Найти в Дзене
Писатель | Медь

Анонимный донос

Третью неделю октября село Нижние Ключи мучила засуха. Пыль на единственной улице поднялась такая, что ребятишки, бежавшие из школы, скрывались в ней по пояс. Точно в сером молоке. Я стояла у окна учительской, смотрела на эту пыль, на покосившиеся заборы, на черные остовы подсолнухов и думала совсем о другом. Я думала о бумаге, которую вчера привез почтарь Митрич. Он сунул мне ее в руки и отвел глаза. Будто не письмо доставил, а ядовитую змею. «По имеющимся сведениям, учитель Нижне-Ключевской семилетней школы Соколова А. П. допускает в присутствии учащихся высказывания, порочащие облик советского учителя и школы...» - значилось в письме. Я знала эти строки уже наизусть. Перечитала письмо раз пять, потом сожгла в печке. Меня вызывали в район на комиссию через три дня. Кто сложил эти буквы в слова, которые могут стоить мне работы, а то и свободы? Кто слушал меня на уроках, записывал, запоминал, перевирал, а потом бежал на почту? Школа наша - одно название. Это были две комнаты в бывшем ж

Третью неделю октября село Нижние Ключи мучила засуха. Пыль на единственной улице поднялась такая, что ребятишки, бежавшие из школы, скрывались в ней по пояс. Точно в сером молоке. Я стояла у окна учительской, смотрела на эту пыль, на покосившиеся заборы, на черные остовы подсолнухов и думала совсем о другом.

Я думала о бумаге, которую вчера привез почтарь Митрич. Он сунул мне ее в руки и отвел глаза. Будто не письмо доставил, а ядовитую змею.

«По имеющимся сведениям, учитель Нижне-Ключевской семилетней школы Соколова А. П. допускает в присутствии учащихся высказывания, порочащие облик советского учителя и школы...» - значилось в письме.

Я знала эти строки уже наизусть. Перечитала письмо раз пять, потом сожгла в печке. Меня вызывали в район на комиссию через три дня.

Кто сложил эти буквы в слова, которые могут стоить мне работы, а то и свободы? Кто слушал меня на уроках, записывал, запоминал, перевирал, а потом бежал на почту?

Школа наша - одно название. Это были две комнаты в бывшем жилом доме да печка, которую топили сами ученики. И двадцать три пары глаз, глядящих на меня каждое утро. Я учила их четвертый год, знала всех. И родителей их знала, и бабок-дедок, и даже собак дворовых.

Антисоветские речи! Да какие речи-то? Что я им такого говорила? Про войну говорила. Как сама медсестрой ползала по снегу, вытаскивая раненых. Про голод говорила. Не скрывала, что в тридцать третьем у нас в области люди мерли, как мухи. Про Пушкина говорила, что гений, что совесть нашу разбудил.

Может, это? Может, «совесть» - уже крамола?

Я отошла от окна. Надо было идти работать, тетради проверять, надо жить дальше. А руки не слушались, и красный карандаш в пальцах дрожал, как живой.

К вечеру за мной пришла Дуняша Копытина, соседка. Она топталась у порога, мяла в руках платок.

- Анна Петровна, там это... собрание. В клубе. Вас зовут.

- Какое собрание? - растерянно спросила я.

- Да уж такое… - Дуняша вздохнула. - Председатель велел передать.

Председатель Иван Савельич Громов был мужиком молчаливым, тяжелым, с лицом, будто из пенька вытесанным. За три года, что я живу в селе, он со мной и десятью словами не перекинулся. Здоровался кивком, шапку приподнимал - и мимо.

Я его побаивалась. Не злой он, нет, не слышала, чтоб кого обидел, а только смотрит так, точно насквозь видит, до самого нутра.

И вот - собрание.

Клуб наш - тот же дом, только другая его половина. Когда я вошла, народу набилось столько, что не продохнуть. Бабы сидели на лавках, мужики толпились у стен. В воздухе витал теплый дух овчины, махорки и прелого сена. Висела гробовая тишина, было так тихо, что когда подо мной скрипнула половица, все разом повернули головы.

Иван Савельич сидел за столом под портретом Сталина. Рядом - секретарь партячейки Кузьмин, человек пришлый, из города. В селе его не любили. Да еще завуч мой Петр Ильич был.

- Проходи, Анна Петровна, - Громов указал на табурет перед столом. - Садись.

Я села. Колени у меня дрожали.

Кузьмин откашлялся, развернул бумагу. Я узнала ее, такую же мне привезли из района.

- Товарищи! Поступил сигнал о том, что учительница Соколова ведет среди учащихся антисоветскую агитацию, - провозгласил Кузьмин. - Районный отдел образования требует провести разбирательство на месте и дать характеристику...

Он читал, а я смотрела в зал. Искала. Кто? Кто из них это сделал?

Все лица были знакомые. Вон дядя Коля-кузнец, у него сын Мишка в шестом классе учится. Башковитый парнишка. Вон тетка Матрена, у нее трое внуков у меня учатся. Вон Сенька Волков - отец-одиночка, дочку один тянет. Вон...

И тут я увидела Клавдию Рыбкину.

Она сидела в углу, в тени, на меня не смотрела. Клавдия сцепила руки на коленях, голову наклонила. А я глядела на ее пальцы, толстые, красные, потрескавшиеся от стирки и огорода, и вдруг все поняла.

Вовка Рыбкин, ее сын, был самый отпетый двоечник во всей школе. Три года я билась с ним, все без толку. В прошлом году оставила на второй год. В этом - снова двойки, прогулы, вранье. Месяц назад вызвала мать, говорила с ней, объясняла, что парень ленив, что ничего не учит, что не потянет он семилетку.

Клавдия тогда побелела. Ушла молча, а через две недели пришло письмо из района.

Все сошлось.

Я поднялась с табурета, Кузьмин замолчал на полуслове.

- Можно мне слово?

- Погоди, Соколова, дай дочитать… - проворчал Кузьмин.

- Дай ей сказать, - сказал Громов негромко, но Кузьмин осекся.

Я повернулась к залу, голос у меня сорвался, как у мальчишки, но я справилась.

- Люди добрые, - начала я. - Я среди вас четыре года живу. Учу ваших детей. Не жалуюсь. Трудно бывало. И дров не хватало, и керосину, и хлеба. Вы мне помогали, я вас за это уважаю и люблю. Но сейчас...

Я запнулась, перевела дух.

- Сейчас кто-то из вас написал на меня донос. Кто-то решил, что я враг народа. Что я... антисоветчица какая-то.

В зале стояла тишина. Только ребенок где-то захныкал, и мать зажала ему рот ладонью.

- Так вот я спрашиваю, - и тут голос мой окреп, поднялся, зазвенел под низким потолком. - Кто? Кто это сделал? Пусть встанет и скажет мне в глаза! Я хочу знать - за что? В чем я провинилась? Что такого сказала вашим детям, что заслужила... вот это?

Все молчали. Мужики у стен переглядывались, бабы опустили головы.

И тут встала Клавдия Рыбкина.

Медленно, тяжело, будто пудовые гири к ногам были привязаны. Лицо у нее пошло пятнами, как у коровы-пеструхи. Губы затряслись.

- Ну я, - выдавила она. - Я написала. И что?

В клубе ахнули. Кто-то выругался, Кузьмин подался вперед, хотел что-то сказать, но Громов положил ладонь на стол, и этого хватило.

Я смотрела на Клавдию, она смотрела на меня. И столько ненависти плескалось в ее глазах, черной, густой, застарелой, что я отступила на шаг.

- За что? - спросила я тихо.

- За что?! - голос у Клавдии сорвался на визг. - Вовку моего погубила, вот за что! Второгодник, говоришь? Семилетку, говоришь, не потянет?! А он у меня один! Один на всю жизнь! Муж на войне остался, я одна его подняла, а ты его на улицу?!

Она задыхалась, слова выскакивали из нее, как горох из дырявого мешка.

- Все ее хвалят, Анна Петровна, Анна Петровна! Святая! А она моего сына гнобит! За что ему двойки? За что на второй год оставила? Другим - пятерки, а моему - кукиш?! Я к ней пришла, а она мне, мол, ленивый ваш Вовка, ленивый! Да он не ленивый! Он... Он просто...

Она замолчала. Слезы потекли по щекам, по подбородку, закапали на телогрейку.

Я стояла и не знала, что сказать. Злость, да, злость билась во мне, подкатывала к горлу. Но и другое что-то, жалость, что ли? А, может, стыд? Не пойму.

- Клавдия Степановна, - начала я, - Вовка ваш...

И тут Громов поднялся.

Я никогда не видела его стоящим во весь рост. Он оказался огромным, под самую притолоку. Плечи расправились, руки повисли вдоль тела, ладони были похожи на лопаты.

Он не повысил голоса. Говорил так же негромко, как и всегда, но каждое слово падало в тишину, как камень в колодец.

- Клавдия. Ты что сделала? Ты понимаешь?

Она всхлипнула, утерла лицо рукавом.

- Ты бабу работы лишить хотела. А может, и посадить. За что? За то, что правду тебе сказала? - он помолчал, и я видела, как дернулась жилка у него на виске. - Я твоего Вовку знаю. Сам ему уши драл, когда он у меня яблоки воровал. Лоботряс он, Клавдия, бездельник. И не учительница в том виновата, а ты. Потому что распустила его, потому что слова поперек не скажешь.

Клавдия вскинулась, хотела что-то ответить, но Громов поднял руку.

- Молчи. Наговорилась уже.

Он повернулся к Кузьмину.

- Бумагу эту - в печку. Характеристику на Анну Петровну я сам напишу. А ты, - он посмотрел на меня, и я впервые увидела, какие у него глаза, серые, прозрачные, как осенняя вода. - Ты учи дальше. И ничего не бойся.

Он надел кепку и вышел, дверь за ним хлопнула. В помещение ворвался холодный октябрьский ветер.

Ночью я не спала. Смотрела в потолок, слушала, как ветер гудит в трубе. Я думала о Громове, о его руках, о его голосе. О том, как он сказал: «Не бойся». Просто не бойся. И все.

А еще думала о Клавдии. Завтра я увижу ее у колодца или в магазине, или просто на улице. Как теперь смотреть ей в глаза? И как она будет смотреть в мои?

Думала о Вовке. Балбес-балбесом, а ведь парнишка-то не пропащий. Руки золотые, сама видела, как он скворечник мастерил, любо-дорого смотреть. Может, в ремесленное ему пойти? Может, там из него человек выйдет?

А может, я и впрямь виновата. Не в том, в чем доносы пишут, в другом. В том, что не разглядела за двойками человека. За ленью не заметила одиночества. За грубостью - страх.

Господи, как же трудно быть учителем во все времена! Но иначе нельзя.

Под утро я все-таки заснула. Мне снился Громов, молчаливый, огромный, с глазами цвета осенней воды. Он стоял на берегу реки, смотрел на ту сторону, и я знала, что он видит что-то такое, чего мне не увидеть никогда.

А потом он обернулся и сказал:

- Не бойся.

И я проснулась.

Комиссия приехала через неделю - двое в серых пальто, с портфелями. Я ждала их в учительской, приготовила чай. Руки не дрожали. Видимо, уже отдрожали свое.

Но они даже чай пить не стали. Повертели в руках характеристику, которую Громов написал. Я потом читала ее, три страницы убористым почерком про мои уроки, про детей, про то, как я в сорок третьем медаль «За боевые заслуги» получила.

Откуда он все это знал - не представляю. Члены комиссии переглянулись меж собой, пожали плечами.

- Сигнал не подтвердился, - сказал старший, пряча бумаги в портфель. - Работайте, товарищ Соколова.

И уехали. Только пыль за машиной поднялась и осела.

С Клавдией мы не разговаривали до самой весны, она обходила меня стороной, увидит издали, свернет в переулок. Я тоже не искала с ней встреч. Что скажешь? Простила? Не простила? Сама не знала.

А в марте Вовка заболел скарлатиной. Фельдшер наш только руками развел, в район надо срочно. А как везти? Распутица, дороги развезло, ни на телеге, ни на машине.

Громов сам понес его на руках. Двенадцать километров до райцентра, по колено в грязи, с больным мальчишкой на закорках. Я узнала потом, что Клавдия бежала за ним, выла, падала, он ее не слушал. Донес. Вовку спасли.

После этого Клавдия пришла ко мне. Стояла на пороге, молчала, потом сунула мне в руки узелок - пироги с капустой, еще теплые - и ушла. Ни слова не сказала. Да и не надо слов.

Вовку я перевела в ремесленное осенью. Сама ездила в район, договаривалась. Через три года он стал токарем, хорошим, между прочим. Женился, детей народил. Когда приезжает в село, заходит ко мне, чай пьем. Про старое не вспоминаем.

А Громов... Громов так и остался молчаливым. Но что-то между нами переменилось. Встретимся на улице, он кивнет, чуть задержит взгляд. Я кивну в ответ. И этого хватало.

Через два года он утонул, спасал колхозное стадо, когда река разлилась. Коров вытащил всех до единой, а сам не выплыл. Нашли его ниже по течению, за островом, где ивы.

Хоронили всем селом. Клавдия стояла рядом со мной, и я чувствовала, как вздрагивает ее плечо.

А я смотрела, как опускают гроб, и думала: вот человек, который за всю жизнь сказал мне, может, двадцать слов. И два из них - «не бойся» - я буду помнить до смерти❤️ подписывайтесь, чтобы видеть лучшие рассказы канала 💞