Я сидела на краю ванны и смотрела на свои руки.
Не знаю, зачем именно тогда посмотрела. Просто сидела, и вдруг увидела. Трещины на костяшках пальцев – маленькие, заживающие и снова открывающиеся, уже привычные, как тихая боль, которую перестаёшь замечать. Вода из крана всё ещё текла, я не выключила. Было около полуночи. За стеной Андрей смотрел телевизор – я слышала смех из какого-то сериала, потом тишину, потом снова смех.
Кафельная плитка под ногами была холодной. Жёлтый свет лампы над зеркалом делал всё немного нереальным – меня, руки, мокрые полотенца на крючке. Я купила эти полотенца сама, три года назад, бордовые, хорошие. Стирала их каждые четыре дня. Никто об этом не знал – не в смысле что скрывала, просто никто не думал об этом. Полотенца просто были – чистые, сложенные, всегда на месте.
Я смотрела на свои руки и думала о том, что мне тридцать четыре года. Что мы женаты шесть лет. Что сегодня я встала в полседьмого утра, поставила кашу, разбудила мужа, пока каша варилась – протёрла плиту, пока муж ел – собрала вещи в стирку, пока стиралось – поехала на работу, вечером сделала ужин, вымыла посуду, протёрла стол, повесила постиранное, легла в ванну и лежу вот так, смотрю на руки.
А Андрей смотрит сериал.
Я закрыла кран. Встала. Посмотрела на себя в зеркало – на тёмные круги под глазами, на усталость, которая уже стала частью лица, как морщина или родинка. Усталость, которую сама перестала видеть. Привыкла. Как к трещинам на руках – просто факт жизни, не повод останавливаться.
Но сегодня я зачем-то остановилась.
Подумала: если бы я исчезла на неделю – он бы это заметил?
Не меня. Квартиру.
И почему-то именно этот вопрос, такой тихий и почти смешной, встал поперёк горла. Я попробовала его проглотить – как проглатывала много раз. Не получилось. Он стоял там, острый и неудобный, и я смотрела на себя в зеркало и не могла отвести взгляд.
Шесть лет. Каждый день.
***
Лену я знаю двадцать лет. Мы познакомились на первом курсе – она сидела передо мной, постоянно оборачивалась и шептала что-то, что меня смешило, хотя я пыталась не смеяться. С тех пор она оборачивается и говорит то, что я слышать не хочу, но должна.
Я позвонила ей на следующий вечер, когда Андрей уехал на корпоратив.
– Лен, – сказала я без предисловий. – Я устала.
– Я знаю, – ответила она сразу. Не «что случилось», не «расскажи». Просто – «я знаю».
Помолчали.
– Ты помнишь, как год назад ты говорила мне? – сказала я.
– Помню.
– Что ты говорила?
Она немного помолчала, потом сказала спокойно:
– Что ты живёшь так, будто у тебя есть ещё одна работа. Только за эту не платят.
Я смотрела в окно на февральское небо – серое, низкое, без единого просвета. Февраль в Москве всегда такой. Он давит. Хочется, чтобы что-нибудь изменилось, а ничего не меняется.
– И ещё ты говорила, что я стала невидимой, – сказала я.
– Да, – подтвердила Лена. – Говорила.
– Ты была права.
Она снова помолчала. Потом:
– Что ты хочешь сделать?
Я не ответила сразу. Смотрела в окно и думала о том, что это простой вопрос – что ты хочешь сделать? – а ответить на него почему-то трудно. Потому что столько лет я думала не «что я хочу», а «что надо». Надо приготовить. Надо постирать. Надо не забыть. Надо, надо, надо. А хочу – это другое слово, и я его не научилась думать. Всё потому, что была так воспитана. В первую очередь забота о семье, чистота в доме, завтрак, обед и ужин, а уж потом где-нибудь там я. Мама была такой.
– Лен, – сказала я, – можно я приеду к тебе на неделю?
Она не спросила зачем. Не спросила – а Андрей знает? Не спросила – ты уверена? Она сказала:
– Диван разложу сегодня.
***
Утром первого февраля я встала в шесть. Заглянула в холодильник. Там стояла кастрюля с остатками борща. Хватит на раз поесть. И больше почти ничего. Как раз пора было закупаться. Сложила сумку – не много, на неделю: пара свитеров, джинсы, зубная щётка, зарядка. Надела пальто.
Андрей спал.
Я постояла у двери в спальню и смотрела на него – на расслабленное лицо, на мягкие руки поверх одеяла, на то, как ровно он дышит, совершенно спокойный, совершенно не знающий ничего. Не злой человек. Просто человек, который привык.
Я смотрела и думала: он ведь хороший. По-настоящему – хороший. Не жестокий, не равнодушный в том смысле, в каком равнодушие – это характер. Просто жил шесть лет рядом с невидимостью и не знал об этом. Не потому что не хотел знать. Потому что никто не показал.
И я не показала. Говорила – но не показала.
Сейчас покажу.
Я не оставила записки.
Шесть лет я объясняла словами. Говорила – устала. Говорила – помоги. Говорила – посмотри, сколько всего. Он кивал, обещал, забывал, снова кивал. Слова он слушал, но не слышал. Пусть теперь почувствует.
Дверь я закрыла тихо.
На лестничной клетке пахло подъездом – чуть бетоном, чуть чужой едой. Лифт спускался медленно. Я смотрела на свои руки в перчатках и думала о том, что не знаю, что будет, когда я вернусь. Не знала, будет ли вообще что-то по-другому. Но знала точно одно: молчание – единственный язык, который я ещё не пробовала.
***
Лена жила в Марьино, в небольшой квартире на восьмом этаже, откуда был виден кусок парка и крыши домов. Мы пили чай на её кухне, за столом у окна, и смотрели на этот кусок парка – обледенелые деревья, серое небо, редкие прохожие внизу.
– Расскажи мне про обычный день, – сказала она.
– Зачем? Ты знаешь.
– Расскажи.
Я рассказала. Начала с подъёма в полседьмого и закончила полночью в ванной с трещинами на руках. Говорила спокойно, как человек, который давно перестал возмущаться тому, что описывает. Просто факты. Просто хронология.
Лена слушала, не перебивала. Когда я закончила, она подняла телефон и показала мне экран.
– Смотри, – сказала она.
Это был список. Мой список – из приложения, которым я пользовалась, чтобы ничего не забыть. Список дел на неделю: купить, погладить, записаться, оплатить, забрать, позвонить, приготовить, почистить, проверить. Восемнадцать пунктов. Я посмотрела на него – и вдруг увидела его как будто впервые, чужими глазами. Восемнадцать пунктов. Каждую неделю. Шесть лет.
Семьдесят два раза по восемнадцать пунктов. Я не считала никогда. Зачем считать то, что просто делаешь?
– Андрей видел этот список? – спросила Лена.
– Нет.
– Ни разу?
– Нет.
Она ничего не сказала. Просто убрала телефон и налила нам ещё чаю.
Я смотрела в окно на обледенелый парк и думала о том, что невидимость – это странная вещь. Когда тебя не видят – ты начинаешь не видеть себя сама. Список существовал шесть лет. Я каждую неделю его заполняла, вычёркивала, заполняла снова. И ни разу не подумала: а это много или нет? Просто делала. Потому что если не я – то кто.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила Лена.
Я подумала.
– Тихо, – сказала я. – Странно тихо.
***
На второй день я проснулась без будильника. В девять. У меня выходной. А Лена уже ушла на работу – она дизайнер, много ездит по объектам. На столе стояла кружка и записка: «чайник включи, творог в холодильнике». Я включила чайник, взяла творог, села у окна и ела медленно, глядя на парк. Воробей сел на подоконник, посмотрел на меня через стекло и улетел.
Я не знала, чем заняться.
Это было странно – не знать. Обычно я знала всегда: вот это, потом это, потом это. Список был всегда. А тут я сидела с кружкой чая, и за окном был февральский парк, и мне никуда не надо было торопиться, и я вдруг поняла, что не помню, когда последний раз пила чай просто так. Без дела в руках. Без следующего пункта.
Просто чай. Просто окно. Просто воробьи.
Я сидела долго – наверное, час. Смотрела на деревья в инее, на людей с собаками внизу, на серое небо, которое к середине утра стало чуть светлее – не потому что солнце вышло, а просто потому что полдень ближе. Думала ни о чём конкретном – просто плыла в тишине, как плывёшь иногда перед сном, когда мысли есть, но они не цепляются.
Это было странное чувство. Хорошее – и немного виноватое. Потому что где-то в глубине сидело – ты должна, ты должна, ты должна. Но кому? Чему? Кастрюлям и полотенцам, которые остались в пятнадцати минутах езды?
Я убрала за собой кружку, вытерла стол и поняла, что делаю это автоматически, даже у Лены, даже когда никто не смотрит.
И засмеялась. Тихо, сама с собой.
***
А в это время – я потом восстанавливала это по его словам, по оговоркам, по тому, как он говорил об этом, запинаясь, – в квартире на Бутырской улице происходило следующее.
Андрей проснулся около девяти. Потянулся. Полежал. Встал. Вышел на кухню.
Кати на кухне не было.
Он посмотрел в комнату. Пусто. Позвонил – телефон был отключён. Написал – сообщение не доставилось. Постоял, подумал. Решил: поехала к маме. Бывало раньше уже такое, когда они ссорились. Но они же не ссорились? Или ссорились? Он попытался вспомнить и не смог.
Открыл холодильник. Там стояла кастрюля с остатками борща и больше почти ничего.
Разогрел борщ. Поел прямо из кастрюли – так проще. Подумал, что надо бы её помыть. Поставил в раковину.
Пошёл смотреть телевизор.
К вечеру вспомнил про кастрюлю. Помыл – кое-как, не очень тщательно, но помыл. Удивился немного сам себе. Лёг спать.
На второй день обнаружил, что кончился хлеб и можно сказать все остальное. Поехал в магазин. В магазине купил хлеб, колбасу и пельмени – казалось, что этого хватит. Дома сварил пельмени, рассыпал часть на плите, чертыхнулся. Телефон Кати по-прежнему был отключён.
Написал сообщение: «Ты где».
Ответа не было.
Он не беспокоился – нет, не то слово. Он был раздражён. Немного – на неё, немного – на то, что не знает, где она, немного – на кипяток с пельменями на плите. Он был привык, что когда он приходит домой – дома всё есть. Не думал об этом. Просто привык.
На третий день обнаружилась грязная одежда в корзине – он в неё заглянул случайно, искал какой-то ремень. Но стирать он не стал: решил, что разберётся потом. Купил ещё пельменей.
Написал снова: «Катя, позвони».
Молчание.
На четвёртый день он нашёл в шкафу пачку гречки и вспомнил, что Катя её иногда варила. Вскипятил воду. Засыпал. Забыл убавить огонь – гречка подгорела снизу, но сверху была вполне съедобная. Он ел прямо из кастрюли и думал о том, что это унизительно – для человека тридцати семи лет не уметь сварить гречку. Потом подумал: откуда я должен был уметь? Катя всегда готовила.
Всегда.
Он отложил ложку. Посмотрел на кухню – на плиту, на полки, на раковину с посудой. Всё это было всегда. Он прожил в этой квартире шесть лет и ни разу не задумался: а как это всё работает? Само? Как холодильник и батарея – просто работают и всё?
Не само.
Написал: «Катя. Я не понимаю, что происходит. Позвони».
Молчание.
***
Я читала. Давно не читала просто так – бралась за книгу, но засыпала на третьей странице. А тут брала и читала медленно, с удовольствием. Лена вечером готовила ужин, и я сидела на табурете и рассказывала ей про книгу, а она нарезала лук и говорила «угу» и «правда?», и это было очень хорошо – просто говорить, не торопясь, не думая ни о каком списке.
– Ты не боишься, что он обидится? – спросила Лена.
– Боюсь, – сказала я честно. – Но я больше боюсь, что ещё через шесть лет буду сидеть ночью в ванной и смотреть на свои руки и думать то же самое, что думала первого февраля.
– А что ты думала?
– Что если бы я исчезла – он бы заметил не меня. Квартиру.
Лена перестала нарезать лук. Посмотрела на меня.
– Ты сказала ему об этом?
– Я говорила много чего. Шесть лет.
– И?
Я пожала плечами.
– Он обнимал меня и говорил «ты права, прости». И на следующий день всё было так же.
Лена покачала головой. Снова взялась за нож.
– Знаешь что, – сказала она через минуту. – Иногда человеку нужно не объяснение. Ему нужно – самому. Понять самому. Потому что объяснение можно выслушать, покивать и отложить. А своё осознание – не отложишь.
Я смотрела на то, как она нарезает лук – ровно, быстро, уверенно. Подумала, что за шесть лет совместной жизни я так и не научила Андрея нарезать лук. Потому что было проще сделать самой.
Проще.
Вот в чём была и моя вина тоже – я поняла это тут, у Лены на кухне, без всякой злости, просто как факт. Я всё время делала сама – потому что так быстрее, потому что так правильнее, потому что потом не надо переделывать. И постепенно он перестал пробовать. Зачем пробовать, если она сделает?
Я создала этот порядок вещей так же, как он его принял.
Не целиком – нет, я не собиралась брать на себя больше, чем следовало. Но частично. Вот эту часть – «сделаю сама» – я вложила кирпичиком в фундамент того, что меня так тяготило. И признать это вслух, здесь, Лене, было неожиданно важно.
– Я тоже виновата, – сказала я.
– Немного, – согласилась Лена. – Но немного – это не «поровну».
Я кивнула.
***
На пятый день позвонила мама Андрея.
Я не брала трубку. Мне было неловко – Галина Петровна хороший человек, она ни при чём. Но я не знала, что ей сказать, и потому не отвечала. Она написала сообщение: «Катюша, Андрюша говорит, ты уехала. Всё хорошо?»
Я написала: «Да, Галина Петровна, всё хорошо. Нужно было побыть одной немного. Не волнуйтесь».
Она написала: «Поняла. Береги себя».
Всё.
А Андрей на пятый день нашёл грязную кастрюлю, которую забыл после гречки – она стояла на плите, уже с каким-то налётом и гарью на дне. Он тёр её щёткой минут двадцать и злился. Потом вспомнил, что Катя тёрла такое быстро – как она это делала? Чем? Он вытащил из-под раковины несколько средств и не знал, которое нужно. Взял наугад. Потёр ещё. Кастрюля в итоге стала чистой – но потраченное время его озадачило.
Двадцать минут на кастрюлю.
Он не написал ей в тот день. Просто думал.
Это было новое для него занятие – думать вот так, без конкретной задачи, просто перебирать. Думать о том, сколько всего в квартире. Думать о том, кто всё это делал. Думать о том, что он никогда не думал об этом – просто не думал, и всё.
Пыль на полках. Чистые полотенца в ванной. Хлеб, который всегда есть. Молоко, которое не заканчивается. Рубашки, которые отглаженные. Всё это было всегда – само по себе, просто было.
Теперь не было.
И это – вот это «не было» – оказалось очень конкретным и очень ощутимым.
***
На шестой день Андрей сделал несколько вещей, которые никогда не делал.
Он прошёлся по квартире с пылесосом – плохо, пропуская углы, но прошёлся. Постирал рубашки – заглянул в инструкцию к стиральной машине, которую раньше никогда не читал, и обнаружил, что там есть двенадцать режимов, о существовании которых не знал. Купил в магазине не только пельмени, но и молоко, хлеб, гречку, яйца – немного подумал у полки и взял ещё пачку масла. Дома сварил гречку. Снова пережарил немного, но съел.
Вечером сидел на кухне один.
Квартира была такой тихой. Не неприятно тихой – просто тихой иначе, чем обычно. Обычно он приходил домой и уже было – тепло, запах еды, звук телевизора или Катин голос где-то в другой комнате. Просто фон, который он принимал как данность, как уличный шум за окном, как работу холодильника. А теперь фона не было, и он понял, что фон этот – не сам по себе. Что у фона есть человек, который его создаёт.
Он думал об этом долго. О том, что никогда не задавал себе вопрос: а сколько это – всё то, что она делает? Не в деньгах, не в часах. Просто – сколько? Сколько решений в день? Сколько пунктов в том невидимом списке, который она держит в голове постоянно? Что купить, что приготовить, что постирать, когда отнести обувь в ремонт, когда позвонить в ЖЭК, когда записаться к врачу?
Он не знал ни одного ответа.
Потому что никогда не спрашивал.
Взял телефон.
Долго смотрел на экран.
Потом написал: «Катя. Мне нужно поговорить с тобой. Не требовать. Просто – поговорить. Можно?»
Я прочитала это сообщение поздно вечером, когда Лена уже спала. Сидела у окна с выключенным светом, читала в темноте от экрана. Перечитала. Убрала телефон. Легла.
Не ответила той ночью.
Но что-то внутри чуть сдвинулось. Не растаяло – нет. Просто сдвинулось.
***
На седьмой день я возвращалась.
Лена провожала меня до метро. Мы шли по февральскому тротуару – лёд под снегом, осторожные шаги, дыхание паром на морозе. Она молчала. Я тоже. Нам не нужно было говорить – после недели слов наступало что-то более тихое.
У входа в метро она обняла меня.
– Напиши, как будет, – сказала она.
– Напишу.
– И – Кать. Ты молодец. Не потому что ушла. Потому что вернулась с ответом, а не с претензией.
Я подумала об этом в вагоне. О разнице между ответом и претензией. Я ехала в метро с сумкой на коленях, смотрела на людей вокруг – усталые лица утренней пятницы, каждый в своём – и думала о том, что уходила не от Андрея. Уходила, чтобы к нему вернуться иначе. Не прислугой – женой. Не невидимкой – человеком, которого видят.
Я не знала, как это получится. Не знала, изменится ли что-нибудь надолго или снова съедет в привычное. Но я знала, что хочу попробовать – и что теперь пробую не только я. Что-то в его сообщении – не слова даже, а то, как он их написал, с запинкой, неловко, «не требовать, просто поговорить» – говорило, что неделя что-то сделала с ним тоже.
Ключом я открыла дверь тихо.
В прихожей пахло слегка – варёной едой и чем-то ещё, незнакомым, и я поняла: он готовил. Я сняла пальто. Прошла в коридор.
Андрей стоял в кухне.
Он не слышал, как я вошла – стоял спиной, что-то мыл в раковине. Рукава закатаны. На плите – кастрюля с чем-то, я не разглядела. Плита была чистая. Не идеально, но чистая. На столе стояли две тарелки.
Две.
Я остановилась в дверях кухни. Он почувствовал – обернулся. Посмотрел на меня. Долго.
У него было такое лицо, которое я не видела раньше или, может, не замечала – открытое, немного растерянное, без обычной снисходительной складки у рта.
– Приехала, – сказал он.
– Приехала, – сказала я.
Он вытер руки о полотенце. Шагнул ко мне. Взял мои руки в свои – и вдруг замер. Посмотрел вниз. На мои костяшки. На трещины – заживающие, снова открывающиеся, привычные.
Он смотрел на них долго. Дольше, чем следовало бы, если бы просто увидел впервые. Я следила за его лицом – за тем, как что-то менялось в нём, медленно, как меняется цвет неба перед рассветом: почти незаметно, но неостановимо.
– Это давно? – спросил он тихо.
– Давно, – сказала я.
Он ничего не сказал. Просто стоял и держал мои руки, и смотрел на них, будто видел что-то, чего не видел шесть лет.
Может, так и было.
***
Мы сели за стол. Он сварил суп – какой-то, с макаронами и картошкой, немного пересоленный. Разлил по тарелкам. Мы ели, и за окном февраль уже чуть светлел – не теплел, просто светлел, как бывает, когда вдруг замечаешь, что вечер стал длиннее на двадцать минут.
– Расскажи мне, – сказал Андрей.
– Что?
– Всё. Как оно было – у тебя. Каждый день.
Я посмотрела на него.
– Ты никогда не спрашивал.
– Я знаю, – сказал он. – Поэтому и прошу сейчас.
Я рассказала. Снова – как Лене, но по-другому. Не как перечень фактов. Как ощущение. О том, что значит вставать в полседьмого и знать, что следующие семнадцать часов расписаны. О том, что значит объяснять и не быть услышанной. О том, что я люблю готовить – но ненавижу, когда это обязанность. О том, что больше всего хотела однажды прийти домой и обнаружить, что кто-то уже всё сделал.
Андрей слушал. Не перебивал. Не кивал заверяющее, как раньше, не говорил «я понимаю» поперёк моих слов. Просто слушал – и это было непривычно, это было что-то новое, и я несколько раз останавливалась и смотрела на него, проверяя, здесь ли он.
Он был здесь.
– Я не думал, – сказал он, когда я замолчала. – Не в смысле – думал и не замечал. Не думал вообще. Понимаешь? Просто не думал. Всё было – и всё. Откуда берётся, как – не думал.
– Я знаю, – сказала я.
– Это плохо.
– Да.
– Прости, – сказал он. Просто так – без «я исправлюсь», без «я обещаю». Просто «прости». И этого было достаточно – не потому что слово волшебное, а потому что за ним стояло что-то другое, что я раньше в нём не слышала. Что-то, что появляется только тогда, когда человек сам, без подсказки, понимает.
– Я не ухожу, – сказала я. – Я вернулась. Но – на других условиях.
– Каких?
– Это – общее. Квартира, еда, стирка – это общее. Я не обслуживаю тебя. Я живу рядом с тобой. Разница понятна?
Он смотрел на меня. Долго. Потом кивнул – медленно, не механически.
– Понятна, – сказал он.
– Мне нужно, чтобы ты это не просто понял, – сказала я. – Мне нужно, чтобы ты это помнил. Завтра. И послезавтра. Когда захочется снова не думать.
Он помолчал.
– Я постараюсь. Правда – постараюсь. И если буду снова съезжать – скажи мне. Сразу. Не молчи шесть лет.
Это была моя часть. Я знала это. Говорить – вместо того чтобы копить и уходить без слов. Это тоже потребует усилий. Потому что говорить неудобно, говорить – это предъявлять, а предъявлять страшно: вдруг обидится, вдруг отмахнётся, вдруг снова «ты права, прости» и на следующий день как ни в чём не бывало? Но неделя показала мне одну важную вещь: молчание – это тоже выбор. И я его делала шесть лет.
– Скажу, – пообещала я. – Постараюсь говорить раньше.
Он кивнул. Потянулся через стол, накрыл мою руку своей. Почувствовал под пальцами трещины на костяшках – я видела, как он это понял, как чуть сжал ладонь.
Ничего не сказал. Просто держал.
За окном темнело. Суп совсем остыл в тарелках.
***
После ужина он сам убрал тарелки. Вымыл посуду – долго, старательно, не очень умело, но сам. Я сидела с кружкой чая за столом и смотрела на его спину, на закатанные рукава, на то, как он неловко перекладывает посуду в сушилку.
Это было смешно и трогательно одновременно.
Я улыбнулась – сама себе, в кружку. Шесть лет он никогда так не стоял. Никогда не было этой картины – закатанные рукава, мокрые руки, неловкое перекладывание тарелок. Теперь была. Небольшая, некрасивая, с пережаренной гречкой и пересоленным супом – но была.
Не потому что всё решилось. Не потому что теперь будет идеально. Я не строила иллюзий – я знала, что впереди ещё будут разговоры, будут срывы, будут моменты, когда он снова забудет, и мне придётся напоминать, и мне это не понравится. Я знала, что перезагрузка – не кнопка, а процесс. Что шесть лет привычки не перечёркиваются одной неделей.
Но была разница – огромная, важная разница – между тем, что было раньше, и тем, что было сейчас. Раньше он не знал. Не думал. Не видел.
Теперь видел.
И это – не мало.
Он поставил последнюю тарелку в сушилку. Вытер руки. Обернулся.
– Как суп? – спросил он.
– Немного пересоленный.
– Да, я понял, – сказал он немного виновато. – Я не чувствую ещё вот этот момент – когда хватит.
– Научишься, – сказала я.
Он посмотрел на меня – и в этом взгляде было что-то, чего я давно не видела. Не облегчение, не благодарность – что-то ближе к уважению. Как будто он увидел человека, которого знал шесть лет, но не видел по-настоящему.
– Научусь, – сказал он.
***
Ночью я снова сидела в ванной.
Но не так, как тогда. Не в полночь, не с мыслями о том, что меня не видят. Просто принимала душ, и потом сидела на краю ванны и смотрела на свои руки – на те же трещины, на те же костяшки. Они не исчезли за неделю. Они не исчезнут быстро.
Но сегодня их видела не только я.
Я думала о том, что изменилось и что нет. Квартира та же – та же плитка, тот же жёлтый свет над зеркалом, те же бордовые полотенца. Я та же – те же тридцать четыре года, та же усталость, которая не уйдёт за один разговор. И Андрей тот же – не ставший вдруг идеальным, не переродившийся за неделю в другого человека. Просто – немного другой в одном конкретном месте. В том месте, где раньше было слепое пятно.
Этого достаточно? Не знаю. Спрашивать об этом у себя в ванной в ночь после возвращения – бессмысленно. Это вопрос на несколько месяцев вперёд, а не на сейчас. Сейчас – другое.
Из комнаты доносился звук – Андрей что-то смотрел, приглушённо. Потом всё стихло. Потом он постучал в дверь:
– Катя, ты скоро?
– Скоро, – сказала я.
– Окей. Ложусь.
Шаги. Тишина.
Я смотрела на руки ещё немного. Думала о том, что шесть лет – это много и мало одновременно. Что человек рядом с тобой может годами не видеть тебя – не потому что плохой, а потому что не научили смотреть. Потому что ты сам не показал, где смотреть. Потому что проще было делать всё самой и молча злиться, чем поставить человека лицом к лицу с тем, что он не замечает.
Я встала. Выключила свет. Вышла из ванной.
В спальне было темно и тихо. Андрей не спал – я слышала по дыханию.
– Ты думаешь? – спросила я тихо.
– Да, – сказал он.
– О чём?
– О списке, – сказал он. – Ты сказала – список в телефоне. Восемнадцать пунктов. Я хочу его увидеть. Завтра – можно?
Я легла. В окно падал фонарный свет – узкая полоска, жёлтая, февральская.
– Можно, – сказала я.
Помолчали.
– Катя.
– Да?
– Хорошо, что ты вернулась.
Я ничего не ответила. Он обнял меня. Мы просто лежали – и впервые за очень долгое время чувствовала не усталость. Что-то другое. Что-то тихое и тёплое, без названия, которое нет смысла называть – просто надо почувствовать.
За окном был февраль. Но уже другой.