– Дин, ну ты же умная женщина. Зачем тебе платье в шкафу? Пылится, моль жрёт. Отдай Настеньке — девочка будет счастлива.
Рита говорила по телефону таким тоном, будто объясняла очевидное. Спокойно, рассудительно, как с ребёнком, который не понимает, почему надо делиться.
Я стояла у окна на кухне. За окном — апрель, мокрый асфальт, голые деревья. На левом запястье — мамины часики, золотые, маленькие, с круглым циферблатом. Она носила их двадцать лет. Я ношу три года. С тех пор, как её не стало.
– Рита, это не просто платье, – сказала я.
– Конечно не просто! Красивое, дорогое. Именно поэтому глупо держать его в шкафу. Настенька в июле выходит замуж, денег в обрез, а тут готовое платье. Размер тот же — я уточняла.
Она уточняла. Размер моего свадебного платья. Не спросив, не намекнув — уточнила и позвонила с готовым решением.
Двенадцать лет назад мы с мамой выбирали это платье. Полгода копили. Я откладывала с каждой зарплаты — работала тогда администратором в гостинице, двадцать восемь тысяч. Мама откладывала со своей пенсии. Шестнадцать тысяч пенсия. Откладывала по три каждый месяц — отказывала себе в лекарствах, покупала дешёвый творог вместо нормального, не ходила к парикмахеру. Я узнала об этом потом, когда платье уже висело на вешалке в свадебном салоне, и мама стояла рядом, трогала кружево кончиками пальцев и говорила: «Ты будешь самая красивая, Диночка».
Восемьдесят семь тысяч рублей. Для нас тогда — состояние.
Платье цвета топлёного молока. Не белое — мама настояла. «Белое — пустое, а вот такое, тёплое, — живое». Кружевной лиф, ручная вышивка, юбка в пол. Мы объехали четыре салона, прежде чем нашли. Мама увидела его первая. Показала пальцем и сказала: «Вот это — твоё».
Через три года после свадьбы у мамы нашли опухоль. Через полгода её не стало. Платье осталось. Висит в чехле, в шкафу, на отдельной вешалке. Я открываю чехол раз в несколько месяцев. Не надеваю — просто трогаю кружево. Как мама трогала в салоне.
И вот Рита звонит и говорит: моль жрёт.
– Я подумаю, – сказала я.
– Чего тут думать? Настенька ждёт. Я ей уже рассказала.
Она уже рассказала. Пообещала дочери моё платье, не спросив меня. Поставила перед фактом.
– Рита, я подумаю, – повторила я. И положила трубку.
Руки скрестились на груди сами. Привычка — когда внутри начинает закручиваться. Я стояла на кухне и смотрела на часики. Стрелка на двенадцати. Полдень. Мама умерла в полдень. Я запомнила время по этим часикам — сняла с её руки в больнице, надела на свою и посмотрела: двенадцать ноль-ноль.
Вечером я рассказала Артёму.
– Рита хочет, чтобы я отдала свадебное платье Насте.
Он сидел на диване, ноутбук на коленях. Поднял глаза.
– Ну а что? Настя правда замуж выходит. Платье хорошее. Всё равно висит.
Всё равно висит. Мамина шубка тоже висела — я отдала Рите четыре года назад, когда та сказала «мне на зиму нечего надеть, а у тебя Артём зарабатывает». Мамина шубка, норковая, мама носила по праздникам. Отдала — потому что Рита сказала «мы же семья».
– Артём, это платье — память о маме.
– Дин, я понимаю. Но может, мама бы и хотела, чтобы Настя в нём была? Мама же добрая была.
Мама была добрая. Слишком добрая. Она бы отдала. И я бы потом ненавидела себя за то, что позволила.
Я не ответила. Ушла в спальню. Открыла шкаф. Расстегнула чехол. Кружево — чуть пожелтело, но целое. Вышивка — каждый стежок на месте. Запаха нет — я храню с лавандовыми мешочками, меняю раз в полгода. Никакой моли, Рита.
Я провела пальцами по лифу. Мамины пальцы были здесь. В салоне, двенадцать лет назад. Она стояла сзади, пока я смотрела на себя в зеркало, и поправляла бретельку. «Идеально, Диночка. Идеально».
Я застегнула чехол. Закрыла шкаф. И легла спать.
Через три дня позвонила свекровь.
– Диночка, доченька, – Валентина Фёдоровна всегда начинала с «доченька», когда хотела попросить о чём-то неудобном. – Рита мне рассказала про платье. Ну зачем ты упрямишься? Настенька – первая внучка, свадьба, праздник. А платье что — висит. Не икона же. Отдай, и все будут довольны.
Не икона. Не святыня. Просто тряпка в шкафу.
– Валентина Фёдоровна, это платье мы с мамой вместе покупали. Мама копила на него полгода. Для меня оно — не просто вещь.
– Я всё понимаю, Диночка, но мама твоя — Царствие Небесное — она бы первая отдала. Она же не жадная была. А ты в кого такая?
В кого. Я стала жадной. Потому что не хочу отдавать последнее, что связывает меня с мамой.
Я промолчала. Свекровь подождала и добавила:
– Ритуля расстроилась очень. Говорит, ты её обидела.
Я. Обидела. Тем, что не отдала своё платье.
– Я не хочу его отдавать, – сказала я. Ровно. Без крика. Просто — нет.
– Ну, смотри, Дина. Тебе с этой семьёй жить.
Она положила трубку. Я сидела с телефоном в руке и считала. Не звонки — вещи. Шесть раз за двенадцать лет Рита забирала у меня что-то. Не просила — требовала. С улыбкой, с обоснованием, с «мы же семья».
Первый раз — сервиз. Чайный, на шесть персон, свадебный подарок от моей тёти. Рита пришла в гости, увидела, сказала: «Ой, какой! Мне такой нужен, у меня дома пить не из чего». У неё дома было из чего — я видела её кухню. Три набора, шкаф забит. Но я отдала. Потому что Артём сказал: «Дин, ну что тебе, жалко?» Семь тысяч рублей.
Второй — коляска. Полина, дочка Риты, родилась, и Рита сказала: «У вас детей нет, зачем вам коляска, а нам пригодится». Я тогда не поняла — какая коляска? У нас не было коляски. Потом выяснилось: Рита имела в виду коляску, которую мне подарила подруга на будущее — новую, в упаковке, стоявшую в кладовке. Двадцать четыре тысячи. Рита как-то узнала и приехала забрать. Я отдала.
Третий — мамина шубка. Четвёртый — набор постельного белья, итальянского, который мне подарили на годовщину свадьбы — Рита сказала: «У Насти в комнате застелить нечем». Одиннадцать тысяч. Пятый — зимние сапоги, которые я надела два раза. Рита увидела, сказала: «Мне не размер, но Насте подойдут». Девять тысяч.
Пять раз я отдала. Каждый раз — «мы же семья». Каждый раз — Артём: «Ну зачем ссориться». Каждый раз — свекровь: «Ритуля просто такая, прямая, не обижайся».
Общая сумма — я прикинула в голове — больше пятидесяти тысяч. Без шубки — с шубкой мама покупала сама, цену я не знала.
Шестой раз — платье. Восемьдесят семь тысяч. И память, которую в рубли не переведёшь.
Я положила телефон. Посмотрела на часики. Стрелка ушла с двенадцати. Время шло. Рита ждала.
Через неделю — суббота, утро — звонок в дверь. Я открыла. На пороге — Рита. Рыжие волосы, длинное пальто, громкий голос. И рядом — Настя. Тихая, худенькая, в джинсах и куртке не по погоде. Смотрела в пол.
– Мы на примерку! – объявила Рита и шагнула внутрь. – Настенька, заходи.
Примерку. Она привела дочь примерять моё платье. Без звонка, без договорённости, без моего согласия.
– Рита, я не говорила, что отдам, – сказала я.
– Дина, ну давай хотя бы померим. Может, и не подойдёт — тогда разговор закрыт. А если подойдёт — зачем деньги тратить?
Она уже снимала ботинки. Настя стояла в коридоре, не двигалась. Я посмотрела на неё — девятнадцать лет, тонкие руки, опущенные плечи. Она выглядела так, будто хотела провалиться сквозь пол.
– Настя, ты хочешь чаю? – спросила я.
– Да, – тихо. – Спасибо.
Рита прошла в гостиную. Разглядывала мебель, трогала занавески — привычка. Каждый раз, когда она приходила, я потом находила следы: сдвинутая ваза, открытая дверца шкафа.
Я налила Насте чай. Мы стояли на кухне, вдвоём. Рита была в комнате — голос оттуда, что-то говорила Артёму по телефону.
Настя обхватила кружку двумя руками. Пила маленькими глотками. Потом подняла глаза.
– Тётя Дина, – шёпотом. – Я не хочу ваше платье.
Я замерла.
– Что?
– Мне мама сказала молчать. Но я не хочу. Оно ваше. Ваша мама его выбирала. Я знаю. Мне мама ваша нравилась, она добрая была. Я бы не смогла его надеть.
Она говорила быстро, шёпотом, оглядываясь на дверь.
– Я себе платье нашла. В интернете. Двадцать три тысячи. Простое, но красивое. Мне нравится. Но мама говорит — зачем тратить, если есть бесплатное.
Бесплатное. Моё платье, за которое мама не ела нормально полгода, — бесплатное.
– Настя, а жених знает?
– Лёша? Он сказал — какое хочешь, в таком и будь. Он не понимает, зачем мама так.
– А ты маме говорила, что не хочешь?
Настя опустила глаза.
– Пыталась. Она сказала: «Не лезь, я знаю, как лучше».
Из гостиной раздался голос Риты:
– Настя! Иди сюда, мерить будем!
Настя поставила кружку. Посмотрела на меня. Глаза — испуганные, виноватые.
– Тётя Дина, пожалуйста, не говорите маме, что я вам сказала. Она будет злиться.
Я кивнула. И пошла в гостиную.
Рита стояла перед шкафом. Открытым шкафом. Чехол с платьем — в её руках. Она уже расстегнула молнию.
Меня как кипятком окатило. От макушки до пяток — жар.
– Рита, – голос мой был тихий, но она остановилась. – Положи на место.
– Да что ты как собака на сене! Дай хоть посмотреть —
– Положи. На. Место.
Она посмотрела на меня. Я стояла в дверях, руки скрещены. Часики на запястье. Секундная стрелка бежала по кругу.
Рита положила чехол обратно. Медленно. С обиженным лицом.
– Ладно, Дина. Я поняла. Значит, платье тебе дороже семьи.
– Рита, это платье — память о маме.
– Твоя мама — Царствие Небесное — умерла три года назад. А Настенька живая. И ей нужно платье. Сейчас. На свадьбу. Через два месяца.
– Настя может купить своё.
– На какие деньги? Ты знаешь, сколько стоит свадьба? Ресторан — двести тысяч. Кольца — сорок. Фотограф — двадцать пять. А платье — ещё двадцать-тридцать? Где я возьму?
Двести тысяч на ресторан — есть. Сорок на кольца — есть. А двадцать три на платье, которое Настя сама нашла — нет? Значит, проще забрать моё?
Но я не стала спорить. Не тогда.
– Рита, я сказала — нет. Пожалуйста, уходи.
Она одевалась молча. В коридоре — Настя, уже в куртке. Рита дёрнула молнию на сапоге.
– Ты пожалеешь, Дина. Я на семейном обеде всё скажу. Пусть все знают, какая ты.
Дверь хлопнула. Я осталась в коридоре. Тишина. Запах Ритиных духов — сладких, резких. Держался минуту, потом ушёл.
Я подошла к шкафу. Чехол — на месте. Молния — расстёгнута, Рита не закрыла. Я застегнула. Провела ладонью по ткани чехла. Внутри — кружево, вышивка, мамины руки.
Артём пришёл вечером. Я уже знала, что Рита ему звонила — он был тихий, не смотрел в глаза.
– Рита сказала, ты её выгнала.
– Я попросила уйти.
– Дин, она расстроена. Мама звонила, плачет.
– Твоя мама плачет, потому что Рита велела ей плакать.
Он сел за стол. Потёр лоб.
– Может, проще отдать? Ну платье и платье. Ты же его не носишь.
Я посмотрела на него. Долго. Он заёрзал.
– Артём, когда Рита забрала мамину шубку — ты сказал «проще отдать». Когда забрала сервиз — «проще отдать». Коляску — «проще». Бельё — «проще». Сапоги — «проще». Пять раз ты говорил «проще». Шестого не будет.
Он молчал. Потом сказал:
– Она созывает семейный обед. В воскресенье. У мамы. Хочет «решить по-человечески».
По-человечески. При маме, при Артёме, при Ритином муже Геннадии, который кивает на каждое слово жены. Четверо против одной. По-человечески.
– Хорошо, – сказала я. – Поедем.
В ту ночь я не спала. Лежала и считала. Не вещи — слова. Что я скажу, если Рита начнёт. Что я скажу, если свекровь заплачет. Что я скажу, если Артём скажет «ну Дин, ради мира».
И что я скажу о Насте.
Настя просила не говорить. Девятнадцать лет, тихая, стесняется. Мама, которая не слушает. Она доверилась мне. «Пожалуйста, не говорите маме».
Но если я не скажу — Рита будет давить. «Настенька мечтает, Настенька ждёт, Настенька расстроится». И все будут думать, что девочка действительно хочет моё платье. Что я отказываю ребёнку в мечте. Что я — жадная.
Я трогала часики в темноте. Гладкий металл, тёплый от кожи. Мама, что бы ты сказала?
Мама бы сказала: «Диночка, решай сама. Ты взрослая».
Нет. Мама бы сказала другое. Мама бы сказала: «Не отдавай. Это наше с тобой».
Воскресенье. Дом свекрови. Трёхкомнатная квартира на Ленинском, мебель из девяностых, ковёр на стене, хрусталь в серванте. Запах — щи и пирожки.
За столом — шесть человек. Валентина Фёдоровна во главе, красная от плиты. Рита — справа, Геннадий рядом, молчаливый, тяжёлый, ест и не вмешивается. Артём — слева от матери. Я — рядом с Артёмом. Насти нет — Рита её не привезла. «Это взрослый разговор».
Сели. Разлили щи. Валентина Фёдоровна положила каждому по пирожку. Минуту ели молча. Потом Рита положила ложку.
– Ну что, давайте по-честному. Дина, я тебя при всех спрашиваю: ты отдашь платье Настеньке на свадьбу — или нет?
Прямо. В лоб. При всех.
Я тоже положила ложку.
– Нет.
Рита откинулась на стуле.
– Вот. Все слышали? Нет. Платье пылится в шкафу двенадцать лет, а Дине для племянницы жалко. Мама, ты слышишь?
Валентина Фёдоровна закивала:
– Диночка, ну как же так? Настенька — первая внучка. Праздник. Неужели тебе вещь дороже человека?
Я почувствовала, как руки скрещиваются на груди. Привычка. Защита. Но в этот раз я их разжала. Положила на стол. Ладони вниз. Часики блеснули в свете люстры.
– Валентина Фёдоровна, – сказала я ровно, – это платье мы с мамой покупали вместе. Мама копила на него полгода со своей пенсии. Шестнадцать тысяч пенсия — три откладывала каждый месяц. Не покупала себе лекарства, ела дешёвый творог. Восемьдесят семь тысяч мы за него заплатили. Через три года после свадьбы мама умерла. Платье — единственное, что мы с ней выбирали вместе.
Тишина. Геннадий перестал жевать. Артём смотрел в тарелку.
– Мы все это знаем, – сказала Рита. – И все сочувствуем. Но мёртвым платье не нужно. А живым — нужно.
Мёртвым не нужно. Моя мама — «мёртвая, которой не нужно».
– Рита, – сказала я, – давай поговорим не о платье. Давай поговорим о том, как ты двенадцать лет забираешь мои вещи.
Она моргнула. Быстро, часто.
– Что?
– Сервиз — свадебный подарок от моей тёти. Ты пришла в гости и забрала. Семь тысяч. Коляска — новая, в упаковке, подарок от подруги. Ты узнала, что она у нас в кладовке, и приехала забрать. Двадцать четыре тысячи. Мамина шубка — норковая, мама носила по праздникам. Ты сказала, что тебе «нечего надеть». Постельное бельё — итальянское, подарок на годовщину. Одиннадцать тысяч. Сапоги зимние — я надела два раза. Девять тысяч. Пять раз за двенадцать лет. Больше пятидесяти тысяч. Каждый раз — «мы же семья».
Я говорила ровно. Без крика. Каждую цифру — отдельно. Как пункты в ведомости.
Рита покраснела. Не от стыда — от злости.
– Ты что, бухгалтерию вела? Записывала? Это же мелочно, Дина. Мы семья, мы делимся!
– Мы не делимся, Рита. Ты — берёшь. Я — отдаю. Это не обмен. Ты ни разу ничего не дала в ответ. Ни разу.
– Я у вас бываю! Я маме помогаю! Я Артёму рубашки на день рождения покупаю!
– Рубашка стоит три тысячи. Коляска — двадцать четыре. Посчитай разницу.
Валентина Фёдоровна всхлипнула:
– Девочки, ну зачем вы? На деньги всё переводите. Мы же родные люди.
– Валентина Фёдоровна, – я повернулась к ней, – я двенадцать лет молчала. Потому что Артём каждый раз говорил «проще отдать». Потому что вы каждый раз говорили «Ритуля просто такая». Но сейчас Рита хочет забрать последнюю память о моей маме. И я молчать не буду.
Рита встала. Стул отъехал, задел сервант — хрусталь звякнул.
– Настенька мечтает об этом платье! Ты ей отказываешь! Ребёнку!
И тут я сказала то, что обещала не говорить.
– Рита, Настя не хочет это платье.
Тишина. Даже Геннадий поднял голову.
– Что? – Рита произнесла это тихо. Впервые за весь обед — тихо.
– Когда ты привела её ко мне на «примерку», Настя на кухне сказала мне, что не хочет моё платье. Она нашла своё — за двадцать три тысячи, в интернете. Ей нравится. Но ты ей сказала молчать.
Рита стояла. Рот полуоткрыт. Рыжие волосы — прядь прилипла к щеке, она вспотела.
– Она не могла так сказать.
– Сказала. Шёпотом, на кухне, пока ты рылась в моём шкафу.
– Ты врёшь.
– Позвони ей. Спроси. При всех.
Рита не позвонила. Она сгребла сумку со стула, ткнула Геннадия в плечо — «пошли» — и вышла. Дверь не хлопнула. Закрылась тихо. Это было хуже, чем хлопок.
Валентина Фёдоровна плакала. Артём сидел, откинувшись на стуле, и смотрел в потолок. Геннадий ушёл за Ритой — его шаги по лестнице, тяжёлые, как и он сам.
Я сидела за столом. Щи остыли. Пирожок — надкусанный, рядом с тарелкой. Часики на запястье тикали в тишине.
Внутри было пусто. Не легко, не свободно — пусто. Я сказала всё. Цифры, факты, правду. И Настин секрет. Который она просила не выдавать.
Я встала. Убрала тарелки в раковину. Помыла. Валентина Фёдоровна так и сидела за столом, промокала глаза салфеткой.
– Валентина Фёдоровна, спасибо за щи, – сказала я. – Вкусные, как всегда.
Она не ответила.
Мы ехали домой молча. Артём за рулём, я рядом. Фонари мелькали — жёлтые, белые, жёлтые. Дождь начался, дворники скрипели.
– Ты могла не говорить про Настю, – сказал Артём, не отрывая глаз от дороги.
– Могла.
– Она же просила.
– Просила.
– Тогда зачем?
Я помолчала. Потом сказала:
– Потому что если бы я не сказала, через неделю Рита пришла бы снова. С мамой. С тобой. И снова — «Настенька мечтает». И ты бы сказал «ну Дин, ради Насти». И я бы сдалась. Как пять раз до этого.
Он молчал до самого дома. Потом заглушил мотор и сказал:
– Может, зря ты так при всех.
Может. Может, не при всех. Может, без цифр. Может, без Насти. Может — но пять раз «может» уже было. И каждый раз я «может» уступала.
Дома я открыла шкаф. Чехол на месте. Молния застёгнута. Я не стала открывать. Просто положила ладонь на ткань. Постояла.
Прошло шесть недель. Рита не звонит. Не пишет. Артём говорит — она рассказала всей родне, что я «жадина и предательница». Двоюродная тётка Валентины Фёдоровны позвонила и сказала: «Дина, как не стыдно, ребёнку платье пожалела». Я объяснять не стала. Положила трубку.
Свекровь звонит Артёму каждый день. Плачет. Просит «помирить девочек». Артём слушает, кивает, кладёт трубку и говорит мне: «Может, позвонишь Рите?» Я не звоню.
Раз в неделю он говорит: «Может, зря ты так при всех». Как мантру. Каждое воскресенье. После разговора с матерью.
Настя написала мне в пятницу. Сообщение в мессенджере, короткое:
«Тётя Дина, спасибо. Мама купила мне другое платье. То, которое я хотела. Двадцать три тысячи. Но со мной неделю не разговаривала. Сейчас разговаривает, но на свадьбу вас не позовёт. Простите, это не я решаю. Лёша говорит — это неправильно. Я тоже так думаю. Но мама есть мама».
Меня не пригласили на свадьбу. Свадьба через три недели. Артёма пригласили — он брат. Меня — нет.
Платье висит в шкафу. В чехле, на отдельной вешалке. Кружево цвета топлёного молока. Мамины пальцы на лифе — я их не вижу, но знаю, что они там. Там, где она поправляла бретельку и говорила: «Идеально, Диночка».
Надо было отказать при всех и выдать Настин секрет? Или можно было просто сказать «нет» — без списка вещей и без того, чтобы подставлять девочку?