Перед Пасхой я приехала в гости к своей бабуле. Она живет в селе, где дома стоят вдоль одной длинной дороги, что тянется на несколько километров. Вся жизнь здесь проходит на виду у соседей, ничего не утаишь. Дорога эта — как главная артерия, по ней бегают куры, бредут коровы с пастбища, а по вечерам собираются бабки на лавочках обсудить последние новости.
Был тихий вечер, солнце уже клонилось к закату, золотя верхушки старых тополей. Мы с бабулей сидели во дворе. Я чистила фасоль, ссыпая сухие стручки в эмалированное ведро, а бабуля перебирала картошку на семена. В воздухе пахло весенней прелью и дымком из соседских труб.
И вдруг тишина лопнула. Калитка распахнулась так, что ударилась о забор, и во двор влетела тетя Шура, наша соседка через два дома. Она всегда была шумной, но тут её лицо было красным, а платок съехал набок.
— Слыхала, Марья? — закричала она ещё с порога, обращаясь к бабуле. — Ольга-то Родионова померла. Ночью, говорят, тихо так, во сне. Утром пришли проведать, а она уже холодная. Хоронить будут завтра.
Бабуля перекрестилась, отложила картошку.
— Царствие небесное, вечный покой. Долгую жизнь прожила, хорошую жизнь. Что ж, отмучилась.
— Ой, да какое там отмучилась, — махнула рукой тетя Шура, присаживаясь на скамейку, чтобы перевести дух. — Она же не мучилась последние-то годы, бегала, как коза молодая. Ладно, побегу дальше, надо Настьке сказать, она тоже причитать будет.
Тетя Шура выскочила так же стремительно, как и вбежала, только калитка снова хлопнула.
Я отложила стручок и посмотрела на бабулю. Ольга Родионова... имя показалось смутно знакомым, но я никак не могла привязать его к лицу.
— Бабуль, а кто это? Я её знаю? — спросила я.
Бабуля кряхтя поднялась со скамеечки, поправила фартук и кивнула в сторону дороги:
— Так ты её знаешь, дочка. Вон, видишь хату с зеленой крышей, где калитка синей краской крашена? Там она и жила. Тетка Оля. Которая вечно с детьми возилась.
Я посмотрела в указанном направлении и вдруг меня словно током ударило. Зеленая крыша, синяя калитка... Конечно, я помнила этот дом!
В моем детстве, когда я приезжала к бабуле на всё лето, тетя Оля была неотъемлемой частью здешней жизни. Я вдруг отчетливо увидела её образ: невысокая, ладная, с быстрыми руками и громким голосом, она всегда была в центре детской возни. К ней вели детей чуть ли не со всей улицы. У неё был словно собственный детский сад. Я помню, как она бегала по двору, ловя какого-нибудь карапуза, как несла на руках сразу двоих, как ловко завязывала шнурки и вытирала сопливые носы. Энергии в ней было на десятерых.
— Бабуль, — я почувствовала, как брови сами ползут вверх, — ты сейчас сказала «отмучилась», а тетя Шура про «бегала». А я вот только что вспомнила, она же и правда всё время бегала. За детьми этими. А потом ты говоришь про какую-то жизнь... Я не понимаю. Она что, болела? От чего померла-то?
Бабуля тяжело вздохнула, села обратно на лавку и жестом показала, чтобы я тоже садилась.
— От старости померла, дочка. Восемьдесят семь лет человеку было. А бегала она... Это да, бегала. Только так было не всегда.
— То есть как — не всегда?
— А вот так. Ты сядь, слушай. Я сейчас тебе одну вещь расскажу. Ты только учти, она сама просила никому про это не говорить. Но теперь уж, думаю, можно. Её уж нет, а правда должна остаться.
Бабуля посмотрела на дорогу, на заходящее солнце, перевела взгляд на меня.
— Ты запомни, какая она была — шустрая, легкая на ногу. А ведь до двадцати лет она, дочка, совсем не ходила. Совсем. Ни шагу.
Я замерла с горстью фасоли в руке.
— Как не ходила? Она же...
— То и значит, — перебила бабуля. — На руках её мать таскала, а после на тачке по селу возила. Такая тележка была, столяр специально смастерил. И Ольга по двору ползала, руками отталкивалась. А потом... — бабуля понизила голос. — Потом с ней чудо случилось. Самое настоящее. Она мне сама перед смертью всё поведала.
Бабуля замолчала, словно собираясь с мыслями. Солнце уже почти село, и в воздухе повеяло вечерней прохладой.
— Так что не бегала она в детстве, нет. Лежала в основном или сидела на этой тележке. А история её исцеления — это такое дело, что умом не понять, только сердцем принять.
Я смотрела на бабулю и чувствовала, как по спине побежали мурашки. Перед глазами стояла тетя Оля — та самая, быстрая, вечно хлопотливая, нянчащая чужих детей. И рядом с этим образом никак не хотела вставать картинка: девочка, ползущая по пыльному полу или сидящая в самодельной тележке.
— Бабуль, расскажи, — попросила я, забыв про фасоль.
Бабуля кивнула, поправила платок и начала рассказ. А я слушала, и чем дальше, тем больше мне казалось, что время повернуло вспять, и я вижу всё это своими глазами — ту страшную зиму, тот голодный год и ту странную пасхальную ночь, когда в дом к маленькой Оле постучался необычный путник.
Бабуля помолчала немного, собираясь с мыслями, потом отложила картошку, которую всё ещё держала в руках, и повернулась ко мне.
— Ты про войну много читала, дочка, в школах вам рассказывали. А я тебе про жизнь расскажу. Про нашу, деревенскую. Олина мать, тетя Груня, совсем молодой замуж вышла. Мужик её, Иван Родионов, справный был, работящий. Только пожить вместе им почти не довелось — война началась. Проводила Груня мужа, а сама осталась с его матерью, свекровкой. Та женщина суровая была, но справедливая. Жили они трудно, как и все.
Бабуля вздохнула, поправила платок.
— А через год, это уж в сорок втором было, проходила через наше село воинская часть. Свои, наши, советские. И командир отпустил Ивана на одну ночь к семье. Представляешь? Пешком от самой линии фронта шли, усталые, злые, а он выпросил, чтобы домой заглянуть. Думал, может, последний раз жену видит. Так оно и вышло. Повидался, переночевал и утром ушел догонять своих. Больше его никто не видел.
— Убили? — тихо спросила я.
— Похоронку через два месяца прислали, — кивнула бабуля. — Только Груня её уже почти не читала. Она как проводила Ивана, так поняла, что понесла. И вот представь: молодая баба, свекровь дома, война кругом, а тут ещё и беременность. А потом похоронка. Груня как получила, упала замертво. Еле отходили. А через три дня начались роды. Раньше срока, видно, от пережитого.
— И родилась Оля?
— Да. Только роды тяжёлые были, долгие. Ребёнок шёл неправильно, повитуха еле вытащила. И когда Ольку на свет приняли, сразу заметили: ножки у неё неживые висят, как тряпочки. Повитуха сказала, что это, видать, от того, что долго в родовых путях пролежала, передавило что-то. А может, от Груниного горя. Кто ж знает? Главное, что ребёнок живой.
Бабуля перекрестилась на церковь, видневшуюся вдалеке.
— Первые годы Олька росла, как все дети. Ползала хорошо, руками работала отлично. А как вставать пробовала — ноги подкашивались, не держали. Груня её к фельдшеру возила в район, тот только руками разводил: слабые ножки, говорит, может, перерастёт. Но не перерастала. Годам к трём стало ясно: не пойдёт девка. Тогда и смастерил сосед, дед Архип, для неё тележку. Деревянную, на четырёх колёсиках, с ручкой сзади, чтобы толкать. Олька в ней сидела или на коленях стояла и от земли отталкивалась, ездила по двору.
Я представила эту картину, и у меня защемило сердце.
— Бедная девочка...
— Бедная не бедная, а жить-то надо, — строго сказала бабуля. — Груня работала с утра до ночи, в колхозе, а после на огороде. Свекровка за Олькой приглядывала, пока жива была. А как та померла, Олька сама себя обихаживала. Наловчилась: из тележки на лавку перебиралась, на печь. А главное — помогать старалась. Сидит, бывало, во дворе, пряжу в клубок сматывает, или фасоль лущит, или ягоды перебирает. Чем могла, тем и помогала.
— Бабуль, а как же школа? — спросила я.
— А что школа? Учителя сами приходили. В те годы, после войны, многие учителя ходили по домам, если дети болели или как Олька — неходячие. Ей и грамоте, и счёту обучили. Она читать любила страсть как. Книжки ей таскали кто откуда. Газеты вслух читала соседкам, которые сами неграмотные были. И знаешь, что удивительно? Никто её никогда жалкой не считал. Она светлая была, добрая. Улыбнётся — и на душе теплее.
Бабуля замолчала, глядя куда-то вдаль. Я ждала продолжения.
— Её все любили в селе, — продолжила она. — Кто молока принесёт, кто хлеба краюшку, кто старую одежду перешьёт. Груня работала, а Олька за хозяйством приглядывала. И всегда старалась отблагодарить. Помню, моей матери, царствие небесное, она веников целую охапку навязала. Сама сидела, прутики подбирала, вязала крепко-накрепко. А мать моя ей за это шерстяные носки связала. Так и жили, друг дружке помогали.
— А мать её, Груня, как же она? — спросила я.
— А что мать? Мать себя винила всю жизнь. Думала, что это из-за её переживаний, из-за похоронки дочка такой родилась. Она на Ольку молилась, души в ней не чаяла. И до самой своей смерти, а умерла Груня рано, когда Ольке двадцать годков всего было, она за дочку переживала. Всё думала, кто ж за ней присмотрит, когда её не станет. А Олька потом одна осталась. И ничего, выжила. Да ещё как!
— Бабуль, но ты же говорила, что она потом ходить начала. Когда это случилось?
— Это уже после Груниной смерти случилось, — бабуля понизила голос. — Ольке тогда двадцать второй год шёл. И был тот год страшным. Засуха, урожая почти нет, люди с голоду пухли. Кто в город подавался на заработки, кто по миру пошёл побираться. А Олька в своей хате одна, на тележке, никуда не денется. Как выжила — ума не приложу. Люди помогали, кто чем мог. А она отказываться гордая была, не любила, когда её жалели. И всё норовила отплатить. То у соседки посидит с малыми детьми, пока та в огороде, то картошку переберёт, то бельё поможет развесить. Руки-то у неё здоровые были, сильные, потому что на них всё время опиралась, ползая.
Я смотрела на бабулю и видела, как её глаза блестят от подступающих слёз.
— И вот в тот самый голодный год, перед самой Пасхой, с ней и случилось то, что она чудом называла. Она мне сама об этом рассказала, когда уж совсем старенькой стала. Позвала меня как-то, говорит: «Марья, я тебе одну тайну поведаю, ты уж никому не сказывай, пока жива я». И рассказала.
Бабуля перекрестилась.
— Я тогда не поверила сначала. Думала, может, бредит старая. А потом подумала: а почему нет? Чудеса-то бывают. Особенно на Пасху.
— Бабуль, не томи, — не выдержала я. — Расскажи, что случилось?
— А то и случилось, — бабуля посмотрела на меня в упор. — Что пришёл к ней в ту ночь человек. Странный, чужой. Попросился переночевать. А она, добрая душа, последнее, что у неё было, — пасху, которую мать её, Груня, испекла перед смертью из последней горстки муки, — ему предложила. И он за это её исцелил. Руки на ноги положил, и она пошла. Наутро встала и пошла. Сама.
По спине у меня снова побежали мурашки. Сумерки уже совсем сгустились, и двор погрузился в синеватый полумрак.
— И кто это был? — еле слышно спросила я.
— А вот это, дочка, уже в следующую ночь случилось, — бабуля поднялась с лавки. — Давай-ка в дом пойдём. Вечерять пора. А заодно и дослушаешь. Там самое главное будет.
Мы зашли в дом. Бабуля зажгла керосиновую лампу — свет в селе часто отключали, а коптилка уже стояла наготове. Жёлтый свет заплясал на стенах, выхватывая из темноты старые фотографии в рамках, вышитые рушники, иконы в углу. Я села на лавку у стола, бабуля опустилась рядом, поправила фитиль, чтобы горел ровнее, и продолжила рассказ.
— Тот год, как я уже говорила, был голодный. Засуха спалила всё, что могло расти. Люди кору с деревьев обдирали, лебеду собирали, чтобы хоть как-то живот набить. А Олька осталась одна после смерти матери. Груня, царствие ей небесное, померла ранней весной, аккурат перед Пасхой. Сердце не выдержало, надорвалась на работе. И осталась Олька в пустой хате. Одна-одинёшенька, с ногами, которые не ходят, и с горсткой муки, из которой мать перед смертью пасху собралась испечь.
— А родственников у неё не было?
— Какие родственники? Отец погиб, мать померла, свекровка ещё раньше. Одна как перст. Но село не бросило. Кто хлеба краюшку принесёт, кто картофелину. Только сама Олька стеснялась просить, не любила быть обузой. Сидела в своей тележке, вязала, пряла, кому могла помогала. А вечерами, бывало, плакала в подушку, чтоб никто не слышал. Мне потом соседка рассказывала, за стеной жила, слышала.
Бабуля вздохнула, перекрестилась на иконы.
— И вот настала суббота перед Пасхой. Страстная суббота. День, когда всё замирает перед Светлым Воскресением. Олька лежала на кровати у окна — керосинку жалко было жечь зря, дрова тоже экономила. Лежала, смотрела на закат и думала, что завтра Пасха, а у неё даже яйца нет, чтобы разговеться. Только та самая пасочка, которую мать испекла из последнего. Маленькая, с кулачок, но пахла так вкусно, что Олька её в шкаф спрятала под тряпку, чтобы не съесть раньше времени. Берегла на праздник.
Я представила эту картину: тёмная хата, девушка, прикованная к постели, и маленький куличик, как символ надежды.
— И вот, когда уже совсем стемнело, слышит Олька — кто-то во дворе ходит. Собаки соседские залаяли, потом замолчали. А после — стук в окошко. Негромко так, осторожно. Олька испугалась сначала, думала, может, лихие люди. Время тяжёлое, всякое бывало. Но голос из-за окна сказал тихо: «Люди добрые, пустите погреться. Замёрз я, сил нет дальше идти».
— И она пустила?
— А как не пустить? Она ж добрая была. Крикнула: «Заходите, двери не заперты». Слышит — скрипнула дверь в сенях, потом порог заскрипел. И входит в горницу мужик. Не старый, но и не молодой. Борода большущая, до груди, лицо усталое, одежда простая, походная, но чистая. Остановился у порога, огляделся, увидел Ольку на кровати.
— Что же ты лежишь, дочка? — спрашивает. — Все в церкви, скоро служба начнётся, а ты тут одна.
— Я бы рада, — отвечает Олька, — да не могу. Ноги у меня не ходят. Вы садитесь, гостем будете. Я сейчас найду, чем вас покормить.
Она попыталась приподняться, спустить ноги с кровати, но гость шагнул к ней и мягко остановил:
— Не надо, не вставай. Я сытый. Добрые люди по дороге кормили. А вот ночевать попроситься негде, все боятся чужих. А ты не побоялась.
— Чего бояться-то? — улыбнулась Олька. — У меня всё равно взять нечего. Садитесь вон на табурет, отдохните.
Бабуля перевела дух, поправила платок.
— И вот сидят они, разговаривают. Олька про себя рассказывает, как живёт, про мать вспоминает, про то, что завтра Пасха. И вдруг вспомнила про пасху. Говорит:
— На столе, под салфеткой, пасха лежит. Мать испекла перед смертью. Возьмите, откушайте. Я от всей души.
Мужик посмотрел на неё внимательно, потом подошёл к столу, поднял салфетку, взял в руки маленькую пасочку. Подержал, понюхал.
— А почему одна лежишь? Где все твои?
— А никого нет, — отвечает Олька. — Мама померла, а больше никого. Одна я.
— И не жалко тебе последнее чужому человеку отдавать? — спрашивает мужик. — Завтра Пасха, есть-то что будешь?
— А ничего, — говорит Олька. — Мама говорила: последнее отдай, Бог не оставит. Да и вы человек, не зверь. Замёрзли, устали. Берите, не жалко.
Бабуля замолчала, глядя на огонёк лампы.
— И тут, рассказывала мне Олька, случилось странное. Мужик этот поставил пасху на стол, подошёл к её кровати, сел рядом на край. И говорит тихо-тихо:
— Добрая ты, Оля. Светлая. Таким, как ты, ходить нужно, чтобы другим помогать. Ничего, это чудо я могу сделать.
И положил ей ладони на ноги. Прямо поверх одеяла. И от рук его пошло такое тепло, будто она к печке прислонилась. Тёплое, сухое, приятное. Олька хотела что-то спросить, но глаза сами закрылись, и она провалилась в сон. Глубокий, спокойный, без сновидений.
— И уснула?
— Уснула, как младенец. И спала до самого утра. А проснулась от того, что кто-то по двору ходит, калиткой хлопают. Открыла глаза — светло уже, солнце в окно светит. Повернулась, а в комнате никого нет. И стол... Господи, стол ломился от еды!
Бабуля перекрестилась часто-часто.
— Кулеш в миске, хлеб белый, яйца крашеные, сало шматком, рыба вяленая. И пасха та, маленькая, тоже на месте стоит. А сверху записка: «С праздником тебя, добрая душа. Христос Воскресе».
— А мужик тот?
— Нет его. Ушёл. Исчез. Только следы на полу от его сапог вели к двери и там обрывались. Как будто он растаял.
Я сидела, затаив дыхание. Лампа тихо потрескивала, по стенам плясали тени.
— И тут Олька, — продолжала бабуля, — поняла, что она сидит на кровати. Сидит, спустив ноги на пол. Сама. Без посторонней помощи. Она осторожно встала, держась за спинку кровати. Стоит. Ноги не подгибаются, не дрожат, держат крепко. Она шагнула раз — стоит. Шагнула другой — идёт. Дошла до стола, обернулась, посмотрела на кровать, с которой только что встала, и заплакала.
— Бабуль... — прошептала я.
— А тут дверь распахивается, вбегает соседка, тётка Дарья, которая за ней приглядывала. Увидела Ольку посреди комнаты на ногах — и в крик. Думала, покойница встала. А Олька смеётся сквозь слёзы и говорит:
— Живая я, тётя Даша, живая! И хожу! Смотрите, я хожу!
Бабуля вытерла глаза краем платка.
— Вот так и случилось чудо. А мужика того больше никто никогда не видел. Искали его потом, спрашивали, но никто в селе чужого не привечал в те дни. И поняла тогда Олька, что это был не просто странник. Ангел это был. Ангел, который пришёл проверить, есть ли ещё на земле люди с чистым сердцем. И наградил её за доброту.
— И она никому не рассказывала?
— Только перед смертью мне поведала. И велела молчать, пока жива. А теперь уж можно. Пусть люди знают, что чудеса бывают. Особенно тем, кто последнее отдать готов.
— И что же было дальше? — спросила я, когда бабуля замолчала, глядя на огонёк лампы.
— А дальше, дочка, самое интересное и началось, — бабуля поправила фитиль, и пламя стало ровнее. — Ты думаешь, на этом чудеса кончились? Нет, они только начинались. Потому что человек, которого коснулось чудо, сам становится его частью.
Бабуля отпила глоток воды из кружки и продолжила:
— Когда тётка Дарья вбежала и увидела Ольку на ногах, она сначала и вправду подумала, что та померла и встала из мертвых. Перекрестилась быстро, зашептала молитву. А Олька подошла к ней — подошла сама, ногами, слышишь? — и обняла её.
— Живая я, тётя Даша, живая! И хожу! Смотрите, я хожу!
Тут Дарья как заголосит на всю хату:
— Люди! Чудо! Чудо Господне! Олька-то наша пошла!
И выбежала на улицу с криком. А Олька осталась одна посреди комнаты. Подошла к столу, потрогала еду, которую ночной гость оставил. Всё настоящее: хлеб мягкий, яйца крашеные, сало пахнет копчёным. И записка та же лежит. Олька взяла её в руки, прочитала ещё раз: «С праздником тебя, добрая душа. Христос Воскресе». И тут до неё дошло — ведь сегодня Пасха. Светлое Христово Воскресение. Самый главный праздник.
— А она не пошла в церковь? — спросила я.
— Пошла, конечно. Но сначала, пока Дарья по селу бегала и всех оповещала, Олька села на лавку и заплакала. От радости, от страха, от всего сразу. Ноги свои щупала, по полу стучала ими, вставала и садилась — проверяла, не сон ли это. А потом оделась, накинула платок материн, который на память оставила, взяла ту самую пасочку, что на столе осталась, и пошла к церкви.
Бабуля перекрестилась на иконы.
— А по дороге народ уже встречается. Кто из церкви возвращается после ночной службы, кто только идёт. И все на неё смотрят, рты раскрывают. А она идёт, ногами перебирает, улыбается сквозь слёзы. Подошла к церковной ограде, а там уж толпа собралась. Батюшка местный, отец Николай, выходит с крестом. Увидел Ольку, и рука у него с крестом дрогнула.
— Оля, — говорит, — дочка, как же это? Господь с тобой?
А она подошла к нему, поклонилась низко и говорит:
— Батюшка, Господь истинно со мной. Ангел Его приходил ко мне этой ночью. Исцелил меня и стол накрыл. Благословите, батюшка, пасху освятить.
Тут народ загудел. Кто крестится, кто плачет, кто на колени падает. А отец Николай принял у неё пасху, освятил вместе с другими, а после службы позвал её к себе в дом. Расспрашивал долго, записывал что-то в тетрадку. А потом сказал:
— Молчи об этом, Оля. Никому не рассказывай, кто к тебе приходил. Не для того чудо случилось, чтобы о нём кричать на всех углах. Для того оно случилось, чтобы ты жила и людям добро делала.
— И она послушалась?
— Послушалась. Всю жизнь молчала. Только мне перед смертью открылась, и то велела никому не сказывать, пока жива. А теперь уж можно.
Бабуля помолчала, глядя на огонёк лампы. Потом продолжила:
— Ты спросишь, как же она дальше жила? А жила хорошо. Работать пошла сразу. Ноги её носили отлично, хоть и боялась она первое время, что слабость вернётся. Но нет, Господь крепко исцелил. Устроилась на ферму, потом в полеводство. А главное — с детьми возиться стала. Ты же помнишь, я говорила, к ней всех детей таскали?
— Да, помню. Я сама видела, как она за ними бегала.
— Вот-вот. Это у неё призвание такое было. Детей она любила больше всего на свете. Своих Бог не дал — замуж так и не вышла. А почему не вышла — тоже история особая.
Я подалась вперёд:
— А почему?
— А потому что сватались к ней, и не раз. Девка она была видная, работящая, добрая. После исцеления многие заглядываться стали. Но как до дела доходило, женихи почему-то отступали. Боялись, видно. Думали, раз к ней ангел приходил, значит, она не простая, значит, и с ней рядом страшно. Глупые люди, что сказать. А она не горевала. Говорила: «Мне детей чужих хватит. Всех полюблю, всех приголублю».
И правда, в её доме всегда дети были. Матери на работу уйдут, а Олька у себя во дворе целый детский сад собирает. И нянчится с ними, и играет, и кормит, и спать укладывает. Бесплатно, конечно. Кто что принесёт — яичек десяток, молока крынку, муки горсть. А она не отказывалась, потому что сама знала, каково это — голодной сидеть. Но никогда не просила, не напоминала. Сами люди несли, от чистого сердца.
Бабуля улыбнулась, вспоминая.
— Я сама к ней своих водила, когда маленькие были. И всегда спокойно было. Знала, что под присмотром, что накормлены, что обижать никто не будет. Олька строгой была, но справедливой. Шалости пресекала, но не криком, а уговором. Дети её слушались и любили.
— А как же она жила одна? Деньги на что?
— А пенсию ей дали по инвалидности, хоть она и ходить стала. Инвалидность детская осталась на всю жизнь. Да и колхоз помогал, чем мог. А после, когда дети подросли, те, кого она нянчила, тоже не забывали. Кто дров наколет, кто крышу подлатает, кто продуктами поделится. Она никому не отказывала в помощи, и ей не отказывали. Так и жили — по-людски, по-соседски.
— Бабуль, а та пасха, которую она в церковь носила, съели её?
— А вот тут самое удивительное, — бабуля подняла палец. — Та пасха, маленькая, с кулачок, которую ангел оставил на столе, она потом долго хранилась. Олька её засушила в сухарик и держала в красном углу, за иконами. Говорила, что от неё в доме всегда тепло и светло было. И что когда она её крошечку в чай добавляла, любая хворь отступала. Может, и правда, а может, вера её такую силу давала.
Я задумалась. В комнате было тихо, только лампа потрескивала да сверчок за печкой стрекотал.
— А ты сама видела этот сухарик? — спросила я.
— Видела, — кивнула бабуля. — За несколько дней до смерти Олька меня позвала, показала. Маленький такой, тёмный, засохший. Держала его в ладони, смотрела на него и улыбалась. А потом говорит: «Возьми, Марья, пригодится. Только не говори никому, откуда он». Я не взяла. Сказала: «Оставь себе, ты с ним столько лет прожила, пусть и дальше с тобой будет». Она и оставила. А куда он после смерти делся — не знаю. Может, с ней в гроб положили, может, кто из родственников забрал. Не ведаю.
Бабуля вздохнула и перекрестилась.
— А наутро после того разговора она и померла. Тихо, во сне. Видно, выполнила своё предназначение на земле и ушла к Тому, Кто её исцелил.
Бабуля замолчала. В комнате стало так тихо, что я слышала, как потрескивает фитиль в лампе и как где-то за стеной скребётся мышь. Я сидела, боясь пошевелиться, словно любое движение могло разрушить то чудо, о котором я только что узнала.
— Бабуль, — наконец прошептала я, — а ты сама веришь, что это был ангел?
Бабуля долго молчала, глядя на огонёк. Потом перевела взгляд на иконы в углу.
— А как не верить, дочка? Я много чего в жизни повидала. И хорошего, и плохого. Но такие истории просто так не рождаются. Олька врать не умела, она вообще лишнего слова не скажет. Если рассказала — значит, правда. А объяснений у меня нет. Ну не мог обычный человек так исцелить, чтоб сразу и навсегда. И еда та откуда взялась? В голодный год, когда у всех пусто, — и вдруг стол ломится? Нет, тут без Господа не обошлось.
Я посмотрела на старые фотографии в рамках на стене. Подошла поближе, вглядываясь в чёрно-белые лица.
— А где Оля здесь?
Бабуля поднялась, подошла к стене и указала на одну из фотографий:
— Вот смотри. Это свадьба старшей дочки Кати Калинихи. Год примерно пятьдесят седьмой. Олька уже ходит, видишь?
Я всмотрелась в снимок. На нём были запечатлены люди за длинным столом, накрытым во дворе. Невестка в белом платье, жених в тёмном костюме, гости с серьёзными лицами — в те годы на фотографиях редко улыбались. А в стороне, почти у самого края, стояла женщина в светлом платочке и тёмной кофте. Невысокая, ладная, с добрым лицом. Она держала на руках маленького ребёнка и смотрела не в объектив, а на этого ребёнка, и улыбалась ему так светло, что даже на старой выцветшей фотографии это было видно.
— Это она?
— Она, — кивнула бабуля. — Уже лет десять как ходила к тому времени. И всё с детьми. Видишь, даже на свадьбу чужого ребёнка прихватила, чтоб матери легче было. Добрая душа.
Я долго смотрела на эту фотографию. Вглядывалась в лицо женщины, которая двадцать лет прожила, не вставая с постели, а потом встала и прошла по земле ещё почти семьдесят лет, неся добро и свет.
— Бабуль, а её не жалко было, что замуж не вышла? Что своих детей не было?
— А она не жаловалась, — покачала головой бабуля. — Говорила: «Мне Бог детей дал — всех, кого я нянчила. Они мои». И правда, когда она состарилась, эти дети уже взрослыми стали и своих детей к ней водили. А многие и до самой её смерти навещали, помогали. Она никому не была чужой.
Бабуля вернулась на лавку, я села рядом.
— Знаешь, что ещё удивительно? — продолжила она. — Олька никогда не просила ничего для себя. Вот совсем. Если ей что-то нужно было, она молчала. А если кому-то помощь требовалась — сама предлагала. И всю жизнь ту пасхальную ночь помнила. Особенно перед Пасхой всегда становилась задумчивой, уходила в свою комнату, молилась подолгу. Я один раз спросила её: «Ты о чём молишься? О том ангеле?» А она посмотрела на меня и говорит: «Я молюсь, чтобы он знал: я его дар не закопала в землю. Я людям служу. Как он велел».
— Так он ей велел? — удивилась я.
— А ты не помнишь? Он же сказал: «Ходить тебе нужно, чтобы другим помогать». Она и помогала. Всю жизнь. До самого последнего дня.
За окном начало светать. Лампа горела уже тускло, керосин заканчивался. Бабуля поднялась, задула фитиль, и комнату наполнил серый предутренний свет.
— Пойдём, — сказала она. — Проводишь меня до Олькиного дома. Проститься надо.
Мы вышли на улицу. Утро было свежим, пахло мокрой землёй и первой зеленью. Небо очистилось, и где-то над горизонтом уже розовела полоска зари.
Мы подошли к дому с зелёной крышей и синей калиткой. Калитка была приоткрыта, во дворе виднелись следы недавнего присутствия людей — примятая трава, окурки, пустые бутылки из-под воды. Кто-то уже приходил поминать.
Бабуля перекрестилась на дом, я сделала то же самое.
— Ты зайди, — сказала бабуля. — Попрощайся. А я тут постою.
Я толкнула калитку, прошла во двор. Маленький домик, утопающий в зелени сирени. Крылечко со скрипучими ступеньками. На окнах белые занавесочки. Я представила, как много лет назад сюда, в этот самый двор, въезжала на деревянной тележке маленькая девочка с больными ногами. Как она ползала по этой земле, перебирая руками. А потом как вышла отсюда своими ногами и пошла по селу — удивлять людей, нянчить детей, делать добро.
Я постояла немного, потом развернулась и вышла.
— Бабуль, а что теперь с домом будет?
— Наверное, родственники какие-то объявятся. Или продадут, или разберут. Время сейчас такое — никому старина не нужна. Главное, чтоб память осталась.
Мы пошли обратно. Солнце уже поднималось над горизонтом, золотя верхушки тополей. Где-то запел петух, ему ответил другой. Село просыпалось.
— Бабуль, а как ты думаешь, тот ангел — он всё ещё здесь? Ну, рядом с нами?
Бабуля остановилась, посмотрела на небо, потом на меня.
— А ты как думаешь, дочка? Такие вещи просто так не случаются. Если он одну девочку исцелил, чтобы она полвека детям помогала, значит, он и сейчас где-то рядом. Может, невидимо. Может, в другом обличье. Но рядом. Потому что добро не уходит. Оно остаётся.
Мы подошли к своему дому. Бабуля зашла в калитку, а я задержалась на дороге, глядя вдоль улицы. Вон там, через несколько домов, зелёная крыша. Там жила женщина, к которой приходил ангел. И я вдруг почувствовала, что этот дом теперь не кажется мне просто старым строением. Он словно светится изнутри, храня ту самую пасхальную ночь, ту доброту и то чудо.
В церкви зазвонили колокола. Пасха. Христос Воскресе.
Я перекрестилась и пошла в дом. А в голове крутилась мысль: сколько же таких ангелов ходит рядом с нами, а мы их не замечаем? Может, они ждут, когда мы последним поделимся, когда руку помощи протянем, когда улыбнёмся тому, кто в этом нуждается?
Наверное, тётя Оля теперь сама стала ангелом. Сидит где-то там, на небесах, смотрит на наше село, на детей, которые бегают по улицам, и радуется. Потому что она сделала всё, что он велел.
А мы? Нам бы научиться. Хоть немножечко.