– Мариночка, ты же понимаешь, Игорёша сегодня совсем плохой, – Ольга Петровна уже застёгивала пуговицы на пальто, и голос у неё был такой мягкий, такой виноватый, что возразить было физически невозможно. – Я завтра всё доделаю, честное слово. Ты же справишься?
Я справилась. Как справлялась вчера. И позавчера. И, если честно, раз триста до этого момента.
Папка с её незавершёнными реестрами осталась у меня на столе – как всегда, будто сама приросла. Ольга уже шла к лифту. Красивая. В дорогих тёмно-серых брюках без единой складки. Каблуки стучали по линолеуму ровно и уверенно. Она не оглядывалась. Зачем – если всё давно решено без лишних слов.
Я смотрела ей в спину и крутила в пальцах ручку. Привычка такая. Когда внутри что-то сжимается – рука сама тянется к первому, что под рукой, и начинает вращать: раз, ещё раз, ещё. Пока мысли хоть немного не улягутся.
В тот вечер не улеглись.
Было начало ноября 2021 года, и я тогда ещё не знала, что эта сцена повторится пятьсот раз. Что следующие пять лет моей жизни будут устроены по одной и той же схеме: Ольга уходит в пять, я остаюсь. Ольга ссылается на сына, я молчу. Ольга не беспокоится ни о чём, я доделываю её реестры в опустевшем офисе, когда за окном уже темнеет и уборщица толкает швабру по коридору.
Меня зовут Марина. Мне тридцать восемь лет. Работаю менеджером по документообороту – реестры, отчёты, согласования, вся та невидимая бумажная жизнь, которую большинство людей не замечают до тех пор, пока она не встаёт им поперёк дороги. Наш отдел небольшой: пятеро человек и Николай Дмитриевич, начальник. Ольга Петровна – старший специалист, на четыре года старше меня. Работаем вместе семь лет.
Первые два года всё было нормально. Ровно. Привычно. А потом у неё заболел сын.
***
Игорёша болел удобно.
Я не сразу это поняла – и долго ругала себя за такую мысль, потому что это же ребёнок, это же чужой человеческий ребёнок, и думать так про него нехорошо. Но время шло, и картина складывалась сама.
По утрам Игорёша был здоров. Мог «резко температурить» к обеду. Но к пяти часам вечера, когда рабочий день у нормальных людей заканчивался, у него случался очередной приступ – какого именно характера, Ольга не уточняла. Что-то неопределённо хроническое, требующее немедленного присутствия мамы.
– Понимаю, – говорила я.
И понимала. У меня самой есть дочь. Я не каменная и никогда такой не была.
Но потом в дело пошли цифры.
Один час в день – это ничто, если один раз. Но Ольга уходила каждый рабочий день. Не три раза в месяц, не когда «совсем критически», а ежедневно, как по расписанию. В пятницу – иногда и в половине пятого. И каждый раз её незавершённые задачи оставались мне. Не потому что она просила – нет, просила она только первые несколько раз. Потом это стало просто устройством мира. Она уходит, я остаюсь. Как восход и закат.
Однажды вечером я сидела в офисе одна. За окном октябрьский сумрак, лампа монитора светит в тишину, уборщица давно ушла, шаги в коридоре затихли. Я взяла лист бумаги и записала:
В году двести шестьдесят рабочих дней. Один час в день. Это двести шестьдесят часов в год. За пять лет – тысяча триста часов. Разделить на восьмичасовой рабочий день – сто шестьдесят два дня. Разделить на двадцатидневный месяц – восемь месяцев.
Восемь месяцев чужой работы.
Я смотрела на эту бумажку долго. Потом свернула и спрятала в ящик стола. Не выбросила. Зачем-то сохранила – может, просто потому что она была единственной честной вещью на этом столе.
Вышла на улицу. Промозглый осенний ветер, низкое небо, мятое и серое. Шла к метро и думала: сколько таких вечеров впереди? Сколько раз ещё скажу «понимаю» и сяду за её реестры?
На следующий день Ольга пришла с конфетами.
– Мариночка, ты такая молодец, – сказала она и поставила коробку мне на стол. – Я правда не знаю, что бы без тебя делала. Ты меня выручаешь, я так это ценю.
Голос тёплый. Взгляд открытый. Её фирменная пауза перед каждой фразой – будто она сначала думает о тебе, а потом говорит. Это умение создавать ощущение значимости – одно из самых полезных умений, какие я встречала в жизни. Ольга им владела виртуозно.
– Как Игорь? – спросила я.
– Получше, – вздохнула она. – Но ты же понимаешь, это хроническое. Так и будет – то лучше, то хуже.
«Хроническое» стало её словом-щитом. Хроническое не требует объяснений, хроническое не обсуждается, хроническое принимается теми, у кого есть сердце. А кто не принимает – сам знаешь, что за человек.
Я взяла конфеты. Шоколадный трюфель, вкусный. Ела и думала: как так получается, что правильно расставленные слова могут перевешивать тысячу триста часов?
А ведь перевешивали. Долго.
Тот вечер с конфетами я вспоминала ещё не раз в последующие дни.
Не потому что конфеты плохие – конфеты были хорошими. А потому что потом, уже дома, сидя с чаем на кухне, я поняла: я была куплена. Не грубо, не подло, не с умыслом, может быть. Просто – куплена. Коробка трюфелей за тысячу триста часов – это же смешная сделка, если посмотреть трезво. Но тогда я взяла. Съела. Поблагодарила.
И назавтра снова сказала «понимаю».
Вот это меня злило больше всего, если быть совсем честной: не Ольга. Я сама. Своё умение принимать красивые слова вместо справедливого распределения работы. Своя привычка думать, что неудобно требовать, неудобно настаивать, неудобно поднимать голос – вдруг обидишь человека с больным ребёнком.
Мы живём в мире, где слово «понимаю» может стоить очень дорого. Иногда – восемь месяцев чужой работы.
***
Декабрь 2021-го. Корпоратив. Ресторан с тёмными деревянными панелями и свечами на столах. Компания скромная – человек двадцать, вместе с соседними отделами. Разговаривали, смеялись, пили вино.
Ольга сидела через два стола. Она умела быть на вечеринках другой – оживлённой, искрящейся, с тем смехом, который притягивает взгляды. Николай Дмитриевич сидел рядом с ней и явно был доволен разговором. В отделе Ольга всегда умела создать правильное впечатление: пришла вовремя, сдала вовремя, улыбнулась правильно. То, что «вовремя» обеспечивала отчасти я – в этой комнате не было видно.
Я пила вино и наблюдала.
Не с завистью. С каким-то странным, тихим любопытством – как наблюдаешь за фокусником, когда уже знаешь, где спрятана карта, но всё равно смотришь на руки. Вот она берёт бокал. Вот поворачивается к Николаю Дмитриевичу. Вот говорит что-то, он кивает. Всё так органично. Так правдиво.
Я подумала тогда: может, я сама виновата. Может, надо было говорить громче. Может, надо было отказывать, а не соглашаться каждый раз. Может, это не про Ольгу вопрос, а про меня.
Эта мысль жила во мне долго. Почти до конца 2023-го. Она была удобная – потому что если дело во мне, то что-то можно изменить, чем-то можно управлять. Куда хуже признать, что другой человек годами сознательно тебя использует и прекрасно знает, что делает.
***
Март 2023-го. Распределение квартальных премий.
Николай Дмитриевич зачитал список. Ольга Петровна – премия за высокую эффективность, за грамотную работу с документооборотом, за отсутствие замечаний. Марина Сергеевна – стандартная выплата по окладу. Всё корректно, всё по правилам.
Я не сразу поняла. Переспросила вполголоса. Он повторил.
Ольга сидела напротив и смотрела в экран ноутбука. Пальцы лежали на клавиатуре неподвижно. Лицо было спокойным – тем особым спокойствием, которое не рождается само, а нарабатывается долгим опытом.
После совещания я осталась.
– Николай Дмитриевич, – сказала я, когда все вышли, – можно пять минут?
Он кивнул, немного удивлённый.
– За что именно Ольга получила эту премию?
– За документооборот, – сказал он ровно. – Все реестры вовремя, замечаний ноль. Хорошая стабильная работа.
Я смотрела на него.
– Эти реестры делаю я, – сказала я тихо.
Пауза. Он нахмурился – не резко, а как человек, которому что-то не то попало в уже собранную картину.
– Как – ты?
– Ольга уходит каждый день не позже пяти. Чаще раньше. Незавершённые задачи остаются мне. Я их довожу до финала. Именно поэтому замечаний ноль – потому что я слежу, чтобы всё было готово к сроку.
Он молчал. Смотрел не на меня – куда-то сквозь. Так смотрят, когда пытаются совместить два образа, которые не совмещаются.
– Почему же ты... раньше не говорила? – спросил наконец.
– Потому что у неё больной ребёнок, – ответила я. – И я понимала.
Первый раз я сказала это вслух. Не внутри – вслух, словами, в чужих ушах. И слова прозвучали как-то непривычно – немного горько и немного облегчённо одновременно.
Николай Дмитриевич обещал разобраться. «Неоднозначная ситуация», сказал он. «Нужно всё уточнить». «Я поговорю с Ольгой».
Я вышла из кабинета. Вернулась к столу. Взяла ручку. Начала крутить.
«Неоднозначная». Вот как это называется.
Назавтра в половине шестого Ольга застёгивала пальто. «Игорёша сегодня опять». Каблуки к лифту. Я одна с реестрами.
Ничего. Не. Изменилось.
Апрель 2023-го. Первый месяц после того, как я поговорила с Николаем Дмитриевичем.
Ольга вела себя... никак. Ровно. Как будто разговора не было вообще. Никакого напряжения, никакой новой осторожности, никаких изменений в режиме работы. Всё шло по старому расписанию. В пять – пальто, «Игорёша», каблуки, лифт.
Один раз – только один – она подошла ко мне.
– Мариночка, ты что-то говорила Николаю? – спросила она тихо. Не обвинительно. Мягко. С той паузой перед словами.
– Говорила, – ответила я.
– Зачем? – Она не повысила голос. Просто смотрела.
Я смотрела в ответ. Думала: что сказать? Что это несправедливо? Что тысяча триста часов? Что она получила премию за мою работу?
– Потому что это правда, – сказала я.
Ольга немного помолчала. Потом кивнула. Повернулась. Ушла к своему столу.
Больше мы об этом не говорили. Никогда.
Я ждала, что что-то изменится после этого разговора с ней. Что станет холоднее, или наоборот – что она попробует объясниться. Но ничего не случилось. Всё шло как прежде. Только конфет больше не приносила.
Может, это и был её ответ: перестала задабривать. Значит, и маскировать стало незачем.
Ни через неделю. Ни через месяц. Мой разговор с Николаем Дмитриевичем прошёл как вода сквозь песок – что-то немного взволновалось внизу и осело обратно. Никаких последствий не случилось ни для Ольги, ни для меня, ни для реестров.
Я сидела вечерами в офисе и думала: что нужно, чтобы слова что-то значили? Одних слов, похоже, недостаточно. Значит, нужно что-то ещё.
***
Декабрь 2025-го. Годовой отчёт, часть которого легла на меня по уже устоявшейся традиции – молча и как само собой разумеющееся. Ушла из офиса около шести. На улице зима – настоящая, с мелким сухим снегом, который падал почти невидимо под фонарями, только на тёмных пальто его было видно.
Я шла к метро через квартал Садовой. Мимо кафе «Лесной» я обычно проходила не задерживаясь – маленькое место, деревянные столики, тёплый оранжевый свет изнутри. Но в тот вечер что-то заставило замедлиться.
В окне, за угловым столиком у стекла, сидела Ольга.
Не с сыном.
С мужчиной лет сорока пяти – широкоплечим, в хорошем тёмном пиджаке, с бокалом красного вина. Она смеялась. Запрокидывала голову назад. Её лицо было другим, чем в офисе, – не виноватым, не мягким, не озабоченным здоровьем Игорёши. Она была лёгкой. Раскрепощённой. Женщина, у которой ничего не болит и никуда не надо торопиться.
Время на моих часах – шесть двадцать.
В шесть пятнадцать она мне написала: «Мариночка, Игорёша температурит, я убегаю».
Я стояла на тротуаре. Снег оседал на плечи. Пальцы в перчатке сжались сами.
Потом я достала телефон. Подняла, навела. Нажала.
Фотография вышла нечёткая – через стекло, с каплями тающего снега. Но Ольга на ней была узнаваема. И мужчина рядом. И бокал на столе. И в метаданных – дата, время: 18:22, 12 декабря 2025.
Я убрала телефон и пошла дальше.
Ночью после того, как увидела её в кафе, я долго не могла уснуть.
Лежала в темноте, потолок сливался с ночью, где-то за окном прошла машина и растворилась в тишине. Дочь спала в соседней комнате – слышно было её ровное дыхание сквозь приоткрытую дверь.
Я думала об Ольге.
Не злилась. Злость – это горячее, она обжигает и требует выхода. У меня внутри было что-то другое: холодное, осознанное, методичное. Как когда долго решаешь задачу, которую никак не получалось решить, и вдруг находишь то условие, которого не хватало.
Я думала: пять лет. Каждый день по часу. Иногда по полтора. Ни разу не было так, чтобы она спросила: «Ты не против? Тебе не тяжело?» Ни разу не было предложения: «Задержусь завтра и компенсирую». Система работала по-другому. Она уходила, оставляла, улыбалась на следующий день. Конфеты, «Мариночка», «ты такая молодец». И дальше по кругу.
Я думала: что она обо мне думала всё это время? Что я не замечаю? Что замечаю, но молчу из-за мягкотелости? Что мне всё равно? Или – хуже всего – что я согласна? Что мне нравится быть той, которая остаётся и доделывает?
Это «хуже всего» было обиднее остального. Потому что, если честно, что-то похожее было правдой. Не что нравилось – нет. Но было привычным. Знакомым. Безопасным своей предсказуемостью. Не нужно ни с кем спорить, не нужно ничего требовать, просто сиди, работай, будь хорошей.
Хорошей для кого?
Утром собрала дочь в школу, выпила кофе, вышла на улицу. Было морозно и ясно – один из тех декабрьских дней, когда небо почти не серое, а бледно-голубое, и солнце светит, но не греет. Красиво и холодно одновременно.
Я шла на работу и думала: что-то надо делать. Вопрос только – что именно и когда.
Всю дорогу в метро думала: один раз – это не доказательство. Случайность, совпадение, может, всё объясняется. Может, сын дома с отцом. Может, мужчина просто знакомый. Может, она зашла на пять минут.
«Может быть» было удобным. Но в этот раз оно успокаивало плохо.
Я вернулась в «Лесной» через два дня. Ольги не было. Зашла снова в четверг – была. Тот же мужчина. Тот же угловой столик. Они сидели долго: я наблюдала через окно минут десять, прежде чем пойти к метро. Никакой спешки. Никакого «сейчас доедаю и бегу к ребёнку».
Внутри что-то щёлкнуло.
Не злость. Скорее, решение – то тихое, почти хладнокровное состояние, когда понимаешь: больше не жди, пора делать.
Следующую неделю я ходила мимо кафе каждый вечер после работы.
Это было странно, и я это чувствовала. Стоять в темноте на морозном тротуаре, смотреть в чужое окно, фотографировать коллегу – это не то, чем я представляла себя в жизни. Внутри несколько раз поднималось что-то похожее на брезгливость к себе самой. Я делала то, что делают люди, когда теряют чистоту метода.
Но потом я вспоминала тысячу триста часов. Бумажку в ящике стола. Март 2023-го, когда я была честна, а всё равно ничего не случилось. И брезгливость отступала.
Было что-то тяжёлое в этом занятии – ходить каждый вечер по одному маршруту, высматривать в окнах чужую жизнь. Улица перед кафе стала мне знакомой до деталей: трещина на тротуарной плитке у левого края входа, жёлтая полоса на фонарном столбе, кот в окне третьего этажа напротив, который появлялся примерно в одно и то же время.
Я стояла в этой знакомости и думала о том, что не планировала так жить. Никто не планирует жить так. Просто приходишь к этому по шажкам: один компромисс, второй, третий, и в какой-то момент оглядываешься и не понимаешь – как ты здесь оказалась? Когда это стало нормой?
Один вечер Ольги в кафе не было. Я прошла мимо, не останавливаясь. Кафе светилось изнутри, но за угловым столиком сидели незнакомые люди. Я почувствовала что-то странное – не разочарование, нет. Скорее напоминание самой себе: я наблюдаю за человеком, которого знаю семь лет. Это не абстракция. Это Ольга, которая приходила на корпоративы, которая смеялась над одной и той же шуткой Николая Дмитриевича про принтер, которая однажды, три года назад, принесла мне леденцы от горла, когда я кашляла.
Это ничего не меняло. Но и не исчезало.
За семь дней Ольга была в кафе пять раз. Один раз пришла без мужчины – с подругой. Они смеялись, пили что-то горячее, явно никуда не торопились. Игорёша в этой картине отсутствовал совершенно.
У меня накопилось двенадцать фотографий. На каждой – метаданные с датой и временем. На каждой – Ольга живая, здоровая, за столиком кафе в то время, когда официально она сидела дома с больным ребёнком.
Я разложила их на кухонном столе поздно вечером. За окном февральская темнота, дочь спала. Тишина. Только холодильник гудел.
Смотрела на фотографии долго.
Можно было подойти к Ольге. Сказать: видела тебя. Спросить напрямую. Человек к человеку, без третьих лиц. Это было бы честно. Возможно, это был бы шанс услышать что-то объясняющее – мало ли, какая у неё ситуация, мало ли, что за этим стоит.
Но я уже пробовала честность. В 2023-м, в кабинете Николая Дмитриевича. С тем результатом, который мы видели.
Я убрала фотографии. Закрыла ноутбук. Достала из ящика стола ту самую бумажку с цифрами – она давно смялась, края пожелтели. Развернула. Тысяча триста часов. Восемь месяцев работы.
Сложила обратно.
Стала ждать подходящего момента.
***
Он пришёл в феврале 2026-го.
Николай Дмитриевич объявил о плановом перераспределении нагрузки на первый квартал. Это было ежегодное мероприятие – задачи перекладывались, участки менялись, кто-то брал больше, кто-то освобождался. На совещании Ольга сидела прямо, говорила чётко: «Я могу взять ещё один блок по первичной документации». Уверенно. Как человек, у которого всё под контролем и полно ресурсов.
Николай Дмитриевич кивал.
Я сидела и слушала. Внутри поднималось что-то тихое и твёрдое – не ярость, нет. Что-то более спокойное. Вот это нет. Вот это – не пройдёт.
После совещания попросила его задержаться.
Ольга вышла за дверь. Никто больше не остался.
Я положила на его стол две папки с бумагами.
Первая – мои черновики реестров за полтора года. Листы с карандашными пометками, моими формулами на полях, моими сносками, тем особым способом оформлять примечания, который у меня выработался за годы. Я эти черновики всегда хранила – просто хранила, не думая зачем, как хранят чеки, которые вроде и не нужны, но выбросить жаль.
Вторая – итоговые версии тех же самых реестров, сданных Ольгой. С которых мои карандашные пометки исчезли, но структура осталась. Логика осталась. И одни и те же опечатки в одних и тех же словах остались – потому что я их не замечала при вычитке и Ольга, видимо, тоже.
– Это одна и та же работа, – сказала я. – Вот мои черновики. Вот её финальные версии. Сравните любой реестр: структура, примечания, последовательность разделов.
Николай Дмитриевич взял листы. Смотрел. Перекладывал с одного на другое. Молча.
– И вот это.
Я открыла папку с фотографиями на телефоне. Двенадцать снимков. Перед каждым – дата, время, место. «Лесной», декабрь – январь. Ольга за столиком. С мужчиной. С подругой. Всегда без ребёнка. Всегда без спешки.
Он смотрел. Листал медленно. Лицо его менялось не драматично – но заметно. Сжались чуть губы. Что-то напряглось в линии плеч.
– Это период, – сказала я, – когда она уходила с формулировкой «Игорёша плохой». За пять лет – тысяча триста часов. Это только если считать по одному часу в день. На самом деле бывало и по полтора.
Молчание.
– Почему ты раньше не... – начал он.
– Я говорила вам в марте 2023-го, – перебила я спокойно. Не резко. Просто спокойно, как говорят о факте, который уже не нуждается в интонации. – Ничего не изменилось после того разговора.
Он кивнул. Медленно. Так кивают, когда получают то, что отрицать невозможно.
– Я разберусь, – сказал он.
– Я знаю, что вы так говорили, – ответила я. – Но тогда у вас не было этого.
Кивок в сторону телефона. Я забрала его со стола. Встала. Застегнула пуговицу на пиджаке.
– Спасибо за время, Николай Дмитриевич.
Вышла.
В коридоре было пусто. Офис к этому времени уже разошёлся – семь вечера, стулья задвинуты, мониторы погашены. Белый потолочный свет, гул вентиляции, тишина. Я стояла посреди этого пространства и чувствовала что-то, для чего у меня нет точного слова. Не торжество – нет. Не облегчение в полном смысле. Что-то похожее на то, что бывает, когда долго несёшь груз, который сам себе взвалил, и наконец ставишь его на землю. Просто ставишь. И плечи расправляются сами – без усилия, сами.
Я намотала шарф. Надела пальто. Написала дочери: «Еду. Что хочешь на ужин?»
Она ответила через три секунды: «Пасту!»
Я усмехнулась. Убрала телефон. Вышла на улицу.
Февраль. Темно, но оттепель – тот особенный февральский вечер, когда зима уже начинает отступать, хотя ещё не признаётся в этом. Под ногами влажный асфальт, воздух пахнет снегом и чем-то острым, живым. Небо над крышами тёмно-синее, с одной звездой над торцом соседнего дома.
Я шла к метро.
Не оглядывалась.
***
На следующий день Ольга пришла обычно. Поздоровалась со всеми по очереди, улыбнулась, поставила кофе. Я не знала, говорил ли с ней Николай Дмитриевич. Она ничем не выдавала, что что-то изменилось. Та же мягкая пауза перед словами. Те же ровные тёмные брюки.
Только в какой-то момент она посмотрела на меня. Секунды три, не больше. Взгляд был ровным и прямым – без злобы, без вопроса. Просто смотрела. Как смотрит человек, который понял: что-то произошло, хотя пока не знает что именно.
Я выдержала этот взгляд. Не отвела. Не улыбнулась. Просто смотрела в ответ.
Она первой отвела взгляд. Взяла чашку. Отошла к своему столу.
Разговора так и не случилось.
Николай Дмитриевич попросил нас обоих к себе через два дня. Не объяснив заранее – зачем. Я зашла первой. Ольга – следом, на полминуты позже.
Он говорил сухо. Официально. Что провёл «анализ рабочей нагрузки отдела». Что выявлены «дисбалансы». Что «в рамках реструктуризации функционала» Ольга Петровна переводится в другое подразделение, а перераспределение её задач произойдёт в течение двух недель.
Ни слова про фотографии. Ни слова про реестры. Ни слова про «больного ребёнка».
Ольга молчала. Лицо у неё было закрытым – той закрытостью, которая хуже слёз и громкого возмущения, потому что за ней можно спрятать всё что угодно.
– Понятно, – сказала она наконец. Голос ровный. – Когда именно?
– Со следующего понедельника, – ответил Николай Дмитриевич.
Она встала. Вышла. Не хлопнула дверью.
Я сидела на стуле ещё минуту после того, как дверь закрылась. Смотрела на стол начальника. На стопку каких-то бумаг. На ручку в подставке. За окном шёл редкий снег.
– Спасибо, что сказала, – произнёс Николай Дмитриевич тихо. Без интонации. Просто факт.
– Да, – ответила я.
Встала. Вышла.
***
Прошло два месяца.
Ольгу перевели. Официально – «реструктуризация нагрузки», объявлено нейтральным голосом, как сообщают о перестановке мебели. Она собрала вещи за один день. Небольшая коробка: фотография, кружка, какая-то книга в мягкой обложке.
Перед тем как уйти, она прошла мимо моего стола. Не остановилась. Но посмотрела – один раз, мельком. В этом взгляде не было ярости. Было что-то тише и острее. Что-то такое, от чего я потом несколько раз вспоминала это мгновение, прокручивала. Не с сожалением – просто вспоминала.
Теперь мы иногда пересекаемся на кухне. Она берёт кофе. Я берегу дистанцию. Говорим «здравствуй» – коротко, в пол. Этим и ограничивается.
В отделе разделились. Половина говорит мне: «Правильно. Она тебя использовала. Молодец, что не стерпела». Другая половина молчит – тем выразительным молчанием, которое говорит само за себя. Лена из бухгалтерии однажды спросила меня в коридоре: «Ты правда неделю её фотографировала?» Я сказала: «Семь дней, да». Лена помолчала и ушла. Не осудила вслух. Но что-то в её взгляде осталось.
Катя из соседнего отдела – двадцать три года, не была ни в чём замешана – сказала мне в столовой тихо, без осуждения: «А нельзя было просто поговорить с ней? Напрямую?»
Я думала об этом долго. Потом ответила: «Я говорила с начальником в 2023-м. Не помогло».
Катя кивнула. Но в глазах осталось то самое: понимаю, но всё же.
Работаю теперь без задержек. Ухожу в шесть. Дохожу до метро при свете, когда ещё не совсем темно. Реестры у меня – только мои. Это маленькое, но настоящее.
Телефон с двенадцатью фотографиями лежит дома, в ящике тумбочки. Не удаляю. Купила новый, но не знаю, зачем храню – наверное, это уже просто привычка: сохранять то, что когда-то имело вес. Как та смятая бумажка с числами, которая всё ещё где-то в столе.
Иногда думаю о той неделе перед кафе. О том, как стояла на холоде, фотографировала через стекло, чувствовала эту смесь правоты и неудобства. Правильно ли это было? Честно – не уверена.
Есть вещи, которые не получается назвать однозначно: справедливость это или месть, защита или что-то другое. Одно и то же действие выглядит по-разному с разных сторон.
Вы как думаете – я поступила правильно? Или сначала надо было поговорить с ней напрямую?