомы. Это пробуждение.
Идиллию разрушил звонок в ворота. Был субботний день. Аркадий Семёнович уехал на завод — там запускали новый цех, и красный директор лично контролировал процесс. Анна Павловна возилась в оранжерее. Вера и Глеб были в гостиной. Она читала ему вслух Чехова, рассказ «Пари».
— Пренебрежение к благам мира... — читала она, когда домофон запищал.
Охранник с проходной доложил:
— Глеб Аркадьевич, к вам гости. Жанна Витальевна и господин Коршунов.
Глеб побелел. Книга едва не выпала из рук Веры. Жанна — та самая. И Коршунов — бывший партнёр, тот самый, что теперь владел его долей бизнеса и его невестой.
— Не пускай! — крикнул Глеб, вцепившись в колёса кресла. — Скажи: меня нет. Скажи, я сдох.
— Поздно.
Голос охранника был виноватым.
— Аркадий Семёнович дал распоряжение пропускать их беспрепятственно. Они же вроде как партнёры по бизнесу.
Через минуту входная дверь распахнулась. В холл вошла Жанна. Она была ослепительна. Шуба из чернобурки до пят, сапоги на шпильке, запах французских духов, который мгновенно забил запах лекарств и старых книг. Следом вошёл Коршунов — лощёный, сытый, с бегающими глазками, которые он прятал за дорогими очками.
— Глебушка! — пропела Жанна, скидывая шубу на руки подоспевшей горничной. — Боже мой, сколько лет!
Она прошла в гостиную, цокая каблуками по паркету, остановилась напротив коляски, картинно прижала руки к груди.
— Как ты похудел! Но глаза всё те же — чёрные, жгучие.
Она говорила так, словно играла на сцене плохого театра. Глеб сидел, опустив голову. Его трясло. Всё мужество, которое он копил месяц, испарилось при виде этой женщины. Он снова был коллегой, брошенным, ненужным.
— Привет, брат! — Коршунов протянул руку, но, увидев, что Глеб не реагирует, убрал её в карман. — Мы тут мимо проезжали и решили заскочить. У нас новость радостная. Мы женимся! — выпалила Жанна, сияя. — В декабре. Представляешь? Я так счастлива! И мы решили, Глеб... Мы хотим тебя пригласить. Ты ведь был нам самым близким человеком. Это будет так благородно, так современно.
Она достала из сумочки конверт из плотной бумаги с золотым вензелем.
— Вот. Приезжай. Там пандусы есть, мы узнавали. Тебе будет удобно.
Это был удар ножом прямо в сердце — и проворот лезвия. Пригласить бывшего жениха-инвалида на свадьбу с предателем, чтобы показать всем своё благородство. Чтобы он сидел в углу в своей коляске, пока они будут танцевать вальс.
Глеб поднял голову. В его глазах стояли слёзы. Слёзы бессилия.
— Уходите, — прошептал он.
— Что? — Жанна сделала вид, что не расслышала. — Глеб, ну не дуйся. Прошло же два года. Жизнь продолжается. Мы, кстати, тебе подарок приготовили.
Она достала ещё один конверт.
— Вот сертификат на новое кресло из Германии. Я видела рекламу — это последнее слово медтехники. Ну, чтобы ты мог более свободно передвигаться.
Вера, стоявшая в тени книжного шкафа, шагнула вперёд.
— Вон, — сказала она.
Жанна обернулась, удивлённо вскинув брови.
— Простите, а вы кто?
— Очередная сиделка. Милочка, принесите нам кофе и не вмешивайтесь в разговор старых друзей.
— Я сказала — вон отсюда.
Голос Веры был тихим, но тяжёлым, как могильная плита. Она подошла к Жанне вплотную. Вера была выше, крупнее. Рядом с ней холёная Жанна казалась фарфоровой куклой.
— Вы что себе позволяете? — взвизгнула Жанна. — Я сейчас Аркадию Семёновичу позвоню. Вас уволят в минуту! Вы знаете, кто мой отец?
— Знаю, — спокойно ответила Вера. — Прокурор. А я сидела три года по сто шестидесятой. И, поверьте, мне терять нечего. Если вы сейчас же не уберёте свои разнаряженные задницы из этого дома, я спущу вас с лестницы и скажу, что вы напали на инвалида.
Она наступала на них. В её глазах была такая ледяная, тюремная ярость, что Коршунов попятился. Он, бизнесмен и делец, почуял запах настоящей опасности. Запах зверя, которого загнали в угол.
— Жанна, пошли! — Он дёрнул невесту за рукав. — Она ненормальная. Она зечка!
— Я это так не оставлю, — прошипела Жанна, но попятилась к выходу. — Глеб, ты позволяешь этой хабалке так со мной разговаривать?
Глеб молчал. Он смотрел на Веру. Он видел её прямую спину и её сжатые кулаки, и вдруг в нём что-то щёлкнуло.
— Она права, — сказал он громко. Голос его окреп. — Заберите своё приглашение и сертификат на коляску свою немецкую заберите. Мне она не нужна. Я своими ногами к вам приду. На поминки вашего брака.
— Что ты несёшь? — фыркнула Жанна.
— Своими ногами? Мечтаю, убогий.
Дверь захлопнулась. Шум мотора за окном стих. В гостиной снова повисла тишина.
Глеб закрыл лицо руками. Вера подошла и резко развернула его кресло к зеркалу.
— Смотри сюда. На себя смотри. Ты мужик или тряпка? Она пришла потешить своё самолюбие, показать, какая она добрая, что позвала коллегу на праздник жизни. А ты сопли распустил?
— Мне больно, Вера, — заорал он, срывая голос. — Мне больно! Я люблю её. Я на руках её носил. А жизнь так жестоко по мне проехалась!
— Ты любишь не её! — закричала она в ответ. — И это был первый раз, когда она повысила голос. — Ты любишь ту жизнь, которой у тебя нет. А она — пустышка, фантик. Она продала тебя, как мой Витя продал квартиру. Мы с тобой, Глеб, из одного теста — нас предали. Но я встала и пошла. А ты сидишь и ноешь.
Она схватила его за плечи и тряхнула.
— Хватит! Хватит себя жалеть. Ты сказал им, что придёшь своими ногами — так докажи! Или ты — тряпка?
Глеб смотрел на неё, тяжело дыша. В его глазах гнев смешивался с восхищением.
— Ты жестокая, — выдохнул он.
— Я честная. Помоги мне на брусья.
В тот вечер он занимался до изнеможения, до кровавых мозолей на ладонях. Он подтягивался на шведской стенке, пытаясь оторвать своё тело от земли, пытаясь заставить мёртвые ноги повиноваться воле разума. Вера стояла рядом, страховала, вытирала пот с его лба. Они не разговаривали. Слов больше не нужно было. У них была одна цель и одна ненависть на двоих, которая стала лучшим топливом.
Ночью Глеб проснулся от странного ощущения. Ноги горели — словно их опустили в кипяток. Не отдельные вспышки, а ровный, гудящий жар, идущий от кончиков пальцев до колен. Он закричал. В комнату вбежала Вера в ночной рубашке, босая.
— Что? Что случилось?
— Ноги! — простонал Глеб, кусая губы от боли. — Горят, Вера. Они горят!
Она откинула одеяло, коснулась его ступней. Они были горячими, красными. Кровообращение восстанавливалось. Нервы просыпались, взрываясь сигналами боли в мозг, который отвык их слышать. Вера подняла на него глаза. В темноте они светились торжеством.
— Терпи, — сказала она, сжимая его руку. — Это хорошая боль, Глеб. Это самая лучшая боль на свете. Ты возвращаешься.
Декабрь в тот год выдался лютым. Снег валил стеной, засыпая посёлок Сосновый Бор по самую крышу, превращая элитные особняки в белые сугробы. Ветер выл в каминных трубах, как голодный волк, и от этого звука в огромном доме становилось ещё неуютнее. Но страшнее вьюги за окном была буря, бушевавшая внутри Глеба. Возвращение чувствительности, о котором так мечтала Вера, обернулось адом. Нервы, спавшие два года, просыпались не ласковым теплом, а огнём. Глебу казалось, что с его ног живьём сдирают кожу, поливают мышцы кислотой и вкручивают в кости раскалённые шурупы. Обезболивающие не помогали. Он не спал третьи сутки. Его лицо осунулось, глаза запали и горели лихорадочным блеском, а под ними залегли чёрные круги, похожие на синяки от побоев.
Вера практически жила в его комнате. Она дремала в кресле урывками — по десять-пятнадцать минут, вздрагивая от каждого стона подопечного.
— Убей меня! — хрипел Глеб, вцепившись в спинку кровати. — Вера, сделай укол смертельный! Я не могу больше, не могу!
— Терпи.
Она меняла холодный компресс на его лбу, хотя сама едва держалась на ногах от усталости.
— Это нервы прорастают. Это жизнь возвращается, Глеб. Рождаться всегда больно.
— К чёрту такую жизнь! Пусть отрежут их! Пусть я буду обрубком, но только чтобы не болело!
В доме царила гнетущая атмосфера. Аркадий Семёнович, видя мучения сына, почернел лицом и старался лишний раз не заходить в комнату, запираясь в кабинете с бутылкой коньяка. Анна Павловна ходила на цыпочках, пугаясь собственной тени. Напряжение копилось как электричество перед грозой, и разряд ударил за два дня до Нового года.
Анна Павловна решила украсить дом. Ей казалось, что запах хвои и блеск мишуры хоть немного разгонят этот мрак. Она принесла в гостиную пушистую ёлку, достала коробки со старыми, советскими игрушками — стеклянными космонавтами, шишками, часами, застывшими на без пятнадцати двенадцать. Глеба вывезли в гостиную, надеясь, что смена обстановки его отвлечёт. Он сидел в коляске, укутанный пледом, и смотрел на суету мачехи тяжёлым, ненавидящим взглядом. Боль в ногах немного отступила, сменившись тупой, ноющей ломотой, но настроение от этого не улучшилось. Наоборот, передышка дала силы для злости.
— Смотри, Глебушка! — ворковала Анна Павловна, вешая на ветку серебряный шар. — Помнишь этот шар? Ты его маленьким разбить боялся, всё пальчиком трогал.
— Не помню, — буркнул он.
— А вот гирлянда, сейчас включим. — Она суетливо искала розетку. — Будет праздник. Аркаша гуся заказал, фермерского. Может, и ты поешь? Вера говорит, у тебя совсем аппетита нет.
Глеб молчал. Внутри него поднималась мутная, чёрная волна раздражения. Эта женщина с её фальшивым уютом, с её заботой, с её мягким голосом... Она бесила его до дрожи. Она была живой, здоровой. Она ходила своими ногами. Она спала с его отцом, заняв место его покойной матери. И сейчас она смела изображать семью, когда его жизнь рухнула, когда Жанна готовилась к свадьбе, а он гнил заживо?
— Знаешь, чего я хочу? — тихо спросил Глеб.
Анна Павловна обернулась, радостно улыбаясь.
— Чего, родной? Оливье? Или пирожков с капустой? Я испеку.
— Я хочу, чтобы ты сдохла, — отчётливо произнёс он.
Улыбка сползла с лица женщины, как плохо приклеенная маска. Она замерла с ёлочной игрушкой в руке.
— Глеб, что ты такое говоришь?
— То, что слышала. Ты думаешь, я не вижу? Ты же ждёшь, пока отец конь двинет. Тебе же завод нужен, бабки его. А тут я — коллега, обуза, наследничек. Мешаю тебе?
— Да, Господи, Глеб, побойся Бога! Я же люблю вас!
— Любишь? — Он рассмеялся страшным смехом. — Ты приживалка, ты никто. Ты пришла на всё готовое, когда мать в могилу легла. Ты спишь на её простынях, жрёшь из её посуды. Ненавижу тебя! Лицемерная! Вали из моего дома!
Анна Павловна всхлипнула, прижала руки к груди. Стеклянный шар выскользнул из её пальцев и разбился о паркет с мелодичным звоном, разлетевшись на тысячи осколков.
— Вон! — заорал Глеб, лицо его исказилось судорогой. — Чтобы духа твоего здесь не было!
В этот момент распахнулась дверь кабинета. На пороге стоял Аркадий Семёнович. Он слышал всё. Отец медленно подошёл к сыну. Он был страшен в гневе. Огромный, седой медведь, которого разбудили зимой.
— Что ты сказал? — спросил он тихо, но от этого голоса задребезжали стёкла в серванте.
— Правду сказал! — Глеб не унимался, его несло. — Она же ждёт твоей смерти, папа! Ты слепой! Она же...
— Замолчи! — рявкнул Аркадий Семёнович так, что Глеб инстинктивно вжался в спинку кресла.
Отец подошёл к плачущей жене, обнял её за плечи, потом посмотрел на сына. В его взгляде не было больше жалости, только брезгливость и бесконечная, смертельная усталость.
— Я терпел два года, — сказал Крутов глухо. — Я терпел твои истерики. Терпел, как ты швыряешься едой, как ты унижаешь людей, которые жопу тебе моют. Думал — горе пройдёт, думал — сын...
Он сделал паузу, тяжело дыша.
— А ты не сын. Ты чудовище. Эгоист, который жрёт всех вокруг. Мать бы в гробу перевернулась, если бы видела, каким уродом ты стал. Не внешним — внутренним! Душа у тебя гнилая!
— Папа... — Глеб попытался что-то сказать, но отец перебил его жёстким жестом руки.
— Всё. Хватит. Я устал. Завтра же оформляю документы. Поедешь в интернат для инвалидов. Частный, дорогой, не волнуйся. Там уход, врачи. Но здесь я тебя больше видеть не хочу. Ты отравляешь воздух в этом доме.
— В интернат? — прошептал Глеб. — Ты выгоняешь меня... как собаку?
— Как человека, который потерял человеческий облик. Собирай вещи.
Аркадий Семёнович развернулся и повёл рыдающую жену к лестнице.
Глеб остался один посреди огромной гостиной, среди осколков ёлочной игрушки. Он смотрел в спину уходящему отцу, и мир вокруг него рушился окончательно. Это был конец. Интернат — это приговор. Это богадельня, где он будет лежать среди овощей и ждать смерти. Отец отрёкся от него. И тут началась истерика — настоящее животное бешенство. Глеб схватил со столика вазу и швырнул её в зеркало. Осколки брызнули дождём. Он начал крушить всё, до чего мог дотянуться. Он рычал, выл, бил кулаками по подлокотникам коляски.
— Ненавижу! Будьте вы прокляты! Всё сдохните!
Вера вбежала в гостиную на шум. Она увидела разгромленную комнату и Глеба, который бился в конвульсиях в своём кресле, захлёбываясь криком и слезами.
— Глеб! Прекрати!
Она подбежала к нему, схватила за руки. Он вырывался с неожиданной силой безумца.
— Пусти! — орал он, брызгая слюной. — Пусти меня! Я убью себя! Я вены перегрызу! Не поеду в интернат! Не поеду! Лучше смерть!
Его трясло так, что коляска ходуном ходила. Глаза закатились, на губах выступила пена. Это был припадок. Нервный срыв на грани помешательства. Уговоры тут не помогут. Вода не поможет. Вера поняла это мгновенно. Сработал рефлекс тюремного фельдшера, привыкшего гасить бунты в камере-одиночке. Она размахнулась и со всей силы наотмашь ударила его по щеке. Звук удара — хлёсткий, сухой — перекрыл его вой. Голова Глеба мотнулась в сторону. Он замер. Ошеломлённо моргнул. Крик застрял в горле, сменившись судорожным всхлипом. На его бледной щеке начал наливаться багровый след от пятерни.
— Заткнись, — сказала Вера. Негромко, но в её голосе было столько холодной стали, что Глеб сжался. — Заткнись и слушай меня.
Она схватила его за грудки рубашки, притянула к себе, глядя прямо в глаза.
— Ни в какой интернат ты не поедешь, слышишь?
— Я...
— Отец сказал это сгоряча. Он мужик, у него нервы сдали. А ты ведёшь себя не как мужик, а как истеричка базарная. Мачеху оскорбил. Зачем? Она тебе зло сделала? Она горшки за тобой выносила, когда я спала! Да она заботится о тебе, как не каждая мать смогла бы, видя твоё хамское отношение. Ты неблагодарный. Не ценишь того, что у тебя есть. Ты считаешь, что тебе мир обязан за то, что ты бедный, несчастный, разбился на машине и теперь немощный? А мир не так устроен. Ему всё равно на твои истерики.
— Мне больно, — прошептал он. И в этом шёпоте уже не было ярости, только детская, бесконечная обида.
— Я знаю, что больно. — Вера встряхнула его ещё раз. — Больно — значит, живой. А ты хочешь сдаться? Хочешь в богадельню? Хочешь, чтобы Жанна на твоей могиле танцевала? Нет? Тогда соберись прямо сейчас. Вытри сопли. Извинись перед отцом. Извинись перед Анной Павловной. Стань человеком, Глеб, а не куском мяса в кресле.
Она отпустила его. Глеб откинулся на спинку, закрыл глаза. Грудная клетка ходила ходуном.
— Я не смогу. Они не простят.
— Простят. Они — семья. Семья всё прощает, если видит, что человек кается. А если будешь дальше ядом плеваться — сдохнешь один. Я тогда тоже уйду. Мне здесь делать нечего. Я нанималась к бойцу, а не к нытику.
— Ты уйдёшь? — Он открыл глаза. В них плескался животный страх. Страх остаться без неё, без её грубых рук, без её спокойного голоса, без её силы, которая держала его на плаву.
— Уйду прямо сейчас. Соберу вещи.
— Нет!
Он схватил её за руку. Пальцы вцепились в её запястье мёртвой хваткой.
— Не уходи, Вера. Пожалуйста, не уходи. Я сделаю. Я всё сделаю. Только не бросай.
Он заплакал. Но теперь это были другие слёзы. Не слёзы злости, а слёзы очищения. Слёзы человека, который заглянул в бездну и отшатнулся от края.
Вера вздохнула. Жёсткость ушла из её лица. Она достала из кармана платок, промокнула его щёки.
— Ну всё, тихо, тихо. Никто никуда не едет.
Она обняла его голову, прижала к своему животу, как мать прижимает больного ребёнка. Глеб уткнулся лицом в жёсткую ткань её форменной рубашки и затих. Только плечи подрагивали.
— Сейчас пойдём к отцу, — сказала она, гладя его по жёстким, чёрным волосам. — Ты скажешь ему то, что должен. И к Анне Павловне извинишься по-человечески. Ты ведь и сам чувствуешь, что она любит тебя как родного. А потом мы будем работать. И к весне ты встанешь, я тебе обещаю, Глеб. Ты встанешь, даже если мне придётся тащить тебя на себе.
В дверях стоял Аркадий Семёнович. Он не ушёл наверх. Он стоял в тени коридора и видел всё. Видел пощёчину, видел истерику и видел, как эта чужая, суровая женщина, бывшая зечка, успокаивает его сына так, как не смогла бы успокоить родная мать. Старый директор вытер непрошенную слезу и тихо, стараясь не скрипнуть половицей, ушёл в кабинет. Документы в интернат он писать передумал.
Вечер тридцать первого декабря. Дом сиял огнями, пахло мандаринами и запечённым гусём. В гостиной снова нарядили ёлку. Анна Павловна купила новые шары — ещё краше прежних. Глеб сидел за праздничным столом. Он был бледен, щека ещё хранила едва заметный след, но он был чисто выбрит, одет в белую рубашку и бабочку.
— Папа, Анна Павловна, — сказал он, поднимая бокал с соком (алкоголь Вера запретила строго). — Простите меня ещё раз. Я был дураком. Я... я вас люблю и благодарен, что вы у меня есть и терпели мой скверный характер.
Анна Павловна заплакала и бросилась его целовать. Аркадий Семёнович крякнул, пряча глаза, и крепко пожал сыну руку.
— Ну, с Новым годом, сынок. С новым счастьем.
Вера сидела в конце стола. На ней было простое платье, которое подарила Анна Павловна. Она смотрела на эту семью и впервые за много лет чувствовала тепло. Не от камина — изнутри. Она посмотрела на Глеба, тот поймал её взгляд. Он улыбнулся — слабо, уголками губ — и под столом, незаметно для остальных, попытался пошевелить ногой. Ему показалось? Или большой палец действительно дрогнул, повинуясь его воле? Боли не было, было только странное, гудящее напряжение в икрах. Пружина сжималась.
После боя курантов, когда все вышли на улицу запускать фейерверки, Вера подошла к Глебу, оставшемуся у окна.
— Загадал желание? — спросила она.
— Одно, и ты знаешь, какое.
— Оно сбудется, — уверенно сказала она. — Я чувствую. А у меня чутьё — звериное.
За окном в чёрном небе расцветали огненные цветы салюта. В их отблесках лицо Глеба казалось решительным и взрослым. Детство кончилось. Бунт кончился. Началась настоящая война за жизнь.
Весна две тысячи пятого года ворвалась в Горнозаводск с оглушительным звоном капели и запахом мокрого асфальта. Снег, почерневший от заводской копоти, оседал, обнажая рыжую прошлогоднюю траву. В спортивном зале особняка Крутовых пахло потом и разогретым металлом. Глеб висел на брусьях. Его лицо, мокрое от напряжения, напоминало маску мученика. Руки, обросшие буграми мышц, дрожали, удерживая вес тела. Но главное происходило внизу. Его ноги, обутые в тяжёлые ортопедические ботинки, не висели плетью. Они искали опору.
— Давай! — голос Веры хлестал, как кнут. — Пятку вниз! Чувствуй пол! Не виси мешком!
— Я не могу! — прохрипел Глеб, стискивая зубы так, что скрипнула эмаль.
— Можешь! Ты обещал! Свадьба через неделю. Ты хочешь въехать туда на коляске, как бедный родственник, или войти как мужик?
— Как мужик.
— Тогда тяни носок! Тяни, я сказала!
Глеб взревел страшно, утробно и сделал невероятное усилие. Правая нога, дрожа, но подчиняясь, нашла перекладину шведской стенки. Мышца на бедре дёрнулась и напряглась — твёрдая, как камень. Он перенёс вес. Колено подкосилось, готовое сложиться, но он удержал его силой воли, помноженной на месяцы адской боли.
— Есть! — выдохнула Вера.
Она стояла рядом, готовая подхватить, но рук не протягивала. Он должен сам. Впервые за два с лишним года Глеб стоял. Пусть держась за брусья, пусть всего десять секунд, но он стоял вертикально. Гравитация, его злейший враг, была побеждена. Он поднял голову и посмотрел на Веру. В его глазах стояли слёзы, но он улыбался. Широко, шально, как мальчишка, забивший первый гол.
— Я стою, Вера. Я стою!
— Стоишь, — она отвернулась к окну, пряча влажный блеск в глазах. — А теперь — шаг.
Майский день выдался жарким. Ресторан «Империал» — самое пафосное место в городе — гудел сотнями голосов. У входа толпились дорогие иномарки, сверкали вспышки «мыльниц». Дамы в вечерних платьях поправляли причёски, с ужасом косясь на пыль, летевшую с дороги. Свадьба Жанны и Коршунова была событием года. Слияние капиталов, ярмарка тщеславия.
Чёрный «Гелендваген» Аркадия Семёновича подъехал к парадному входу последним. Охранник ресторана почтительно распахнул заднюю дверь, ожидая увидеть, как сейчас начнут выгружать громоздское инвалидное кресло. Но кресла не было. Из машины сначала вышла Вера. В строгом бежевом костюме, с гладкой причёской, она выглядела не как сиделка, а как телохранитель или бизнес-партнёр. Она подала руку внутрь салона.
Показалась трость — чёрная, лакированная, с серебряной рукоятью в виде головы волка. Следом на асфальт опустился ботинок. Потом второй. Глеб выбрался из машины. Он пошатнулся, навалился на трость, но тут же выпрямился. На нём был идеально сидящий чёрный смокинг, скрывающий худобу ног. Он был бледен, на лбу выступила испарина, но взгляд — взгляд был прямым и жёстким.
— Готов? — тихо спросила Вера, подставляя ему локоть.
— С тобой — всегда, — шепнул он.
Они двинулись к дверям. Медленно. Каждый шаг давался с боем. Глеб закусывал губу, концентрируясь на каждом движении. Поднять, перенести, поставить, опереться. Трость стучала по граниту ступеней ритмично, как метроном, отсчитывая секунды триумфа.
В банкетном зале играла живая музыка. Гости — человек сто — звенели бокалами, обсуждая невесту и богатство свадьбы.
— Говорят, Крутов младший приедет, — шептались за столиками. — Жалко парня, говорят, совсем плох. Овощ.
В этот момент двери распахнулись. Музыка смолкла не сразу. Скрипач ещё пиликал какую-то мелодию, пока не заметил, что зал застыл в гробовой тишине. В дверях стоял Глеб. Стоял. Рядом с ним, поддерживая его под руку, стояла Вера.
По залу пронёсся вздох. Кто-то уронил вилку. Звон серебра о фарфор прозвучал как выстрел.
Жанна, сидевшая во главе стола в пышном белом платье, напоминающем торт, выронила бокал с шампанским. Игристое вино потекло по скатерти, заливая дорогое кружево, но она этого даже не заметила. Её лицо, тщательно накрашенное, пошло красными пятнами. Глаза расширились от ужаса и неверия. Рядом с ней Коршунов поперхнулся тарталеткой. Он смотрел на Глеба как на восставшего мертвеца. Бизнес, который он отжал, деньги, которые он присвоил, невеста, которую он увёл, потому что Глеб был списан... Всё это сейчас, в одну секунду, потеряло смысл. Перед ним стоял не коллега, перед ним стоял конкурент — сильный, опасный.
Глеб сделал шаг в зал. Он шёл к столу молодожёнов. Тишина была такой плотной, что слышно было, как жужжит муха под потолком. Он остановился в пяти метрах от стола. Ноги дрожали, спина мокла от напряжения, но он стоял скалой.
— Привет, молодые! — голос Глеба был спокоен. В нём не было ни злости, ни обиды, только ледяная ирония. — Извините, что без цветов. Руки заняты.
Он чуть приподнял трость. Жанна медленно поднялась. Она смотрела на него, и в её глазах под слоем туши читалась паника. Она вдруг увидела своего новоиспечённого мужа — потного, лысеющего, суетливого Коршунова — и перевела взгляд на Глеба — красивого, сломленного, но собравшего себя заново, стоящего вопреки всему.
— Глеб... — прошептала она.
— Ты ходишь?
— Как видишь, — не хотел пропустить такое шоу.
Коршунов вскочил, натягивая фальшивую улыбку.
— Брат, ну ты даёшь! Это чудо! Врачи же говорили...
— Врачи говорили, что я сдохну, — перебил его Глеб. — А я решил пожить. Выпьем?
Официант трясущимися руками поднёс ему бокал. Глеб взял его.
— Я хочу выпить за выбор, — громко сказал он, обводя взглядом притихший зал. — В жизни мы всё делаем выбор. Кто-то выбирает деньги, кто-то любовь. А кто-то выбирает — не сдаваться. Даже когда его предают. Горько!
Он залпом выпил шампанское и с размаху швырнул бокал в камин. Хрусталь разлетелся сверкающими брызгами.
— Пойдём, Вера, — сказал он, разворачиваясь. — Здесь душно.
Они вышли так же, как и пришли. Под стук трости и молчание сотни людей. Только у самой двери Глеб на секунду обернулся. Он встретился взглядом с Жанной. По её щеке, смывая тональный крем, текла чёрная дорожка туши. Она поняла. Она всё поняла. Она продала настоящее золото ради позолоченной фальшивки. И эту ошибку ей не исправить уже никогда. Эхо боли ударило по ней сильнее, чем любые слова. Она осталась в золотой клетке с нелюбимым мужем. А он ушёл — свободный и сильный.
На улице Глеб почти рухнул на сиденье машины. Сил не осталось. Ноги гудели, как высоковольтные провода.
— Ты видел их лица? — выдохнул он.
— Видела, — улыбнулась Вера.
Аркадий Семёнович, сидевший на переднем сиденье, вытирал слёзы платком.
— Сынок... я горжусь тобой. Господи, как я горжусь!
— Поехали домой, пап, — устало улыбнулся Глеб.
Машина тронулась. Глеб откинул голову на подголовник и закрыл глаза. Его рука нащупала руку Веры, лежащую на сиденье. Её ладонь была шершавой, тёплой и надёжной. Он сжал её пальцы. Она не отдёрнула руку.
— Мы сделали это, — прошептал он.
— Ты сделал.
— Нет, мы. Без тебя я бы сгнил в той комнате, Вера.
Он повернул голову и посмотрел на неё. В полумраке салона её лицо казалось усталым, но удивительно красивым.
— Я знаю, что я дурак, — сказал он. — Я знаю, что у меня характер — дрянь. Но если ты уйдёшь, я снова упаду. Не уходи. Будь со мной. Не как сиделка... — он запнулся, не зная, как подобрать слово, чтобы не спугнуть, не опошлить.
Вера посмотрела на него своим долгим, внимательным взглядом и впервые за всё время позволила себе быть просто женщиной, а не бойцом.
— Куда я от тебя денусь, хромой? — улыбнулась она уголками глаз. — Нам ещё клинику открывать. Помнишь, ты обещал проинвестировать проект.
Глеб рассмеялся — легко и счастливо. Он понял: это и есть настоящее. Не блеск бриллиантов Жанны, не пафос ресторанов. А вот эта рука в его руке и уверенность, что завтрашний день будет.
Год спустя, две тысячи шестой. Вывеска «Центр реабилитации «Вторая жизнь» сверкала на солнце новой позолотой. Здание бывшей заводской профилактории преобразилось. Пандусы, широкие двери, светлые окна. Во дворе на скамейке сидела старушка, опираясь на ходунки. Рядом с ней присел мужчина с тростью.
— Тяжело, милок? — спросила бабушка.
— Тяжело, мать, — кивнул Глеб Аркадьевич Крутов, директор центра. — Но надо. Движение — это жизнь. Мне одна мудрая женщина так сказала.
К ним подошла Вера Андреевна — главный врач. В белом халате, строгая, но с лучиками счастья в уголках глаз.
— Глеб Аркадьевич, к вам поставщики оборудования приехали. И хватит болтать с пациентами, у вас по графику бассейн.
— Слушаюсь, товарищ начальник. — Глеб подмигнул старушке, легко поднялся, почти не опираясь на трость, и поцеловал жену в щёку. — Иду.
Он шёл по аллее своего центра, прихрамывая, но уверенно. Он знал цену каждому шагу. Он знал цену предательству и цену верности. Жизнь, которая однажды сломала его об колено, теперь служила ему фундаментом. А Вера смотрела ему вслед и думала о том, что тюрьма не всегда бывает за решёткой. Иногда тюрьма — это наше собственное тело или наши страхи. И ключ от этой темницы — не у надзирателя, а в руках того, кто любит и верит. Даже если весь мир поставил на тебе крест.
Мы часто думаем, что сила — это когда ты никогда не падаешь. Но истинная сила — это когда ты упал, разбился в дребезги, но нашёл в себе мужество собрать осколки и построить из них новую жизнь. И ещё большая сила — быть тем, кто подаст клей для этих осколков, не требуя ничего взамен. Вера не искала любви — она искала работу, чтобы выжить. Глеб не искал спасения — он искал покой в своей ненависти. Но они нашли друг друга, потому что оба знали цену боли. И вместе оказались сильнее обстоятельств. Сильнее предательства. Сильнее себя вчерашних. Потому что настоящая жизнь — это не то, что с нами случилось. А то, что мы сделали с тем, что случилось.