«Первый поэт войны и мира. Атлет, обманутый муж, ленивый, преленивый автор тысяч рисунков. Курьёзный оригинал, о котором говорят все, но жизнь которого мало известна» - так барон Врангель описал человека, чье имя после смерти стерлось из памяти так стремительно, что даже его шедевры печатали анонимно.
А ведь начиналась эта история удивительно. С постоялого двора в польском городке Седлец.
Но прежде чем мы туда заглянем, читатель, позвольте одну деталь. Откройте любую книгу по истории войны 1812 года. Почти наверняка увидите лихих казаков на конях, мчащиеся тройки, бородатых башкир с луками.
Рисунки знакомые, сотни раз виденные, а подписи нет или стоит что-нибудь стыдливое вроде «неизвестный художник начала XIX века».
А между тем, имя этого невидимки - Александр Осипович Орловский. Его мастерство увековечил Пушкин в строфах «Руслана и Людмилы». К нему за лучшими образами для своих басен шел Иван Андреевич Крылов.
Это был человек, которого великий князь Константин Павлович оберегал, кормил и прятал от невзгод целых тридцать лет.
А потом покровитель ушел в мир иной, и художника «выключили». Разом и навсегда. Но до этого было ещё далеко...
Седлец конца XVIII века городком был маленьким, пыльным и ничем не славным. Отец будущего академика живописи содержал здесь заезжий дом. Мальчишка рисовал с малых лет на стенах, на заборах, да и где придётся.
И рисовал, надо сказать, не цветочки.
Его судьба явилась в образе княгини Изабеллы Чарторыйской, дамы просвещённой, будущей основательницы первого музея в Польше. Она проезжала через Седлец (каким ветром занесло, бог весть) и случайно увидела эти наброски. Княгиня не поленилась выяснить, чей это ребенок, и около 1793 года отправила его в Варшаву, в мастерскую придворного живописца Жана-Пьера Норблена де ла Гурдена.
— Глянь-ка, Норблен, — княгиня указала на подростка, — мальчик с постоялого двора. Пачкает стены углем, но выходит, ей-богу, недурно.
Норблен глянул. И взял. Французский баталист, обосновавшийся в Варшаве на службе у Чарторыйских, учил основательно. Десять лет в мастерской - срок был немалый. Юный Орловский освоил пастель и сангину, сепию с мелом (выучился, к слову, и у гравёра Фолино, и у миниатюриста Лесера). Всё шло к тому, что из сына трактирщика получится добротный европейский живописец.
Но весной 1794 года вся Польша поднялась на восстание. Тадеуш Костюшко звал к оружию, и семнадцатилетний Орловский, патриот до мозга костей, бросил кисти и ушёл добровольцем.
Не скрою от читателя, что воевал он против России. Участвовал в нескольких сражениях, был ранен и вернулся в Варшаву. Восстание подавили, и Польша, разделённая между тремя империями, исчезла с карты Европы.
А что Орловский?
Тут начинается самое странное. Молодой художник, раненый, растерянный, без покровителя и без гроша, вдруг пустился во все тяжкие.
По воспоминаниям современников, он «стал вести беспорядочную жизнь и даже пристал к труппе фокусника».
Заметьте, не к театру, не к бродячей труппе актёров, а именно к циркачу-фокуснику! Чем он там занимался? Рисовал афиши? подавал реквизит? Мы этого не узнаем, да и архивы молчат.
Норблен, учитель с десятилетним стажем, бросать ученика не стал. Александр Бенуа в книге «Русская живопись в XIX веке» отмечал редкую преданность наставника:
ценя искру божью в юноше, он постарался вытащить его из сомнительной компании и вновь приютил у себя.
Вот она, учительская верность. Мальчишка ушёл воевать, потом связался с балаганом, а старый француз всё равно открыл ему дверь.
— Ну, давай, — мог сказать старик, — Работай.
С того момента Орловский, словно очнувшись, изменил образ жизни. Он с головой ушел в искусство, быстро снискав славу в варшавских салонах.
А затем его поманила дорога, и он целый год он колесил по Литве, но не праздным туристом, а внимательным наблюдателем. Он жадно зарисовывал типажи местного дворянства, подмечал бытовые сценки и создавал едкие шаржи.
Вернувшись в Варшаву с багажом впечатлений, он обрел мощную поддержку в лице князя Юзефа Понятовского (племянника последнего короля). Князь обеспечил художнику достойное содержание, и двери высшего света распахнулись перед бывшим бунтарем.
Тут-то и случился главный поворот его жизни. В 1802 году Орловский покинул Варшаву и уехал в столицу той самой империи, против которой восемь лет назад воевал.
Петербург, город, армия которого растоптала польское восстание. Зачем? Как? С чьей помощью?
Историки указывают на покровительство Адама Чарторыйского (сына княгини Изабеллы), который к тому времени стал близким другом императора Александра I. Дорожка, как видим, пролегла через старые связи.
И дальше произошло нечто, что здравым умом объяснить нелегко.
Талантливого поляка заприметил брат императора, великий князь Константин Павлович. Личность, надо сказать, бурная и неоднозначная. Как метко подметил Александр Бенуа, Константин питал слабость к разного рода чудакам и оригиналам, а потому без раздумий забрал художника в свой дворец.
Начиная с 1803 года, имя Орловского значилось в особом реестре лиц, состоящих на полном обеспечении Его Императорского Высочества. Казенная квартира, щедрое жалованье и абсолютная неприкосновенность, словом судьба сделала крутой вираж.
Читатель, надеюсь, простит мне одно уточнение.
Константин Павлович «чудаков» любил не из просвещённого интереса к искусству. Это был человек крутого нрава. С фокусниками и оригиналами ему было весело. А Орловский оказался именно тем, что доктор прописал. Его возили с собой повсюду: на парадные обеды и закрытые вечеринки, где он обязан был развлекать публику своими экспромтами.
А «шутками» были карикатуры. Орловский рисовал шаржи с такой скоростью и точностью, что жертвы узнавали себя мгновенно. Историк Верещагин посвятил его карикатурам отдельный том «Истории русской карикатуры». Обиженных было множество. Но жаловаться великому князю на его любимца не смел никто.
— А ну, Орловский, — мог бросить Константин посреди ужина, — нарисуй-ка барона!
И через минуту барон получал свой портрет, и не всегда лестный.
В 1809 году Академия художеств присвоила Орловскому звание академика за картину «Бивуак казаков», и формулировку подобрали лестную.
«Как знаменитый художник, труды которого давно известны Академии». Чудак-то чудак, а дело своё знал.
Теперь стоит сказать о круге общения нашего героя, ведь в приятелях у этого «дворцового затворника» ходили люди первого ряда.
Пушкин в своей поэме прямо призывал его к творчеству:
«Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу!».
Помнил о нем поэт и годами позже, описывая в «Путешествии в Арзрум» косматых коней, словно сошедших с «прекрасных рисунков Орловского».
Иван Крылов видел в нем идеального соавтора и заказал серию иллюстраций к своим басням (сам баснописец позировал Орловскому для портрета в 1812-м). Вяземский, Денис Давыдов, все они принимали его как равного, любили за талант и легкий нрав.
— Голубчик, — просил, говорят, Крылов, — нарисуй-ка мне всех басенных зверей!
Орловский загорелся, принялся рисовать... и бросил на четвёртой басне. Верещагин, руководитель Кружка любителей русских изящных изданий, объяснил это просто.
«Мятежный романтик, неспособный по характеру своему ни на какой продолжительный труд».
Рисунки к басням пролежали в усадьбе его друга, коллекционера Томилова, почти столетие. Их нашли случайно в начале XX века.
Мицкевич в «Пане Тадеуше» вывел его так:
«Орловский тосковал о брошенной отчизне, с годами, кажется, любил её всё больше и вечно рисовал природу милой Польши!»
При русском дворе он оставался поляком. Среди поляков слыл «русским академиком». И всюду был чужой.
Зато литографию освоил первым в России. В 1816 году вышла его работа «Курды», и это была первая русская художественная литография (вот тут характера хватило, и за жизнь он выпустил около ста пятидесяти литографий, получил привилегию на тиражирование с запретом копирования).
Путешествовал по Кавказу и Башкирии, добрался до Персии. Вступил в масонские ложи, обе запрещённые Александром I и строго законспирированные.
Но, как обычно бывает, всё благополучие художника, его быт, статус и безопасность, держалось на одной фигуре. На великом князе, и пока Константин дышал, Орловский мог не бояться ничего.
Развязка наступила в июне 1831 года. Константин Павлович, бежавший в Витебск от очередного польского бунта, заразился холерой. Болезнь развивалась стремительно, и спасти брата царя не удалось.
Для Орловского этот день стал началом конца.
Мир рухнул мгновенно. Исчезла служба, казенная квартира и источник дохода. Некоторое время он еще числился в штате военно-топографического депо, но, как скупо сообщают документы, «продолжалось это недолго».
Слабое здоровье и навалившаяся бедность довершили дело.
марта 1832 года, пережив своего покровителя всего на девять месяцев, Александр Осипович скончался в Петербурге. Ему было лишь пятьдесят пять.
Столица забыла его в одночасье. Почему? Ответ кроется в отношении общества.
У него не осталось учеников и последователей, потому что серьезные люди видели в нем не мэтра, а эксцентричного шутника при дворе, этакого «русского Ваувермана» местного разлива.
Как только его не стало, богатейшие коллекции его набросков были свалены в кучу с любительским мусором и забыты. Владельцы салонов помнили фокусника, а не творца.
Работы Орловского до сих пор хранятся в Эрмитаже и Русском музее, в Третьяковской галерее, в музеях Варшавы, Барнаула и Иркутска.
Казаки и тройки, башкиры с луками - его рисунки по-прежнему кочуют по книгам и учебникам. Подписи под ними чаще всего нет.
Пушкин-то его помнил, Мицкевич о нём писал, а Петербург забыл на следующий день после похорон.