Зима в тот год выдалась снежной. Татьяна приехала в деревню в субботу утром, и ещё на подходе к отцовскому дому поняла, что случилось что-то неладное. Из трубы не шёл дым, тропинка к крыльцу исчезла под сугробом, и только чёрные окна смотрели на неё пусто и тревожно.
Она вошла без стука, дверь оказалась незаперта. В доме было холодно, как на улице, пахло сыростью и запустением. Отец сидел в кухне за столом, укутанный в три одеяла, в шапке и валенках. Перед ним стояла кружка с остывшим чаем, а руки, большие, тяжёлые руки с узловатыми пальцами, неподвижно лежали на столешнице. Он смотрел в одну точку куда-то в угол и не сразу обернулся на её шаги.
Только когда Татьяна опустилась рядом с ним на колени и взяла его ладони в свои, он медленно перевёл на неё взгляд. Глаза у него были ясные, совершенно спокойные, и от этого спокойствия Татьяне стало страшно.
— Пап, ты чего? — спросила она тихо, хотя уже всё поняла. — Ты же замёрзнешь здесь. Ты давно печь не топил?
Он хотел ответить, открыл рот, но из горла вырвался только невнятный хрип. Тогда он просто пожал плечами и снова уставился в угол.
Врача Татьяна вызвала в тот же день. Фельдшер, немолодая усталая женщина, осмотрела отца, покачала головой и сказала:
— Инсульт. Давний, недели две назад. Хорошо, что вы приехали, ещё немного, и всё могло кончиться плохо. Но теперь что уж… речь может и не вернуться.
Две недели. Значит, он пролежал здесь один, без помощи, без еды, пока она на работе считала чужие цифры и думала, что у отца всё в порядке. Татьяна заплакала, но тихо, чтобы он не видел. А потом начала собирать вещи.
— Поехали, пап, — сказала она, присаживаясь рядом. — Поехали ко мне. Здесь ты один не справишься.
Он долго не соглашался. Качал головой, мычал что-то сердитое, показывал рукой на стены, на печь, на огород за окном. Всю свою жизнь он прожил здесь, в этом доме, который сам срубил, где каждая доска была знакома, каждая половица помнила шаги его и матери. Но мать умерла пять лет назад, и теперь он остался совсем один.
Татьяна не спорила, не уговаривала. Она просто сидела рядом, держала его за руку и ждала. А когда за окном начало темнеть и в доме стало совсем холодно, отец вдруг вздохнул глубоко и кивнул.
Она везла его в город на перекладных, потому что своей машины у неё не было. Сначала на попутке до райцентра, потом на автобусе. Отец сидел у окна, смотрел на уходящие вдаль поля и леса, и Татьяна видела, как по щеке у него ползёт слеза. Он не вытирал её, словно не замечал.
В городе первое время было трудно обоим. Отцовская квартира, её двушка в панельной девятиэтажке, казалась ему чужим и враждебным миром. Он вздрагивал от каждого звука: от гула лифта за стеной, от криков детей на площадке, от лая соседской собаки. Подолгу сидел у окна и смотрел во двор, где всё было не так, как в деревне: вместо земли — асфальт, вместо забора — ровные ряды машин, вместо тишины — вечный шум.
Татьяна уходила на работу в восемь утра, возвращалась в семь вечера. Всю дорогу в автобусе и обратно она думала только об одном: как там отец, поел ли, не случилось ли чего. Деньги были небольшие, но она договорилась с соседкой Зинаидой Павловной, бывшей медсестрой, чтобы та заглядывала к нему днём.
Зинаида Павловна денег не брала, говорила, что ей не трудно, что всё равно сидит дома одна. Но Татьяна в знак благодарности приносила ей продукты, покупала лекарства, которые той требовались постоянно, и каждую субботу пекла пирожки. Так они и держались друг за друга.
Отцу становилось лучше. Он начал потихоньку вставать, сначала держась за стену, потом с ходунками. Ходил по квартире, трогал вещи, рассматривал их так, будто видел впервые. Руки его, тяжёлые рабочие руки, которыми он всю жизнь клал печи, тесал брёвна, копал огород, искали дела. А дела не было.
Однажды Татьяна пришла с работы и застала его на кухне. Он стоял у раковины, опираясь на ходунки, и старательно тёр тарелку губкой. На плите громоздилась стопка чистой посуды. Услышав её шаги, отец обернулся и улыбнулся — виновато и довольно одновременно.
Она подошла, взяла тарелку из стопки. На ней остались жирные разводы и присохшие крошки. Слепой бы лучше вымыл. Но отец смотрел на неё с такой надеждой в глазах, что Татьяна сглотнула комок в горле и сказала:
— Спасибо, пап. Хорошо помыл.
Он кивнул, удовлетворённо хмыкнул и, тяжело переставляя ходунки, пошёл в комнату к телевизору. Вечером, когда он заснул, Татьяна потихоньку перемыла всю посуду заново, стараясь не шуметь.
Так у них и повелось. Каждый день отец находил себе занятие. Раскладывал книги на полке ровными стопками, и Татьяна потом долго переставляла их обратно, потому что он путал порядок. Сортировал лекарства в аптечке и непременно перекладывал всё с места на место. Вытирал пыль и оставлял разводы на полированной мебели.
А ещё он завязывал узелки.
На бельевой верёвке, что была натянута в ванной, каждое утро появлялись новые узелки. Три, четыре, иногда пять. Зачем он это делал, Татьяна не понимала. Когда она спрашивала, отец мычал что-то невнятное и показывал пальцем себе на голову.
— Чтобы не забыть, — догадалась она как-то.
Что именно он не хотел забыть, оставалось загадкой. Дни, события, лица? Или просто сам факт того, что он ещё жив и может делать хоть что-то?
Каждый вечер Татьяна развязывала эти узелки. А наутро они появлялись снова. Это стало их молчаливым разговором. Он завязывал — она развязывала. Он пачкал — она мыла. Он путал — она раскладывала. Со стороны это могло показаться бессмысленным. Но Татьяна понимала: отец просыпается каждое утро и идёт искать себе работу. А это значило, что он живёт.
Старшая сестра Вероника звонила раз в неделю, по воскресеньям. Голос у неё был бодрый, деловой, и разговор всегда начинался одинаково:
— Ну, как вы там? Как папа?
— Нормально, — отвечала Татьяна. — Потихоньку.
— Смотри за ним, я скоро приеду. Привезу фруктов.
Вероника работала в крупной компании, занимала какую-то хорошую должность, носила дорогие костюмы и часто летала в командировки. Татьяна никогда не завидовала сестре, но иногда ловила себя на мысли, что они говорят на разных языках.
Когда Вероника впервые приехала, через месяц после переезда отца, она привезла большой пакет с экзотическими фруктами — киви, манго, какими-то яркими ягодами в пластиковой коробке. Поцеловала отца в щёку, достала телефон, сфотографировала его на фоне окна и тут же выложила снимок на своей странице.
— Ты неправильно его кормишь, — сказала она Татьяне, заглянув в холодильник. — Почему он такой худой?
— Он ест плохо. Глотать ему трудно.
— Так надо протирать!
— Я и протираю.
— Значит, неправильно протираешь.
Татьяна промолчала. Спорить с Вероникой было бесполезно, она всегда знала всё лучше всех. Поговорив ещё полчаса о своей работе, о том, как она устаёт, и какой у неё трудный начальник, Вероника собралась уезжать. Поцеловала отца ещё раз, чмокнула Татьяну в щёку и ушла, оставив после себя запах дорогих духов и чувство вины, которое Татьяна долго не могла заглушить.
Отец смотрел в окно вслед машине сестры и улыбался. Он любил обеих дочерей одинаково. Татьяна знала это точно.
Прошёл год. Потом второй. Отец привык к городу, перестал вздрагивать от шума, научился включать телевизор и даже различал кнопки на пульте. Но узелки на верёвке завязывал каждое утро. И каждую ночь Татьяна их развязывала.
Так прошло четыре года.
Узелки на бельевой верёвке появлялись каждое утро. Отец вставал рано, когда Татьяна ещё собиралась на работу, брался за ходунки и медленно, тяжело переставляя ноги, шёл в ванную. Там он подолгу стоял, глядя на верёвку, потом поднимал дрожащую руку и начинал завязывать.
Получалось у него плохо. Пальцы слушались с трудом, узелки выходили кривые, слабые, иногда расползались сразу. Но отец упрямо продолжал. Мог завязать три, мог пять, мог только один — если руки совсем не держали. Татьяна видела это краем глаза, когда забегала в ванную за полотенцем, но никогда не мешала.
— Пап, ты зачем это делаешь? — спросила она как-то, не выдержав.
Он обернулся, посмотрел на неё долгим взглядом, потом поднял палец и постучал себя по виску. Показал на узелки, потом снова на голову. И развёл руками — мол, как же иначе?
— Чтобы не забыть? — догадалась Татьяна. — А что не забыть-то?
Он только плечами пожал. Может, хотел сказать, но не мог. А может, и сам не знал. Просто чувствовал, что так надо.
Вечером, когда отец засыпал под ровный говор телевизора, Татьяна приходила в ванную и развязывала узелки. Это стало таким же привычным делом, как перемывать посуду или перекладывать лекарства. Она делала это быстро, почти не глядя, думая о своём. А наутро узелки появлялись снова.
Соседка Зинаида Павловна однажды застала её за этим занятием. Зашла проведать отца днём, а Татьяна как раз вернулась с работы пораньше — подвернулась контора рядом с домом, заказчица попросила бумаги на подпись, заодно и домой забежала.
— Это что ж такое? — спросила Зинаида Павловна, увидев, как Татьяна распутывает бельевую верёвку. — Ты чего это делаешь?
— Развязываю, — улыбнулась Татьяна. — Папа каждое утро завязывает, а я вечером развязываю.
— Зачем?
— Не знаю. Говорит, чтобы не забыть. А что забыть — не объясняет. Да и не может уже.
Зинаида Павловна покачала головой, помолчала, а потом сказала тихо:
— Редкий ты человек, Таня. Я в больнице тридцать лет проработала, насмотрелась. Другие сдают родителей в дома престарелых и забывают. Звонят раз в год, и то если напомнишь. А ты тут с узелками этими… Смешное вроде дело, а душевное.
Татьяна смутилась, махнула рукой:
— Да что вы, Зинаида Павловна, это же отец. Как иначе?
— Вот именно что отец, — вздохнула соседка. — А для многих и отец не отец, когда старый да больной становится.
Она посидела немного, выпила чаю, собралась уходить. Уже в дверях обернулась:
— Ты сестре своей рассказывала, как вы тут живёте?
— Веронике? — переспросила Татьяна. — А что рассказывать? Она знает.
— Знает, — протянула Зинаида Павловна как-то недоверчиво. — Ну-ну.
И ушла, оставив после себя недосказанность.
Татьяна не придала этому значения. Вероника действительно знала, как они живут. Она звонила каждое воскресенье, ровно в семь вечера, и Татьяна подробно рассказывала: что папа ел, сколько спал, как ходил, что смотрел по телевизору. Вероника слушала, вздыхала, говорила, как ей тяжело на работе, и обещала приехать.
Приезжала она раз в месяц. Всегда с фруктами, всегда нарядная, всегда с телефоном наготове. Целовала отца, садилась рядом, обнимала за плечи и фотографировала. Потом долго сидела в телефоне, нажимала на кнопки, а через час появлялся снимок на её странице. Под фотографией писали: «Какая вы заботливая дочь», «Дай Бог здоровья вашему папе», «Счастья вашей семье». Вероника читала и улыбалась.
Один раз она приехала с какой-то женщиной. Татьяна как раз была дома, открыла дверь и увидела незнакомку в строгом пальто, с папкой в руках.
— А это кто? — спросила Татьяна.
— Знакомая, — отмахнулась Вероника. — Мы на минутку, документы кое-какие посмотреть.
Женщина прошла в комнату, поздоровалась с отцом, села за стол. Разложила бумаги, что-то писала, спрашивала Веронику шёпотом. Татьяна слышала обрывки фраз: «право собственности», «оценка», «рыночная стоимость».
— Ты чего задумала? — спросила она прямо.
— Ничего, — Вероника улыбнулась той самой улыбкой, которая означала, что спорить бесполезно. — Так, бумажки старые. Папин дом в деревне, надо документы проверить, вдруг пригодится.
— Зачем пригодится?
— Ну мало ли. Продать когда-нибудь или передать кому. Ты же не собираешься туда возвращаться?
Татьяна промолчала. Она действительно не собиралась возвращаться в деревню. Город стал её домом, здесь была работа, здесь была квартира, здесь была вся её жизнь. Но отцовский дом… Она вспомнила, как увозила его оттуда, как он смотрел в окно автобуса на уходящие поля. Для него этот дом был всем.
— Не надо ничего продавать, — сказала Татьяна тихо.
— Да кто говорит про продажу? — Вероника удивлённо подняла брови. — Я просто смотрю. Ты чего такая подозрительная?
Женщина собрала бумаги, кивнула Веронике и ушла. Вероника ещё немного посидела, поговорила ни о чем, поцеловала отца и тоже уехала.
А вечером Татьяна снова развязывала узелки на верёвке и думала о том, что сказала соседка. «Редкий ты человек». Какой же она редкий? Она просто делает то, что должна. А Вероника делает то, что считает нужным. У них всегда было по-разному.
Отец в тот вечер долго не засыпал. Сидел в кресле, смотрел на Татьяну, и глаза у него были тревожные. Она подошла, присела рядом, взяла за руку.
— Что, пап? — спросила она. — Болит что-то?
Он покачал головой. Потом поднял руку и показал на дверь. На ту самую дверь, в которую ушла Вероника.
— Всё хорошо, — сказала Татьяна. — Не волнуйся. Я рядом.
Он долго смотрел на неё, потом кивнул и закрыл глаза. А утром на верёвке появилось сразу семь узелков. Больше, чем когда-либо. Татьяна увидела их, когда собиралась на работу, и почему-то ей стало не по себе.
Она развязала их быстро, почти сердито. И ушла, стараясь не думать о плохом.
Шёл четвёртый год с того дня, как она привезла отца в город. Четвёртый год узелков, перемытой посуды, переложенных лекарств и Вероникиных звонков по воскресеньям.
Всё шло своим чередом. И ничто не предвещало того, что случится дальше.
В то воскресенье Татьяна с утра чувствовала какое-то беспокойство. Отец позавтракал плохо, отодвинул тарелку и долго смотрел в окно, хотя на улице ничего особенного не происходило — обычный городской двор, машины, редкие прохожие. Узелков в тот день он завязал всего два, и Татьяна, уходя на работу, подумала, что, может быть, ему хуже.
Но день прошёл обычно. Зинаида Павловна позвонила в обед, сказала, что отец поел, смотрит телевизор, всё хорошо. Татьяна успокоилась и занялась делами.
А вечером, когда она уже собиралась домой, позвонила Вероника.
— Ты дома? — спросила она без предисловий.
— Еду. А что?
— Я к вам с нотариусом. Нужно кое-что оформить, это быстро.
Татьяна остановилась посреди улицы, пропуская прохожих.
— С каким нотариусом? Зачем?
— Ой, не начинай, — голос Вероники звучал раздражённо. — Я всё объясню на месте. Ждите.
И отключилась.
Татьяна ехала в автобусе и всё пыталась понять, что могло понадобиться Веронике с нотариусом. Документы на квартиру? Но квартира Татьянина, отец здесь только прописан. На машину? У отца нет машины. На дом в деревне? Сердце неприятно ёкнуло.
Она вошла в подъезд и увидела их сразу: Вероника в светлом пальто, с яркой помадой, пахнущая духами, и незнакомая женщина в строгом костюме, с большой кожаной папкой. Они стояли у двери и ждали.
— Приехала наконец, — сказала Вероника, оглядывая Татьяну с ног до головы. — Мы тут мёрзнем.
— Я не знала, что ты приедешь, — ответила Татьяна, открывая дверь. — И что с нотариусом.
— Это Ирина Викторовна, — Вероника кивнула на женщину. — Хороший специалист, я специально её пригласила.
В прихожей было тесно. Женщина с папкой протиснулась в коридор, огляделась, повесила пальто на крючок. Вероника даже не разулась, прошла в комнату в сапогах, оставляя на полу мокрые следы.
Отец сидел в своём кресле у телевизора. Увидев Веронику, он улыбнулся и попытался встать, но она махнула рукой:
— Сиди, пап, сиди. Я сама подойду.
Она подошла, чмокнула его в щёку, присела на подлокотник кресла. Женщина-нотариус осталась стоять у входа в комнату, не решаясь пройти дальше.
— Пап, ты меня слышишь? — спросила Вероника громко, почти крича. — Я к тебе по делу!
Он кивнул. Слышал он хорошо, глухим никогда не был.
— Мне нужна твоя подпись, — продолжила Вероника. — Я доверенность хочу оформить. На твой деревенский дом. Чтобы я могла заниматься документами, понимаешь?
Татьяна шагнула в комнату:
— Погоди. Какую доверенность? Зачем?
Вероника даже не обернулась.
— Обычную. Чтобы я могла представлять его интересы. Ничего особенного.
— Ты собралась продавать дом?
— Ой, да подумаешь, — Вероника наконец посмотрела на сестру, и в глазах у неё было раздражение. — Это же всё равно чистая формальность. Покупатель уже внес залог, понимаешь? Залог! Если сделка сорвётся, я потеряю деньги. А деньги, между прочим, немалые.
— Какая сделка? Какой покупатель? — Татьяна чувствовала, как внутри всё холодеет. — Ты уже нашла покупателя на папин дом?
— А чего тянуть? — Вероника встала с подлокотника, поправила волосы. — Дом всё равно пустует, ты тут сидишь, в город уехала, он там никому не нужен. А деньги сейчас пригодятся. Мне на расширение квартиры, папе на лекарства, тебе... ну и тебе что-нибудь перепадёт.
— Папа не может подписывать документы, — тихо сказала Татьяна.
— Почему это? — Вероника удивлённо подняла брови.
— Он не говорит. И не может выразить свою волю. Ты сама знаешь.
— А говорить и не обязательно, — отрезала Вероника. — Подписать он может? Может. Рука двигается? Двигается. Значит, всё законно.
— Нет.
— Что — нет?
— Нет, — повторила Татьяна. — Я не позволю.
В комнате повисла тишина. Отец переводил взгляд с одной дочери на другую, и лицо у него становилось всё тревожнее. Нотариус Ирина Викторовна кашлянула, переступила с ноги на ногу, но ничего не сказала.
Вероника смотрела на Татьяну в упор. Взгляд у неё был тяжёлый, холодный.
— То есть как это — не позволишь? — спросила она тихо. — Ты кто вообще такая, чтобы мне позволять или не позволять?
— Я та, кто ухаживает за отцом четыре года, — ответила Татьяна. — Каждый день. Без выходных. Без отпуска. А ты приезжаешь раз в месяц с фруктами и фотографируешь его для своей страницы.
— Ах вот оно что, — Вероника усмехнулась. — Значит, я, по-твоему, только фотографируюсь? А кто лекарства покупал в прошлом месяце? А кто аппарат для давления привёз? Я, между прочим, тоже не чужая.
— Ты не чужая, — согласилась Татьяна. — Но дом продавать нельзя. Папа может хотеть вернуться туда.
— Вернуться? — Вероника рассмеялась, но смех получился злым. — Ты только посмотри на него. Он вообще ничего не хочет и не понимает. Он — овощ, ясно тебе? Овощ! Какое там вернуться?
Татьяна почувствовала, как у неё задрожали руки. Она сжала их в кулаки, чтобы не показать этого.
— Не смей так говорить.
— А что такого? Я правду говорю. Ты просто не хочешь её слышать. Сидишь тут, нянчишься с ним, строишь из себя святую. А я, значит, плохая?
— Я ничего не строю.
— Да ладно! — Вероника повысила голос. — Ты всю жизнь строишь из себя правильную. И папу всегда на свою сторону перетягивала. Я помню, как в детстве было: ты — папина дочка, а я — так, сама по себе.
— При чём здесь детство?
— При том! — Вероника почти кричала. — Ты его против меня настроила, я знаю. Говоришь ему что-то, пока меня нет. Вот он и смотрит на меня как на чужую.
— Он на тебя смотрит как на дочь, — сказала Татьяна. — Он любит тебя. Он всех любит. Это ты его не любишь, тебе только дом его нужен.
Вероника замерла. Потом медленно, очень медленно подошла к сестре почти вплотную.
— Знаешь что, — сказала она тихо, чеканя каждое слово. — Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Я подам в суд. На признание тебя ненадлежащим опекуном. У меня деньги есть, у меня знакомые есть. Я докажу, что ты не можешь за ним ухаживать. И посмотрим, как ты тогда запоешь.
Татьяна смотрела на сестру и не узнавала её. Красивое лицо с дорогой косметикой, идеальные брови, аккуратная укладка — и такие страшные слова.
— Ты правда готова это сделать? — спросила она.
— А ты думала, я шучу? — Вероника усмехнулась. — Ирина Викторовна, собирайтесь. Мы уходим. Но я вернусь. И с документами, и с адвокатами. Посмотрим, чья возьмёт.
Нотариус с явным облегчением шагнула к вешалке, начала одеваться. Вероника уже накидывала пальто, когда Татьяна услышала звук.
Это был стук.
Тихий, но настойчивый. Она обернулась.
Отец пытался встать с кресла. Ходунки стояли рядом, но он даже не взялся за них. Он опирался на подлокотники и медленно, с огромным трудом поднимался. Лицо его покраснело от напряжения, руки тряслись.
— Папа! — Татьяна бросилась к нему. — Пап, ты чего? Сядь, сядь обратно!
Но он отстранил её. Легко, почти незаметно, но Татьяна поняла: не надо мешать. Он хочет сам.
Отец встал. Стоял, покачиваясь, держась одной рукой за спинку кресла. Другую руку он протянул к столу, где лежала стопка старых газет и среди них — простой карандаш, которым Татьяна записывала рецепты.
В комнате стало тихо. Даже Вероника замерла у двери, глядя на отца.
Он взял карандаш. Рука ходила ходуном, карандаш плясал в пальцах, выскальзывал, но отец сжал его изо всех сил. Потом потянулся к салфетке, что лежала рядом с газетами, придвинул её к себе и начал писать.
Это было мучительно долго. Каждая буква давалась с трудом, линии получались кривые, ломаные. Но он писал. Смотрел на салфетку и выводил что-то, почти касаясь носом бумаги.
Потом отложил карандаш. И пододвинул салфетку к краю стола.
Татьяна подошла, взяла её в руки. На салфетке было написано одно слово:
«ТЕБЕ».
Она прочитала и ничего не поняла. Повернулась к отцу, хотела спросить, но он смотрел не на неё. Он смотрел на Веронику. Спокойно, ясно, прямо.
Вероника подошла, выхватила салфетку, прочитала. И лицо у неё изменилось. Сначала оно побелело, потом налилось краской. Губы сжались в тонкую линию.
— Что это значит? — спросила она глухо.
Отец молчал. Только смотрел на неё всё тем же ясным взглядом.
— Ты чего написал? — голос Вероники дрогнул. — Чего ты этим хочешь сказать?
Он не ответил. И не мог ответить.
Вероника скомкала салфетку, хотела бросить на пол, но раздумала, сунула в карман пальто. Рванула дверь, выскочила в коридор. Нотариус едва успела за ней.
Дверь хлопнула так, что задрожали стены.
Татьяна стояла посреди комнаты, глядя на дверь, за которой только что скрылась сестра. Потом перевела взгляд на отца. Он всё ещё стоял, держась за кресло, тяжело дышал, но глаза у него были прежние — ясные, спокойные.
— Пап, — сказала Татьяна тихо. — Что ты написал? Зачем?
Он посмотрел на неё. Поднял руку, показал на дверь. Потом на неё. И кивнул.
И Татьяна вдруг поняла.
ТЕБЕ. Это было адресовано не ей. И не о ней. Это было сказано Веронике. Всё, что у него было, всё, что он мог дать, всё, что он хотел сказать — это было ей. А Вероника пришла за другим.
Отец медленно опустился в кресло, обессиленный. Татьяна присела рядом, взяла его за руку. Рука была холодная и дрожала.
— Спасибо, пап, — прошептала она. — Спасибо.
Он закрыл глаза и долго сидел молча. А за окном уже темнело, и в комнате становилось тихо-тихо, только часы на стене отсчитывали минуты.
После ухода Вероники в квартире стало очень тихо. Татьяна всё сидела рядом с отцом, держала его за руку и боялась пошевелиться. Рука у него была холодная, но пальцы слабо сжимали её ладонь — значит, чувствовал, значит, был здесь, с ней.
За окном давно стемнело. Телевизор работал без звука, картинки мелькали одна за другой, но никто на них не смотрел. Татьяна думала о том, что только что произошло. Одно слово, написанное дрожащей рукой на бумажной салфетке, перевернуло всё. Или не перевернуло, а просто поставило всё на свои места.
— Пап, — сказала она тихо. — Ты как?
Он повернул голову, посмотрел на неё. Глаза у него были усталые, но спокойные. Он кивнул — мол, нормально.
— Поссорились мы с Вероникой, — продолжила Татьяна. — Ты слышал. Она, наверное, теперь долго не приедет.
Отец пожал плечами. Мол, и не надо.
— Но ты не думай, я не держу на неё зла, — Татьяна вздохнула. — Она просто другая. Всегда была другой. Маленькая ещё, помнишь, она всегда командовала, а я уступала. Потом выросла, стала командовать ещё больше. А я всё уступала. А сегодня не уступила.
Отец слушал внимательно, не перебивал. Хотя и не мог перебить.
— Ты это специально написал? — спросила Татьяна. — Чтобы она поняла?
Он посмотрел на неё долгим взглядом, потом медленно поднял руку и показал на своё сердце.
— Сердце подсказало, — поняла Татьяна. — Значит, правильно.
Они ещё долго сидели молча. Потом Татьяна спохватилась, что отец не ужинал. Пошла на кухню, разогрела суп, налила в тарелку. Покормила его с ложки, как маленького, потому что самому ему есть было трудно, руки дрожали сильно после того, как он писал.
Отец ел послушно, не капризничал, хотя обычно отворачивался, если что-то было невкусно. Видно, устал так, что даже на капризы сил не осталось.
Потом Татьяна помогла ему умыться, переодела, уложила в постель. Он закрыл глаза и сразу провалился в сон — тяжёлый, без сновидений. Татьяна постояла над ним, поправила одеяло, выключила свет и вышла в коридор.
Только тогда она позволила себе сесть на маленькую скамеечку у двери и заплакать. Плакала она тихо, чтобы отец не услышал, закрыв лицо руками. Плакала от обиды за Вероникины слова, от страха за будущее, от жалости к отцу и от чего-то ещё, чему названия не было.
А потом встала, умылась холодной водой и пошла в ванную развязывать узелки.
На верёвке их было всего два. Сегодняшние. Она развязала их медленно, аккуратно, расправляя бельё, и вдруг поймала себя на мысли, что делает это в последний раз. Глупость, конечно. Завтра утром отец встанет и снова навяжет новых. Так было четыре года, так будет и дальше.
Но что-то изменилось. Татьяна чувствовала это кожей.
Ночью она почти не спала. Всё ворочалась, прислушивалась к дыханию отца, к звукам за стеной. Думала о Веронике. Знала она сестру хорошо: та не отступится. Если сказала, что подаст в суд, значит, подаст. У неё деньги есть, связи есть, адвокаты найдутся. А у Татьяны что? Квартира маленькая, зарплата небольшая, да и та вся уходит на лекарства и на жизнь. И отец, за которым нужен глаз да глаз.
Утром она встала разбитая, с тяжёлой головой. Отец уже не спал, сидел в кровати, смотрел на неё.
— С добрым утром, пап, — сказала Татьяна, стараясь улыбнуться. — Как спалось?
Он кивнул — хорошо. И показал рукой на дверь, на ванную.
— Узелки? — догадалась Татьяна. — Сейчас, умоюсь и пойдём.
Она помогла ему встать, дойти до ванной, умыться. Потом оставила одного — пусть занимается своими делами. А сама пошла варить кашу.
Когда она вернулась, отец всё ещё стоял у верёвки. Руки его висели вдоль тела, он даже не пытался ничего завязывать. Просто стоял и смотрел на неё.
— Что, пап? — спросила Татьяна. — Не получается?
Он покачал головой. Потом взял её за руку и повёл в комнату. Усадил на диван, сам сел рядом. И долго смотрел на неё, будто хотел сказать что-то важное, но не мог.
— Ты хочешь мне что-то сказать? — спросила Татьяна.
Он кивнул. Потянулся к столику, где лежал вчерашний карандаш. Взял его в руку, поискал глазами бумагу. Татьяна быстро пододвинула старый блокнот.
Отец начал писать. Медленно, мучительно, выводя каждую букву. Татьяна смотрела и не дышала.
На листе появилось: «ДОМ ТВОЙ».
Она перечитала несколько раз, пытаясь понять.
— Дом? — переспросила она. — Деревенский дом?
Отец кивнул. И снова взялся за карандаш.
«ТЕБЕ ДАРЮ».
Татьяна прочитала и почувствовала, как слёзы подступают к глазам.
— Пап, зачем? — прошептала она. — Ты же не знаешь, может, ещё поправишься, вернёшься туда.
Он покачал головой. И дописал последнее слово:
«НЕ ВЕРНУСЬ».
— Не говори так, — Татьяна сжала его руку. — Не надо.
Он посмотрел на неё серьёзно и покачал головой. Мол, я знаю, что говорю.
Весь день она ходила сама не своя. На работу позвонила, сказала, что берёт отгул. Сидела рядом с отцом, смотрела телевизор, готовила обед, но мысли были заняты другим. Дом. Он хочет оставить ей дом. Не Веронике, не пополам, а именно ей.
Зинаида Павловна зашла днём, как обычно. Увидела Татьяну, удивилась:
— Ты чего не на работе?
— Отгул взяла, — ответила Татьяна. — Вчера такое было…
И рассказала всё. И про Веронику с нотариусом, и про слово на салфетке, и про сегодняшние записи отца.
Зинаида Павловна слушала молча, только головой качала. А когда Татьяна закончила, сказала:
— Ты, Таня, не тяни. Если отец хочет дом тебе оставить, надо оформлять. При жизни. Пока он в здравом уме, пока сам понимает, что подписывает. А то после смерти начнутся дележи, суды, Вероника твоя всех адвокатов поднимет.
— Как оформлять? — не поняла Татьяна.
— Дарственная называется. Или завещание. Но дарственная лучше — сразу твоё будет, и никто не оспорит. Я в больнице работала, насмотрелась на такие дележи. Бывает, детей по шесть лет по судам таскают.
Татьяна задумалась. С одной стороны, не хотелось даже думать о том, что отца не станет. С другой — Зинаида Павловна дело говорит. Вероника не отступится. Вчера она ушла, но завтра может вернуться с адвокатами, с бумагами, с требованиями.
— А как это сделать? — спросила Татьяна. — Куда идти?
— К нотариусу, — ответила соседка. — Но не к тому, с которым Вероника приходила. К другому, хорошему. И врача надо, чтобы подтвердил, что отец в своём уме. Хотя какой тут врач, ты и сама видишь — голова у него ясная, чище, чем у иных здоровых.
Вечером Татьяна снова сидела с отцом. Долго молчала, не знала, как начать. А потом взяла блокнот и написала крупно:
«ПАП, ТЫ ТОЧНО ХОЧЕШЬ ПОДАРИТЬ МНЕ ДОМ?»
Он прочитал, кивнул. Взял карандаш и дописал:
«ДАВНО РЕШИЛ».
— Почему раньше не сказал? — спросила Татьяна вслух.
Он показал на рот, потом на голову. Мол, не мог. А теперь вот смог.
— Боишься, что Вероника отсудит? — спросила Татьяна.
Он помолчал, потом кивнул. И написал:
«ОНА НЕ ПОНЯЛА».
— Что не поняла?
Отец долго выводил ответ:
«ЧТО Я ЖИВОЙ».
Татьяна сглотнула комок в горле. Обняла отца, прижалась к его плечу. Он гладил её по голове своей тяжёлой, дрожащей рукой, и они снова долго сидели молча.
На следующий день Татьяна пошла к нотариусу. Нашла по совету Зинаиды Павловны немолодую женщину в конторе недалеко от дома. Объяснила ситуацию. Та выслушала, покивала, сказала:
— Нужно, чтобы ваш отец пришёл лично. И нужен врач, желательно невролог, который подтвердит его дееспособность. Вы понимаете, дарственная — это серьёзно. Если потом кто-то оспорит, докажет, что он не понимал, что подписывает, — всё отменят.
— Он понимает, — твёрдо сказала Татьяна. — Лучше меня понимает.
— Я вам верю, — улыбнулась нотариус. — Но по закону нужно подтверждение.
В пятницу Татьяна взяла отгул, вызвала такси и повезла отца к нотариусу. Это было целое путешествие: спуститься с четвёртого этажа на лифте, усадить в машину, доехать, потом подняться в контору. Отец устал, но держался молодцом.
Врач пришёл прямо к нотариусу — Татьяна договорилась заранее. Немолодой мужчина в очках долго разговаривал с отцом, задавал вопросы, просил показать пальцем, назвать даты, хоть как-то ответить. Отец мычал, кивал, показывал на пальцах. Врач вышел из кабинета и сказал Татьяне:
— Сознание ясное, ориентирован полностью, критику к своему состоянию сохранил. Может подписывать любые документы, отдаёт отчёт своим действиям. Я дам заключение.
Потом была дарственная. Нотариус читала вслух, отец слушал внимательно, иногда кивал. Когда дошло до подписи, рука у него задрожала сильнее обычного, но он справился. Вывел свою фамилию криво, ломано, но разобрать можно.
— Всё, — сказала нотариус. — Поздравляю. Теперь это ваша собственность.
Татьяна взяла документы, убрала в сумку. Помогла отцу встать. Он посмотрел на неё и улыбнулся. Улыбка у него была счастливая, довольная. Будто он только что закончил самую важную работу в своей жизни.
Дома она накормила его обедом, уложила отдыхать. А сама села на кухне, разложила бумаги и долго смотрела на них. Дом, в котором она родилась, где прошло её детство, где жили мама и папа, теперь принадлежал ей.
И от этого было почему-то грустно.
Вечером она развязала узелки на верёвке. Их было пять — отец, несмотря на усталость, всё-таки завязал. Она расправила бельё, погладила верёвку рукой и подумала: сколько же их было за четыре года? Тысячи. Тысячи узелков, которыми отец говорил ей: «Я здесь, я помню, я живу».
Она вошла в комнату, где он спал, поправила одеяло, поцеловала в лоб. Он что-то пробормотал во сне, но не проснулся.
А через месяц его не стало.
Он ушёл тихо, во сне. Татьяна пришла утром будить его к завтраку, а он лежал с закрытыми глазами и не дышал. Лицо у него было спокойное, даже улыбался чуть-чуть.
Врач сказал — сердце. Остановилось во сне, тихо, без боли.
Татьяна сидела рядом с ним, держала за руку и не плакала. Она почему-то не могла плакать. Просто сидела и смотрела на его лицо, такое родное, такое любимое.
Потом встала, пошла на кухню. На бельевой верёвке висели вчерашние узелки. Она сняла бельё, развязала их медленно, в последний раз. И заплакала.
Похороны были тихими. Татьяна не заказывала помпезных венков, не нанимала оркестр. Она сделала всё скромно, как, наверное, хотел бы сам отец. Небольшой деревянный гроб, несколько венков от неё, от Зинаиды Павловны, от сослуживцев. И люди, которым отец был дорог.
Их оказалось немного. Дальние родственники из деревни, с которыми отец когда-то работал, старый друг, ещё крепкий дед, приехавший аж из соседней области. Несколько соседей по дому, знавших отца только эти четыре года, но успевших привыкнуть к тихому старику, который медленно бродил во дворе, держась за ходунки.
Вероники не было.
Татьяна позвонила ей на следующий день после того, как не стало отца. Набрала номер, услышала ровный, деловой голос:
— Слушаю.
— Вероника, — сказала Татьяна, и голос у неё дрогнул. — Папа умер. Сегодня ночью.
В трубке повисла тишина. Татьяна ждала, не зная, что ещё добавить.
— Как умер? — спросила Вероника наконец. Голос у неё был странный — не растерянный, не испуганный, а какой-то отстранённый. — От чего?
— Сердце. Во сне. Врач сказал, тихо, не мучился.
Снова пауза. Татьяна слышала, как на том конце что-то щёлкает — то ли клавиши, то ли зажигалка.
— Когда похороны? — спросила Вероника.
— Послезавтра. В одиннадцать.
— Я не смогу приехать, — сказала Вероника быстро, будто давно заготовила эту фразу. — У меня важная встреча. Командировка. Я вообще сейчас в другом городе.
— Ты же вчера здесь была, — вырвалось у Татьяны. — С нотариусом приходила.
— И что? Утром улетела. У меня работа, ты же знаешь. Я не могу всё бросить из-за...
Она не договорила.
— Из-за чего? — спросила Татьяна тихо. — Из-за похорон отца?
— Из-за всего, — отрезала Вероника. — Короче, я не приеду. Потом как-нибудь. Ты там всё организуй, я потом заеду, поговорим.
Она положила трубку. Татьяна постояла ещё немного с телефоном в руке, потом убрала его в карман и пошла заниматься делами. Надо было договариваться с кладбищем, с церковью, с автобусом для тех, кто поедет на отпевание. Мыслей о сестре не было. Совсем. Будто выключилось что-то внутри.
На похороны приехали деревенские. Те, кто помнил отца молодым, сильным, весёлым. Старухи в чёрных платках обнимали Татьяну, качали головами:
— Царствие небесное, хороший был человек. Руки золотые. У нас полдеревни его печами греется.
Татьяна слушала, кивала и не плакала. Она уже выплакала все слёзы в то утро, когда развязывала последние узелки. Сейчас внутри было пусто и спокойно.
Когда гроб опускали в землю, пошёл мелкий снег. Крупные, редкие снежинки падали на крышку, на чёрные платки, на озябшие руки. Кто-то вздыхал, кто-то шептал молитвы. Татьяна стояла в изголовье и смотрела, как снег заметает свежую землю.
Зинаида Павловна стояла рядом, держала её под руку. После похорон они поехали домой, помянуть. На столе была кутья, блины, кисель — всё как положено. Деревенские старухи сидели чинно, вспоминали отца добрым словом. Татьяна почти не ела, только сидела и слушала.
— А старшая где? — спросила одна из старух, та, что была постарше и посмелее. — Вероника, кажется? Почему не приехала?
— Не смогла, — коротко ответила Татьяна. — Работа.
Старухи переглянулись, но промолчали. Только одна вздохнула и сказала тихо:
— Работа работой, а отец один. Хоронить и то не приехала. Не по-людски это.
Татьяна ничего не ответила.
Вечером, когда все разошлись, она осталась одна. Сидела на кухне, смотрела в окно на тёмный двор и думала о том, что теперь будет. Четыре года её жизнь была подчинена одному: отец. Его здоровье, его настроение, его лекарства, его узелки. А теперь узелков больше нет. И завязывать их некому.
Она встала, прошла в ванную. Бельевая верёвка висела пустая, чистая, без единого узелка. Татьяна провела по ней рукой и вдруг поняла, что плачет. Впервые за эти дни. Стояла в маленькой ванной, держалась за верёвку и плакала навзрыд, не стесняясь, не сдерживаясь.
Потом умылась холодной водой, вытерла лицо и пошла спать.
На сороковой день позвонила Вероника.
— Я завтра приеду, — сказала она. — Надо поговорить.
— О чём? — спросила Татьяна.
— О доме. О наследстве. Ты же понимаешь, надо оформлять документы.
Татьяна помолчала.
— Приезжай, — сказала она. — Только не одна. С тем нотариусом, с которым ты тогда приходила. Чтобы сразу всё и решить.
Вероника удивилась, но спорить не стала.
— Хорошо. Завтра в шесть.
Она приехала ровно в шесть. Снова нарядная, с яркой помадой, в дорогом пальто. И с той же женщиной — Ириной Викторовной. Нотариус выглядела неуверенно, перебирала бумаги в папке и старалась не смотреть на Татьяну.
— Ну, давай, — сказала Вероника, проходя в комнату и даже не разувшись. — Раскладывай свои документы. Я уже узнала, дом теперь наш с тобой, по закону положено две доли. Так что будем делить.
Она села на диван, достала телефон, что-то там нажала и положила на столик. Татьяна стояла у входа в комнату и смотрела на неё.
— Ты чего стоишь? — спросила Вероника. — Садись. Или у тебя документов нет?
— Есть, — сказала Татьяна. — Только делить нечего.
— Это почему? — Вероника нахмурилась.
Татьяна подошла к серванту, достала из ящика плотный конверт. Вынула бумаги, разложила на столе.
— Вот, — сказала она. — Дарственная. Оформлена при жизни отца. При нотариусе, при враче. Он подарил мне дом за месяц до смерти.
Вероника вскочила с дивана, подошла к столу, схватила бумаги. Долго читала, перелистывала, вглядывалась в каждую строчку. Лицо у неё менялось на глазах — из уверенного становилось растерянным, потом злым.
— Это что? — спросила она тихо. — Ты его заставила?
— Я ничего не заставляла. Он сам написал мне в блокноте, что хочет подарить дом. Показал. Мы пошли к нотариусу, он подписал. Врач подтвердил, что он в здравом уме.
— Врач? — Вероника усмехнулась. — Какой врач? Подставной? Ты всё подстроила, да? Пока я тут не появлялась, ты его обработала, он и подписал всё, что ты скажешь.
— Не кричи, — сказала Татьяна спокойно. — Никто никого не обрабатывал. Он сам так решил. Помнишь, что он написал на салфетке? ТЕБЕ. Это он тебе написал. Всё, что он мог тебе дать, он уже дал. А дом оставил мне. Потому что я была с ним. Четыре года. Каждый день. Без выходных.
Вероника смотрела на неё и молчала. Нотариус за её спиной тоже молчала, только бумаги в папке перебирала нервно.
— Я подам в суд, — сказала Вероника наконец. — Я докажу, что ты его заставила. Что он был невменяемый.
— Подавай, — Татьяна пожала плечами. — У меня есть заключение врача, есть нотариус, есть свидетели. Зинаида Павловна, соседка, она подтвердит, что отец был в своём уме до самого конца. И узелки его. Помнишь, я тебе рассказывала про узелки? Он каждый день завязывал их, чтобы не забыть. Чтобы помнить, что он жив. А ты его овощем назвала.
Вероника побледнела.
— Я не то имела в виду...
— Имела, — перебила Татьяна. — Ты именно то имела в виду. А он слышал. Он всё слышал и всё понимал. И написал тебе тогда одно слово. Ты поняла, что оно значит? ТЕБЕ. Всё, что он мог тебе сказать, всё, что у него было для тебя — он уже сказал и отдал. Больше ничего нет.
В комнате стало тихо. Вероника стояла, сжимая в руках дарственную, и смотрела куда-то в сторону. Нотариус кашлянула:
— Вероника Андреевна, документ оформлен правильно. Все подписи есть, печати. Оспорить будет очень сложно. Практически невозможно.
— Замолчите, — бросила Вероника.
Она положила бумаги на стол, взяла своё пальто. Оделась молча, глядя в одну точку. У двери остановилась, обернулась.
— Ты довольна? — спросила она тихо. — Получила дом, получила папу. Я теперь для вас обеих чужая.
— Ты сама себя чужой сделала, — ответила Татьяна. — Не я.
Вероника вышла, хлопнув дверью. Ирина Викторовна торопливо собрала свои бумаги, кивнула Татьяне и выскочила следом.
Татьяна осталась одна. Подошла к окну, увидела, как Вероника быстро идёт к машине, садится, уезжает. И вдруг подумала: а ведь она больше никогда не приедет. Ни на сорок дней, ни на год, ни просто так. Отрезала себя сама.
Вечером она сидела на кухне и пила чай. За окном темнело, по телевизору шли новости, но она их не слышала. Смотрела на бельевую верёвку, которая была видна из кухни в приоткрытую дверь ванной. Пустая, чистая, без узелков.
Потом встала, взяла телефон. Зашла на страницу Вероники. Та была открыта, Татьяна никогда туда не заглядывала, а сейчас почему-то зашла. Сверху, на самом видном месте, висела фотография отца. Та самая, давняя, где он сидит в кресле, а Вероника обнимает его за плечи. Подпись под фото: «Как больно терять близких, когда тебе мешают с ними общаться. Папа, прости, что не смогла быть рядом. Я всегда тебя любила».
Татьяна долго смотрела на эту запись. Потом закрыла страницу, убрала телефон. Ни писать, ни комментировать она не стала. Зачем?
Она прошла в комнату, достала из шкафа коробку со старыми фотографиями. Села на диван, перебрала их. Вот отец молодой, с мамой в день свадьбы. Вот он с ней и Вероникой маленькими — держит обеих на руках и смеётся. Вот на стройке, в рабочей робе, с топором в руках. Вот уже пожилой, в деревне, у своего дома.
Дом. Он теперь её. Надо будет съездить весной, посмотреть, в каком он состоянии. Может, подремонтировать, может, продать. Или оставить. Приезжать туда летом, вспоминать детство, топить печь, слушать тишину.
Татьяна закрыла коробку, поставила на место. Подошла к окну, за которым медленно падал снег. Такой же, как в день похорон.
— Спасибо, пап, — сказала она тихо в темноту. — За всё спасибо.
Снег падал и падал, укрывая город белым одеялом. Где-то там, далеко, в деревне, стоял отцовский дом. Пустой, но теперь её. Ждал.
Татьяна постояла ещё немного, потом выключила свет и пошла спать. Завтра будет новый день. Без узелков на верёвке, без отца в кресле у телевизора. Но с его домом, с его памятью, с его любовью, которую он сумел передать ей даже тогда, когда не мог говорить.
А Вероника больше не приезжала. Ни через месяц, ни через год. Только иногда в новостной ленте всплывали её фотографии — улыбающаяся, нарядная, счастливая. Татьяна смотрела на них и думала: видит ли её кто-нибудь такой, какая она есть на самом деле? Или все довольствуются картинкой?
Впрочем, это уже не важно. У каждого своя правда. И каждый сам завязывает свои узелки.