Найти в Дзене
Мост из теплых слов

Пёс не уходил с перрона 3 месяца – он ждал поезд с юга. Каждый день

Никто никого не ждёт на вокзалах. Я это знала точно – двадцать четыре года за кассовым стеклом, и ни одного случая, чтобы кто-то стоял на перроне просто так. Люди приезжают, уезжают, бегут к поездам, тащат чемоданы, ругаются в телефоны. Но не ждут. А потом появился этот пёс. Я заметила его в начале марта. Крупный, выше колена, с широкой грудной клеткой и тяжёлыми лапами. Шерсть рыжевато-бурая, на боках чуть светлее. Не грязный, не тощий – ухоженный. Сидел у третьей платформы, как будто его посадили и сказали «жди». И он ждал. Первый день я подумала – потеряшка. Выскочил из вагона, хозяин не заметил. Такое бывает. На второй день пёс сидел на том же месте. На третий – тоже. – Нин, ты видела собаку на третьей? – спросила Зоя, моя напарница, когда мы сменились вечером. Она шла быстро, как всегда, разворачивая корпус на ходу, будто опаздывала куда-то даже после смены. – Видела. – Надо бы позвонить куда-нибудь. В отлов или в приют. – Подождём, – сказала я. – Может, за ним придут. Никто не пр

Никто никого не ждёт на вокзалах. Я это знала точно – двадцать четыре года за кассовым стеклом, и ни одного случая, чтобы кто-то стоял на перроне просто так. Люди приезжают, уезжают, бегут к поездам, тащат чемоданы, ругаются в телефоны. Но не ждут.

А потом появился этот пёс.

Я заметила его в начале марта. Крупный, выше колена, с широкой грудной клеткой и тяжёлыми лапами. Шерсть рыжевато-бурая, на боках чуть светлее. Не грязный, не тощий – ухоженный. Сидел у третьей платформы, как будто его посадили и сказали «жди». И он ждал.

Первый день я подумала – потеряшка. Выскочил из вагона, хозяин не заметил. Такое бывает. На второй день пёс сидел на том же месте. На третий – тоже.

– Нин, ты видела собаку на третьей? – спросила Зоя, моя напарница, когда мы сменились вечером. Она шла быстро, как всегда, разворачивая корпус на ходу, будто опаздывала куда-то даже после смены.

– Видела.

– Надо бы позвонить куда-нибудь. В отлов или в приют.

– Подождём, – сказала я. – Может, за ним придут.

Никто не пришёл.

Через неделю я принесла из дома котлету. Завернула в фольгу, положила в карман куртки и на обеде вышла к третьей платформе. Пёс сидел там же. Не бегал, не скулил, не тыкался носом в прохожих. Просто сидел и смотрел на рельсы.

Я присела на корточки метрах в трёх от него и положила котлету на асфальт.

– Ну, давай. Поешь.

Он посмотрел на меня. Глаза умные, внимательные. Потом перевёл взгляд обратно на пути. Не подошёл.

Я оставила котлету и ушла. Когда вернулась через час – еда исчезла. Но пёс по-прежнему сидел у платформы. Я поняла, что он ест, только когда рядом никого нет.

На следующий день принесла миску с водой и кусок варёной курицы. Поставила чуть ближе – метрах в двух. И отошла за угол здания, наблюдая из-за стены. Он подождал минуту, встал, подошёл. Пил долго, жадно. Потом съел курицу, облизал миску и вернулся на своё место.

Так у нас с ним началось.

Каждое утро я выходила на десять минут раньше. Дорога от моей пятиэтажки до вокзала – три минуты пешком, но мне нужно было время. Зайти в подсобку, достать миску, положить еду, отнести на перрон. Я покупала для него корм в зоомагазине у автовокзала. Продавщица, молодая девчонка с косичкой, уже знала меня.

– Опять для вокзального? – спрашивала она.

– Для него.

– Вы бы его домой забрали.

Я качала головой. Забрать – легко сказать. Однушка на втором этаже, сорок два метра. Да и пёс не шёл. Я пробовала.

В конце мая, когда он уже третий месяц сидел на перроне, я решилась. Купила поводок, подошла к нему – к тому времени он уже позволял гладить себя, хотя и напрягался при каждом прикосновении. Застегнула карабин на ошейнике. Потёртый ошейник, но крепкий. Явно не дешёвый.

– Пойдём, – сказала я. – Хватит тут сидеть. Пойдём ко мне.

Он встал. Сделал три шага за мной. А потом упёрся.

Я тянула, уговаривала, чуть не плакала. Он стоял, широко расставив лапы, и смотрел на меня с таким выражением, от которого стало не по себе. Не злость. Не страх. Терпение. Как будто говорил: «Я понимаю, что ты хочешь помочь. Но я не могу уйти».

Я отстегнула поводок.

Он вернулся на своё место, лёг, положил голову на лапы и закрыл глаза.

Я села на скамейку напротив и долго на него смотрела. Что-то у меня внутри сжалось – сильно, до боли. Наверное, потому что я вдруг узнала это состояние. Ожидание. Когда ждёшь не потому, что есть надежда, а потому что не умеешь иначе.

Катя, моя дочь, уехала в Казань пять лет назад. Ей двадцать семь, у неё своя жизнь, свои дела. Звонит раз в две недели, иногда реже. Я не обижаюсь. Или обижаюсь, но не признаюсь себе в этом. А каждый вечер, когда прихожу домой и снимаю куртку, я всё равно смотрю на телефон. Вдруг.

Пёс и я – мы оба ждали. Только он хотя бы знал, кого.

Зоя сдвинула фуражку на затылок и посмотрела на меня.

– Ты к нему привязалась, – сказала она. Не вопрос. Факт.

– Просто жалко.

– Нин. Тебе его не жалко. Тебе с ним тепло. Это разные вещи.

Я не стала спорить, потому что она была права.

В апреле Зоя принесла старое одеяло и постелила его у стены вокзала, под козырьком, рядом с третьей платформой. Пёс обнюхал его, лёг и закрыл глаза. С того дня это стало его место – одеяло, козырёк, вид на рельсы. Работники вокзала привыкли. Грузчики из товарной службы подбрасывали ему кости. Проводницы, которые часто стояли здесь по полчаса между рейсами, чесали его за ухом. Он терпел, но не радовался. И от каждого поезда вставал, поднимал голову и смотрел. Особенно – когда поезд шёл с юга. Тогда он привставал на лапы, вытягивал шею и замирал, пока последний вагон не проходил мимо. Потом ложился обратно.

– Он кого-то ждёт, – сказала Зоя однажды.

– Я знаю.

– Нет, ты не понимаешь. Он ждёт конкретного человека. С конкретной стороны. Обрати внимание – на северные поезда он даже голову не поворачивает. Только на южные.

Я обратила. Она была права. Когда подходил состав с Астрахани, Волгограда, Элисты – пёс вставал. Когда с Москвы, Нижнего, Кирова – лежал.

Значит, его хозяин уехал на юг. Или приехал оттуда.

Это ничего не давало. Тысячи людей каждый день проезжают через наш маленький вокзал. Найти среди них одного, чьей собаке хватило бы верности ждать три месяца, – невозможно.

Но Зоя не из тех, кто останавливается.

В первых числах июня она позвала меня после обеда.

– Иди сюда. Быстро.

Я вышла из кассы. Зоя сидела на корточках рядом с псом и поглаживала его по шее. Он лежал спокойно – впервые позволил ей так близко. Она осторожно просунула пальцы под ошейник.

– Тут что-то есть, – сказала она. – Бумага.

Она аккуратно вытянула из-под ошейника свёрнутый кусок бумаги. Плотный, вроде картона. Края обтрёпанные, но текст видно.

Я подошла ближе. Зоя развернула записку и прочитала вслух.

– «Простите. Не могу больше. Позаботьтесь о нём. Валерий Храмцов, ул. Путейская, 14».

Мы обе замолчали.

Я взяла записку из рук Зои. Почерк мелкий, буквы кривые – человек писал либо в спешке, либо у него тряслись руки. Картон пожелтел, чернила местами расплылись от сырости, но прочитать можно было всё.

– Путейская, – повторила я. – Это за переездом, да? Частный сектор.

– Да, – Зоя кивнула. – Там железнодорожные дома. Старые, ещё ведомственные.

Я перевернула записку. Больше ничего. Ни телефона, ни объяснения. Только эти два предложения и адрес.

«Не могу больше».

Что это значит? Не может кормить? Не может содержать? Или – не может жить?

У меня похолодело внутри.

– Надо съездить, – сказала я.

– Куда? К нему?

– А куда ещё? Телефона нет. Только адрес.

Зоя посмотрела на пса. Он лежал, положив голову на лапы, и смотрел в сторону рельсов. Как всегда.

– Может, лучше участковому сообщить?

– И что? Что они сделают? Скажут – бродячая собака, вызовем отлов. Я сама поеду.

Зоя помолчала. Потом сдвинула фуражку на затылок.

– Я с тобой, – сказала она.

Но я уже знала, что поеду одна. Не знаю почему. Что-то в этой записке было такое, что не допускало компании. «Не могу больше». Это были слова человека, который остался один. И говорить с ним нужно было тоже одному.

На следующее утро, в свой выходной, я поехала на Путейскую.

Маршрутка довезла до переезда. Дальше – пешком. Улица маленькая, домов пятнадцать, все старые, деревянные, с просевшими крышами и заросшими палисадниками. Бывшие железнодорожные – для путейцев, обходчиков, стрелочников. Когда-то тут жили семьями, держали кур, сушили бельё на верёвках через весь двор. Теперь половина домов стояла с заколоченными окнами.

Четырнадцатый нашла не сразу. Номер на заборе стёрся, но почтовый ящик остался – ржавый, с цифрой «14» чёрной краской. Забор покосившийся, калитка открыта. Двор пустой. Ни будки, ни миски – ничего, что говорило бы о собаке. Только протоптанная тропинка от калитки к крыльцу.

Я поднялась по ступенькам. Дверь закрыта, но не на замок – просто прикрыта. Я постучала.

Тишина.

Постучала ещё раз, громче.

– Кто? – голос изнутри. Тихий, с паузой после единственного слова, будто оно далось с трудом.

– Меня зовут Нина. Я работаю на вокзале. У меня ваша записка.

Долгая тишина. Потом шаркание. Дверь открылась.

На пороге стоял мужчина за шестьдесят. Худой – сильно худой. Куртка на нём висела, рукава закатаны, и всё равно доходили до кончиков пальцев. Ремень на джинсах затянут на последнюю дырку. Лицо осунувшееся, глаза ясные, но запавшие.

– Какая записка? – спросил он.

Я достала из кармана картонку и протянула ему.

Он взял. Посмотрел. И я увидела, как у него дрогнуло что-то в лице – не губы, не брови, а что-то глубже. Как будто внутри сдвинулось.

– Живой, значит, – сказал он тихо.

Не про себя. Про пса.

– Живой, – сказала я. – Сидит на третьей платформе. Каждый день. Три месяца.

Валерий Храмцов опустил руку с запиской и отступил в сторону.

– Заходите.

Внутри было чисто, но пусто. Не так, как бывает, когда человек любит минимализм. А так, как бывает, когда из дома постепенно уходит жизнь. Стол, два стула, чайник на плите. На подоконнике – пузырьки с лекарствами. Много, в два ряда.

Он поставил чайник. Двигался медленно, осторожно, придерживаясь за край стола. Я не предлагала помощь – чувствовала, что не надо. Такие люди не любят, когда за ними ухаживают.

Мы сели друг напротив друга. Он налил чай, подвинул мне кружку. Я ждала.

– Вы, наверное, думаете, что я просто взял и выбросил собаку, – сказал он. Между словами – длинные паузы, будто каждое давалось ему с усилием.

– Я пока ничего не думаю. Я приехала узнать.

Он кивнул. Обхватил кружку пальцами – длинными, с выступающими костяшками. Пальцы человека, который всю жизнь работал руками.

– Рыжий появился у меня шесть лет назад. Я тогда ещё работал. Путевой обходчик, слыхали? Ходишь по путям, стучишь молотком, проверяешь рельсы. Нашёл его на перегоне – щенок, рыжий, сидел между шпалами. Чуть под тепловоз не попал. Забрал. Думал – на время. А потом привык. И он привык.

Он замолчал. Отпил чай.

– В феврале мне поставили диагноз, – продолжил он. Голос не дрогнул, только стал ещё тише. – Диагноз был плохой. Врачи сказали – готовьтесь. Родных нет. Жена умерла девять лет назад. Детей не было. Соседей – сами видите, полулица заколочено.

Он поднял глаза на меня.

– И я подумал: если умру дома, он будет сидеть рядом, пока сам не погибнет. Дверь закрыта, забор высокий. Никто не придёт. Никто не узнает. Может, через неделю, может, через две – но он будет лежать рядом и ждать, что я встану.

У меня перехватило горло. Я сжала кружку обеими руками, чтобы он не заметил, как пальцы дрожат.

– И вы привезли его на вокзал, – сказала я.

– Да. Привёз на вокзал. Тут люди, тут покормят. Вокзал работает круглосуточно. Я думал – привыкнет, уйдёт за кем-нибудь. Выбрал третью платформу, потому что она крайняя, народу поменьше, не прогонят сразу. Написал записку, сунул под ошейник. Потом сел на скамейку, подождал, пока он отвлечётся, и ушёл. Обошёл через товарный двор, чтобы он не видел.

– А он остался.

– Он остался. – Валерий помолчал. – Я потом уже в больницу лёг. Экстренно. С платформы доехал до дома и слёг в тот же вечер. Скорая, больница. Два месяца.

– И всё это время он сидел на перроне.

– Я не знал. Думал, его кто-то забрал. Или в приют сдали. Или сам прибился к кому-нибудь. Он добрый. Спокойный. Я думал – найдёт дом.

Я поставила кружку на стол.

– Он не искал дом, Валерий. Он искал вас. Три месяца. Каждый поезд с юга – он встаёт и смотрит. Каждый. На северные даже голову не поворачивает. Только на южные. Потому что вы в тот день ушли в сторону юга, через товарный двор. И он запомнил.

Валерий закрыл глаза. Не отвернулся, не встал – просто сидел с закрытыми глазами и молчал. Кружка в его руках мелко дрожала.

– Я же хотел как лучше, – сказал он наконец. – Хотел, чтобы он не мучился. Чтобы не сидел рядом с мёртвым хозяином в запертом доме.

– Я понимаю.

– Нет. Не понимаете. Это было самое тяжёлое. Не диагноз. Не больница. А когда я уходил с платформы и слышал, как он заскулил за спиной. Один раз. Коротко. И замолчал. Я не обернулся. Если бы обернулся – не смог бы уйти.

Мы сидели молча. За окном пели птицы. Где-то далеко прогудел поезд – протяжно, как всегда гудят на подходе к нашему вокзалу.

– Как вы сейчас? – спросила я.

– Лучше. Выписали месяц назад. Сказали – посмотрим. Лечение продолжается.

– Вы к нему поедете?

Он покачал головой.

– Зачем? Он уже, наверное, привык. Нашёл кого-то.

– Валерий. Он сидит на третьей платформе. Каждый день. Он никуда не уходит. Ни на метр. Я пыталась его увести – он вырвался и вернулся. Он вас ждёт. Три месяца – и ни разу не ушёл.

Он открыл глаза.

– Правда?

– Правда.

Он отвернулся к окну. Долго смотрел на двор – пустой, тихий, с протоптанной тропинкой от калитки до крыльца. Тропинка, по которой когда-то бегал рыжий пёс.

– Я боюсь, – сказал он вдруг. – Вдруг он не узнает. Или обидится. Я же его бросил.

– Вы его не бросили. Вы его спасали. Как умели.

Он кивнул. Не сразу. Медленно, как будто взвешивал каждое моё слово.

– Мне нужно подумать, – сказал он.

Я написала свой номер телефона на салфетке и оставила на столе.

– Подумайте. Но не думайте слишком долго. Он ждёт.

Он позвонил через четыре дня.

– Нина, – голос в трубке тихий, но другой. Не такой, как при встрече. В нём появилось что-то – не сила, нет. Решимость.

– Да, Валерий.

– Я поеду. Когда ближайший с юга?

Я засмеялась. Первый раз за несколько недель – по-настоящему.

– Валерий, вы живёте в двадцати минутах на маршрутке. Зачем вам поезд?

Он помолчал.

– Рыжий ждёт поезд с юга. Вы сами сказали. Значит, я должен приехать на поезде. С юга. Чтобы он увидел – поезд пришёл, и я вышел. Как он и ждал.

У меня перехватило дыхание. Этот худой, больной человек в одежде не по размеру собирался проехать лишний круг – доехать до соседней станции на юг и вернуться поездом – чтобы его собака увидела то, что ждала три месяца.

– Южный приходит в четырнадцать сорок, – сказала я. – Каждый день. Третья платформа.

– Хорошо. Завтра.

– Я буду на перроне.

Он помолчал.

– Спасибо, Нина.

Я хотела сказать что-нибудь правильное. Что-нибудь утешительное, тёплое. Но вместо этого сказала:

– Он похудел за эти месяцы. Но шерсть чистая. Мы за ним следили.

– Спасибо, – повторил он. И положил трубку.

Весь вечер я не находила себе места. Ходила по квартире, переставляла чашки, протирала и без того чистый стол. Потом села на кухне и набрала Катин номер. Три гудка. Четыре. Пять. Автоответчик.

Я не стала оставлять сообщение. Положила телефон на стол и посмотрела в окно. Во дворе качались берёзы, и ветер гнал по асфальту тополиный пух – июнь, самая макушка лета.

Ждать – это не слабость. Я поняла это только сейчас, после трёх месяцев рядом с рыжим псом, который не ушёл. Ждать – это выбор. Каждый день вставать, садиться на одно и то же место, смотреть на одни и те же рельсы – и верить, что однажды нужный поезд остановится.

Ночь я почти не спала.

На следующий день я пришла на вокзал к часу. Моей смены не было, но Зоя уже знала – я ей позвонила утром. Она встретила меня у входа.

– Приедет? – спросила она.

– Обещал.

– А пёс?

– На месте. Как всегда.

Мы вышли на перрон. Рыжий лежал на своём одеяле, голова на лапах. Увидел меня – приподнял хвост. Не встал, не побежал навстречу. Просто обозначил: я тебя вижу. Это было его максимальное проявление радости за все три месяца.

Я села на скамейку напротив. Зоя рядом.

– Ты волнуешься, – сказала Зоя.

– Нет.

– Врёшь. У тебя пальцы чёрные, ты их об бланки тёрла. Ты всегда так делаешь, когда нервничаешь.

Я посмотрела на свои руки. На самом деле – да. Привычка, въевшаяся за двадцать четыре года. Когда переживаю, начинаю перебирать бумаги, и типографская краска остаётся на подушечках пальцев.

– А если он не узнает? – сказала я.

– Кто кого?

– Пёс. Хозяина.

Зоя посмотрела на меня и сдвинула фуражку на затылок.

– Нин. Он три месяца не ушёл с перрона. Он узнает.

Четырнадцать двадцать. Табло показало: южный – прибытие через двадцать минут, третья платформа. Я посмотрела на пса. Он лежал.

Четырнадцать тридцать. Вдалеке послышался гудок. Протяжный, низкий – южный всегда гудит иначе, чем северный, я за столько лет научилась различать. Рыжий поднял голову. Привстал на передние лапы. Замер, вытянув шею.

Как каждый раз. Как все три месяца. Ждал.

Только на этот раз поезд нёс ему то, чего он ждал.

Состав показался из-за поворота, замедляя ход. Рыжий встал полностью. Хвост не двигался, уши торчком, вся его крупная рыжевато-бурая фигура натянулась, как струна. Он смотрел.

Поезд остановился. Двери открылись.

Из третьего вагона вышел Валерий. Худой, в куртке с закатанными рукавами, с маленькой сумкой через плечо. Он шагнул на платформу и остановился.

Рыжий стоял в тридцати метрах от него. Не двигался. Просто стоял и смотрел.

А потом узнал.

Я не знаю, что именно произошло – может, ветер донёс запах, а может, три месяца ожидания наконец совпали с реальностью. Но я увидела, как у пса дрогнули уши, как он припал на передние лапы и рванул вперёд. Тяжёлый, грузный, с широкой грудью – он нёсся по перрону так, что люди шарахались в стороны.

Валерий опустился на одно колено. Ему было тяжело – я видела, как он покачнулся. Но он опустился и протянул руки.

Рыжий врезался в него, как снаряд. Валерий не устоял – сел на асфальт. И пёс был на нём, и вокруг него, и рядом – тыкался носом в лицо, в шею, в руки, и скулил. Тонко, высоко, захлёбываясь – так скулят не от боли, а от того, что боль наконец закончилась.

Валерий обнял его обеими руками. Уткнулся лицом в рыжую шерсть. Плечи его затряслись.

Зоя рядом со мной шмыгнула носом и отвернулась. Я не отвернулась. Смотрела. Слёзы текли, и мне было всё равно.

Перрон третьей платформы, половина третьего, июнь. Люди с чемоданами шли мимо и оглядывались. Кто-то достал телефон, кто-то остановился. Проводница из третьего вагона стояла на подножке и держалась за поручень, прикрыв рот ладонью.

Валерий поднял голову. Нашёл меня глазами. И кивнул – одним движением, как тогда, на кухне. Медленно. Но по-другому.

Я кивнула в ответ.

Рыжий прижался к его ноге и замер. Хвост ходил из стороны в сторону, широко, размашисто. Первый раз за три месяца.

Он больше не смотрел на рельсы.

Валерий позвонил через три недели.

– Ремиссия, Нина, – сказал он. – Врач сказал – живём дальше.

Голос у него стал другим. Не громче – Валерий так и остался тихим человеком с паузами между словами. Но паузы стали короче. И слова – легче.

– Рыжий?

– Рядом. Лежит на крыльце. Не отходит от меня ни на шаг. Вчера пытался в ванную один зайти – сидел под дверью и скулил, пока не вышел.

Я рассмеялась.

– Это он вам мстит.

– Заслужил, – сказал Валерий. И в его голосе не было вины. Было что-то спокойное. Принятие.

Мы стали разговаривать раз в неделю. Потом два. Потом – почти каждый вечер. Коротко, по пять-десять минут. Он рассказывал про Рыжего – как тот носится по двору, как таскает палки с дорожки, как спит, положив голову ему на колени. Я рассказывала про вокзал – про поезда, про пассажиров, про Зою, которая каждое утро спрашивала «ну как там наш железнодорожник?».

В середине июля Валерий приехал на вокзал. С Рыжим. На маршрутке, не на поезде – в этот раз не нужно было никакого символа. Просто зашёл в кассу, постучал по стеклу.

– Нина. Мы тут.

Я вышла. Рыжий стоял рядом с ним, прижимаясь боком к ноге. Хвост двигался ровно и спокойно. Не лихорадочно, как в тот день на перроне. Спокойно. Как у собаки, которая знает, что хозяин рядом и никуда не денется.

Валерий протянул мне пакет.

– Мёд. Свой. Ну, то есть – соседский, но он мне три банки принёс, когда узнал, что я вернулся. Тут многие думали, что я уже не вернусь.

Я взяла пакет. Тяжёлый, литровая банка.

– Спасибо.

– Это вам спасибо. Если бы вы не приехали на Путейскую – я бы так и сидел. Думал бы, что он давно живёт у кого-то. А он бы сидел на перроне. И мы бы оба ждали.

– Вы бы друг друга нашли, – сказала я. – Рано или поздно.

– Может быть. Но вы не стали ждать «поздно». И вот мы здесь.

Рыжий посмотрел на меня. Подошёл, ткнулся носом в ладонь. Первый раз сам. Я погладила его по широкому лбу, по густой рыжевато-бурой шерсти, которая стала ещё гуще и ярче за эти недели.

– Вот так, – сказала я ему. – Дождался.

Вечером, когда я пришла домой и поставила банку мёда на полку, зазвонил телефон. Я посмотрела на экран.

Катя.

– Мам? Привет. Я тут подумала – может, приеду к тебе на выходных? Соскучилась.

Я стояла посреди кухни с телефоном в руке и не могла ответить. Горло сжалось, и всё, что я смогла – это кивнуть. Глупо, конечно. По телефону не видно кивков.

– Мам? Ты тут?

– Тут, – сказала я. – Приезжай. Я жду.

Положила трубку. Посмотрела в окно. Вечернее солнце лежало на дворовых берёзах, и тени были длинные, тёплые, как в детстве.

Вот и всё.

Никто никого не ждёт на вокзалах – так я думала двадцать четыре года. А оказалось, что ждут. И люди, и собаки. И те, кого ждут – приезжают.

Не всегда вовремя. Не всегда так, как представлялось. Но приезжают.

Нужно только не уходить с перрона.

***

Если у вас сейчас горло сжалось так же, как у Нины в тот вечер, — значит, мы с вами чувствуем одинаково. Лайк — это ваш кивок мне, как Валерий кивнул с перрона. Я пойму. На моём канале в Дзене — другие истории, от которых тепло и больно одновременно. А в Telegram — узкий круг, где мы разговариваем без посторонних. Там теплее.