– Братан, мамка умерла.
Роман позвонил в среду, в обед. Я стоял под «Тойотой» на подъёмнике — менял сайлентблок, руки по локоть в смазке. Телефон зажал между ухом и плечом.
– Что? Когда?
– Вчера ночью. Сердце. Скорая не успела.
Тётя Вера. Шестьдесят четыре года. Мамина старшая сестра. Последний раз я видел её три года назад — на похоронах дяди Коли, её мужа. Она стояла у гроба, маленькая, сухая, в чёрном платке. Плакала без звука. Я обнял её тогда, и она сказала: «Егорка, ты на отца похож. Такой же крепкий».
И вот — сердце. Не успела скорая.
– Ромка, ты как?
– Плохо. Слушай, мне нужна помощь. На похороны. Пятьдесят тысяч.
Пятьдесят. Я стоял под машиной, смазка капала на лоб, а в ухе — голос двоюродного брата, который просит пятьдесят тысяч на похороны матери.
Мы с Романом — через матерей. Моя мама и тётя Вера — родные сёстры. Росли рядом, дружили семьями. Потом разъехались — тётя Вера в Тулу, мы остались в Подмосковье. Видимся на свадьбах и похоронах. Роман — младше меня на два года, но выглядит старше на десять. Одутловатое лицо, мешки под глазами, кожаная куртка с потёртыми локтями. Пьёт. Не запойно, но стабильно. Работает через раз — то на стройке, то на рынке, то нигде.
И просит деньги. Всегда просит деньги.
Семь раз за пять лет. Я считал. Первый раз — двадцать тысяч, «на операцию маме». Второй — пятнадцать, «долг за квартиру, отключат газ». Третий — тридцать, «на адвоката, влетел в историю». Четвёртый, пятый, шестой, седьмой — по мелочи: восемь, двенадцать, десять, сорок восемь. Всего — сто сорок три тысячи. Вернул — ноль. Ни рубля. Ни одного.
Два года назад я перестал давать. Отказал дважды. Роман обиделся, замолчал на полгода. Потом позвонил как ни в чём не бывало — «братан, привет, как дела». Денег не просил. Я решил — образумился.
И вот — «мамка умерла».
– Ромка, пятьдесят — это серьёзная сумма. У меня сейчас...
– Братан, пожалуйста. Мамка же. Мамка для меня всё. Ты знаешь.
«Мамка для меня всё». Он говорил это каждый раз, когда просил денег «на маму». На операцию, на лекарства, на долг за квартиру — «мамка для меня всё».
– Когда похороны?
– Послезавтра. Пятница. Мне надо гроб, место, венки. Одному не потянуть.
Я вытер руки ветошью. Смазка не отмывается — въедается в линии ладоней, в трещины на пальцах. Восемнадцать лет я работаю автомехаником. Семьдесят четыре тысячи в месяц. Жена Лена, дочка Алиса, восемь лет. Ипотека выплачена, но машина в кредите, и каждое лето мы копим на море.
Отпускные. Я как раз получил — пятьдесят две тысячи. Лежали на карте, ждали июня. Лена уже присматривала отель в Анапе. Алиса рисовала ракушки в альбоме — «готовится к морю».
Тётя Вера. Мамина сестра. Маленькая, сухая, «Егорка, ты на отца похож».
– Хорошо, — сказал я. — Пятьдесят. Переведу сегодня.
– Братан, спасибо. Я верну. Клянусь.
Он всегда клянётся. Сто сорок три тысячи клятв.
Я перевёл пятьдесят тысяч. Отпускные. Все, до копейки.
Лене сказал вечером. Она молчала. Потом — тихо:
– Опять Роман?
– Тётя Вера умерла. На похороны.
– Боже. Когда?
– Послезавтра. Поеду.
Лена кивнула. Про отпуск не сказала ни слова. Только губы поджала — привычка, когда злится, но молчит.
Ночью я лежал и думал. Что-то царапало. Не горе — горе было. Но ещё что-то. Роман не плакал. Не плакал, когда говорил «мамка умерла». Голос был деловой. Суетливый. Как будто он звонил не потому что потерял мать, а потому что нужно решить вопрос. Быстро. С деньгами.
И ещё: он не сказал, где похороны. Какое кладбище, какой храм, какой ритуальный зал. Пятьдесят тысяч — но ни одной детали.
Я не позвонил уточнить. Надо было — но не позвонил.
В четверг я отпросился с работы. Купил костюм — чёрный, в секонде, за тысячу двести. Рубашку белую. Галстук не нашёл — повязал Ленин шарф, тёмно-серый. Она не возражала.
Позвонил Роману — узнать время и адрес.
Не берёт.
Второй раз. Третий. Четвёртый. «Абонент недоступен».
Я написал в мессенджер: «Ромка, во сколько? Куда ехать?»
Прочитано. Без ответа.
Через час — сообщение: «Братан, похороны перенесли на понедельник. Проблемы с документами. Я напишу».
Перенесли. Документы. Я снял костюм, повесил обратно в шкаф. Позвонил на работу — завтра выхожу как обычно.
А вечером позвонила мама.
– Егор, ты слышал про тётю Веру?
– Да. Роман сказал. Ужасно.
Пауза.
– Егор, а ты ей звонил?
– Кому?
– Тёте Вере.
Я замер. Рука с телефоном повисла.
– Мам, она же... Роман сказал — умерла.
– Егор, я вчера разговаривала с Верой. По телефону. Она живая. Здоровая. Давление скачет, но живая. Мы полчаса болтали — она варенье варила, из замороженной вишни.
Варенье. Из замороженной вишни. Тётя Вера жива. Варит варенье. А я перевёл пятьдесят тысяч на её «похороны».
– Мам, ты уверена?
– Егор, я с ней говорила вчера. Своими ушами.
Я положил трубку. Сел на табуретку в коридоре. Ботинки стояли у двери — те самые, в которых я собирался ехать на похороны. Чёрный костюм висел в шкафу. Тысяча двести из секонда — на похороны живой женщины.
Сто сорок три тысячи за пять лет. Ни рубля назад. И теперь — пятьдесят тысяч на «похороны» матери, которая варит варенье.
Я набрал тётю Веру. Гудки. Два, три, четыре.
– Алё? — голос бодрый, чуть хрипловатый. Живой.
– Тёть Вер, это Егор. Как вы?
– Егорка! Сколько лет! Я хорошо, давление только шалит. А ты как? Мать говорила — автомехаником работаешь?
Живая. Здоровая. Давление шалит. Варенье варит. Голос — тот самый, из детства, из летних каникул, из пирожков с капустой на веранде.
– Тёть Вер, я приеду к вам. Скоро. Можно?
– Конечно, Егорка! Приезжай! Я пирогов напеку.
Я положил трубку. Лена стояла в дверях, смотрела на меня.
– Она жива?
– Жива.
– Пятьдесят тысяч?
– Пропали.
Лена прислонилась к косяку. Скрестила руки на груди. Губы — тонкая линия.
– Егор, я молчала пять лет. Сто сорок три тысячи — молчала. Но это — он «похоронил» живую мать, чтобы вытянуть деньги. Это дно.
Дно. Да. Ниже некуда.
Я не стал звонить Роману. Не стал кричать, ругаться, требовать возврата. Он не возьмёт трубку. Или возьмёт — и наврёт снова. «Братан, ты неправильно понял. Я имел в виду другое. Мамке плохо было, я испугался».
Нет. Хватит разговоров.
Я кое-что решил. И Лене об этом не сказал.
В субботу утром я поехал в Тулу. Сто сорок километров. Встал в шесть, завёл машину, на заднем сиденье — букет. Белые хризантемы, три с половиной тысячи. Дорого, но я выбрал самые красивые. Траурные. С чёрной лентой.
Зачем — объясню.
К тёте Вере приехал к десяти. Пятиэтажка на окраине, второй этаж, синяя дверь с облупившейся краской. Звонок — тот же, дребезжащий, как двадцать лет назад.
Тётя Вера открыла. Маленькая, худая, фартук в муке — и правда пироги печёт. Лицо — морщинистое, доброе, живое. Очень живое.
– Егорка! — она обняла меня. Руки тонкие, но крепкие. Пахло тестом и ванилью. — Какой большой стал! Проходи, проходи!
Я вошёл. На кухне — пироги на противне, чайник свистит, кот на подоконнике. Рядом с тётей Верой сидела соседка — Нина Павловна, я её помнил с детства.
– Нина, смотри, Егорка приехал! Сын Любы!
– Ой, какой вырос! — Нина Павловна всплеснула руками.
Я стоял в дверях кухни. В руках — букет. Белые хризантемы. Траурная лента.
Тётя Вера посмотрела на цветы. На ленту. Улыбка дрогнула.
– Егорка, а это что? Кто-то умер?
Я положил букет на стол. Сел на табуретку. Посмотрел на тётю Веру. На живую тётю Веру, которая стоит передо мной в фартуке и пахнет ванилью.
– Тёть Вер, мне нужно вам кое-что рассказать. Сядьте.
Она села. Нина Павловна — тоже. Кот спрыгнул с подоконника и ушёл.
– Три дня назад мне позвонил Роман. Сказал, что вы умерли. Сердце, ночью, скорая не успела. Попросил пятьдесят тысяч на похороны.
Тишина. Чайник свистел — тётя Вера не слышала.
– Я перевёл ему пятьдесят тысяч. Снял с отпускных. Всё, что было. Купил чёрный костюм. Собирался ехать на похороны. А потом мама мне сказала, что разговаривала с вами вчера. И я позвонил. И вы взяли трубку.
Тётя Вера сидела. Руки — на коленях, пальцы в муке. Лицо — не побледнело. Застыло. Как будто кто-то нажал «пауза».
– Ромка сказал, что я умерла?
– Да.
– И попросил денег на мои похороны?
– Пятьдесят тысяч.
Нина Павловна прижала ладонь ко рту.
– Тёть Вер, я привёз цветы. Вот эти, — я кивнул на хризантемы. — Они были для вашей могилы. Но я решил — лучше отдам вам живой.
Тётя Вера смотрела на букет. На чёрную ленту. На белые хризантемы. Потом подняла глаза — и я увидел: не слёзы. Что-то хуже слёз. Понимание.
– Егорка, сколько он у тебя всего взял?
– Сто сорок три тысячи. За пять лет. Не вернул ни рубля.
– А мне говорил — подрабатывает, копит. На ремонт, говорил, откладывает.
Она встала. Сняла фартук. Аккуратно сложила — пополам, потом ещё раз. Положила на стул.
– Нина, извини. Пироги сами достанешь, через пять минут.
И вышла из кухни. Я слышал, как она прошла в комнату. Как сняла трубку домашнего телефона. Как набрала номер.
– Роман, — голос ровный, без дрожи. — Приезжай. Сейчас.
Пауза. Потом — что-то из трубки.
– Сейчас. Мать сказала — приезжай.
Она вернулась на кухню. Посмотрела на меня.
– Егорка, спасибо, что приехал. Спасибо, что сказал. А теперь выпей чаю и езжай. Дальше — моё дело.
Я пил чай. Пироги — с капустой, как в детстве. Тётя Вера сидела напротив. Не ела. Смотрела в окно. Нина Павловна молчала.
Я уехал через час. На прощание тётя Вера обняла меня. Крепко, молча. Потом отстранилась, посмотрела в глаза.
– На отца похож, — сказала тихо. — Такой же честный.
Я сел в машину. Букет остался на кухонном столе — без ленты. Тётя Вера сняла чёрную ленту и выбросила в ведро. Цветы поставила в банку.
Сто сорок километров обратно. Я ехал молча. Радио не включал. В голове — голос Романа: «Мамка для меня всё». И голос тёти Веры: «Ромка сказал, что я умерла?»
Руки на руле. Ладони — тёмные от въевшегося масла. Дорога — прямая, пустая, зимняя.
Прошёл месяц.
Роман не звонит. Ни мне, ни маме, ни кому-то из родни. Тётя Вера выгнала его из дома в тот же вечер — Нина Павловна рассказала маме, мама рассказала мне. Кричала так, что слышал весь подъезд. Потом закрыла дверь и не открывала три дня.
Деньги не вернулись. Пятьдесят тысяч — нет. И сто сорок три до них — тоже нет. Не вернутся.
Мама позвонила через неделю после моей поездки.
– Егор, зачем ты ей рассказал? Она старая женщина. Ей шестьдесят четыре года. Зачем расстраивать?
– Мам, он собирал деньги на её похороны. Она имеет право знать.
– Ну и что? Ну узнала. Теперь у неё нет сына. Тебе легче?
Легче ли мне. Не знаю. Пятьдесят тысяч — нет. Отпуск — сорван. Лена молчит, но смотрит так, что я понимаю всё без слов. Алиса спрашивает: «Пап, а мы на море поедем?» Я говорю: «Поедем, зайка. Попозже». Попозже — значит, не в этом году.
Тётя Вера звонит мне раз в неделю. Коротко — «Егорка, как дела?». Про Романа не говорит. Я не спрашиваю.
Родня разделилась. Половина — «правильно сделал, пусть знает». Другая — «жестоко, мать ни при чём, зачем впутывать старого человека».
Вчера мама сказала:
– Тётя Вера постарела за этот месяц. Сильно. Нина говорит — не печёт больше. Не варит варенье. Сидит у окна.
Я молчал. Потому что на это нечего ответить.
А ночью Лена спросила:
– Ты жалеешь?
Я лежал в темноте и думал. Жалею ли. Пятьдесят тысяч, которые не вернутся. Тётю Веру, которая не варит варенье. Романа, который молчит. Отпуск, которого не будет. Алису, которая рисует ракушки.
– Не знаю, — сказал честно.
Потому что и правда не знаю. Мать имеет право знать, что сын её «похоронил»? Или я должен был промолчать, разобраться сам, не втягивать старую женщину?
Я рассказал. И тётя Вера перестала печь пироги.
Я должен был промолчать — или мать имеет право знать, что сын её «похоронил»? А вы бы рассказали?